А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

наутро премьер Вирт пригласил к себе Ратенау:
– Дорогой Вальтер, полиция считает, что на вас готовится покушение.
Ратенау побледнел, только мочки ушей сделались красно-синими; какое-то время он был словно бы парализован, потом тихо сказал:
– Я не верю... Кому я делаю зло? Наоборот, я прилагаю все силы, чтобы помочь несчастной Германии выйти из кризиса...
В тот же день его навестил шеф прусской полиции.
– Господин министр, из сводок мне известно, что вы ездите в открытой машине и с черепашьей скоростью. Я бы просил вас переменить автомобиль и приказать шоферу ехать с большей скоростью. В противном случае я не могу гарантировать вашу безопасность.
– Не могу понять, что движет заговорщиками – если таковые на самом деле существуют – в их желании убить меня? – Ратенау пожал плечами. – Чем я прогневал их? Неужели, чем больше делаешь во благо родины, тем большую ненависть к себе вызываешь? Но я был патриотом Германии, я им и останусь, – даже ценою жизни...
Назавтра пятерка отправилась в рейхстаг слушать выступление Ратенау.
Техов сжался, стараясь исчезнуть: Ратенау то и дело обращал свой взор именно на них, сидевших в первом ряду гостевой галереи; он говорил о том, что Германия восстает из хаоса ныне, когда мы имеем договор с Москвой, западные державы ищут с нами контактов, время версальского унижения пришло к бесславному концу; только от нас, немцев, зависит мирная победа , когда не пушка и карабин принесут славу нации, но ее созидающий гений.
После того, как пятерка вышла из рейхстага. Керн внимательно посмотрел на Техова: «Что с тобой, Эрнст-Вернер? Ты ощутил в себе колебание? Ты не согласен с нашим решением?»
– Он говорил то, что хотят слышать немцы, – тихо ответил Техов. – Я не уловил в его словах фальши.
– Он паршивый большевик, – ответил Керн, и лицо его передернуло презрительной гримасой. – Он пожимал руку этой русской свинье Чичерину. Он делал это открыто, перед репортерами, не стыдясь. Он начал переговоры с Парижем и Лондоном, – значит, он отдаст наши богатства мерзким демократиям Запада, которые доживают последние дни, источенные изнутри тлетворностью своих парламентов и палат депутатов... Он служит тайному еврейскому плану растоптать германский дух, лишить нас идеала верховного вождя и создать республику, которая противна имперскому духу арийцев... Он играет немца , Эрнст-Вернер, но разве может сыграть его человек с такими глазами, с таким носом и с такими ушами?!
Ратенау, будучи типичным буржуа, предпринял свои шаги, особенно после того, как его посетил шеф прусской полиции. Он полагал, что компромисс с одержимыми националистами, с лидером немецких ультраправых Карлом Хельферихом успокоит безумных: если главарь прилюдно пожмет руку политическому противнику, горячие головы начнут думать думки , а они у них долгие, быстро шевелить извилинами не умеют; всякая оттяжка угодна делу; через год средние классы ощутят результаты его деятельности, в стране будет больше мяса, станет весомее марка, о каком покушении может идти речь?! Террор есть порождение неуверенности в завтрашнем дне.
Созвонившись с Карлом Хельферихом, министр пригласил его к себе в Грюневальд на ужин; беседа была прощупывающей, достаточно мирной; расстались, обменявшись рукопожатием; назавтра, однако, Хельферих выступил в рейхстаге: «Политика Ратенау наносит непоправимый удар по средним классам, его совершенно не интересует судьба устойчивости нашей валюты, люди не верят словам, нация требует реальных дел!»
Тогда Ратенау созвонился с американским послом; тот, выслушав министра, пригласил на ужин некоронованного короля Рура Хуго Стиннеса – старого врага Ратенау; встретились в восемь, расстались в четыре часа утра; Ратенау довез Стиннеса до отеля «Эспланада» в своей машине. «Вот видите, – говорил он, мягко улыбаясь, – американцы поддержат нас, нажмут на Лондон и Париж, особенно на этих паршивых французов; выдержка и еще раз выдержка, облегчение грядет, вопрос месяцев... Мне очень больно слышать, когда меня обвиняют в том, что я не могу быть немецким патриотом, оттого что в моих жилах течет еврейская кровь... Но вам я скажу правду: моя религия – немецкая церковь, моя страсть – немецкий фатерланд, и нет большего антисемита, чем я, господин Стиннес...»
...В одиннадцать часов утра Ратенау выехал из своего особняка.
Техов, увидев приближающуюся машину министра, сделался белым: «А что мы будем говорить в полиции, если нас схватят?»
Керн усмехнулся:
– Скажешь, что мы уничтожили одного из «мудрецов Сиона», нас поймут и простят.
На углу Эрднерштрассе Ратенау был убит Керном из длинноствольного автоматического пистолета; убийцы сняли с себя кожаные черные куртки и черные шлемы, бросили их на газон и кинулись в центр; полиция приехала, когда Ратенау был мертв.
Керн и его пятерка шли по улицам, которые быстро заполнялись пульсирующими толпами берлинцев; через два часа весь город был запружен народом, появились лозунги: «Смерть наемным бандитам!» Над толпами демонстрантов развевались флаги; к вечеру открылась внеочередная сессия рейхстага; на трибуну вышел лидер ультраправых националистов; депутаты и зрители согнали его прочь: «Вон, паршивый убийца!» Поднялся премьер Вирт: «С тех пор, как мы подняли знамя республики, намереваясь превратить Германию в демократическое государство свободы слова и мысли, тысячи лучших сынов народа поплатились за это своей жизнью».
Растерянные Керн, Фишер и Техов стояли среди плачущих людей на Александерплатц; они не ждали такой реакции немцев ; Керн потянул Фишера за рукав, кивнув на Техова: «Идем, он развалится, на грани истерики». На следующий день они приехали на побережье, в Варнемюнде, чтобы на пароме отправиться в Швецию; паром, однако, не работал – траур; здесь же они прочитали объявление: «Миллион марок за голову убийц министра Ратенау». Купив мотоциклы, они рванулись на юг, по направлению к Тюрингии. Техов, выбравшись из города, пришел в деревню, на ферму к дяде; тот вызвал полицию; через час имена всех участников заговора стали известны прусской криминальной службе.
Портреты Керна, Фишера, фон Саломона были развешены на всех досках для объявлений; полиция блокировала дороги, в стране было объявлено чрезвычайное положение: охота ! Ратенау лежал в зале рейхстага; два дня от гроба не отходила его мать, ставшая седой за эти часы; голова ее мелко тряслась; когда к ней подошел президент Эберт, женщина сказала:
– Когда я спросила мальчика, зачем он согласился на то, чтобы занять пост министра, он ответил: «А кто еще захочет расчистить авгиевы конюшни?»
Десять миллионов немцев прошли по городам в скорбном молчании; было внесено предложение объявить день убийства Ратенау Днем скорби; в «Стальном шлеме» началась паника: покушение привело к обратному результату, позиции правых «ультра» обрушились, их сторонились, презрительно называя «психами», – не может быть ничего страшнее для тех, кто претендовал на национальное представительство и защиту немцев...
Керна и Фишера нашли в заброшенном замке возле Кезена, в ста пятидесяти километрах южнее Берлина; сюда были стянуты наиболее опытные агенты уголовной полиции; среди тех, кто шел по лестнице, чтобы захватить мерзавцев , был Генрих Мюллер; он не смог этого сделать, потому что Керн и Фишер застрелились; зато он арестовал фон Саломона и провел его первый допрос.
...Через одиннадцать лет, в год прихода Гитлера к власти, в день убийства Ратенау, семнадцатого июля тридцать третьего года, в Берлине состоялся парад частей СС и СА; официальное торжество открыл Гиммлер:
– Сегодня мы чествуем героев тысячелетнего рейха великой римской империи германской нации, двух подвижников национального духа, отдавших свои молодые жизни в борьбе против мирового большевизма и еврейства, что есть две стороны одной и той же медали, лицемерно именуемой «демократией» и «социализмом». Они бесстрашно поднялись на борьбу с сионскими мудрецами, этими спрутами международного коммунизма и американской финансовой олигархии. Они приняли на себя первый удар прогнившей Веймарской республики, но они зажгли в сердцах немцев ненависть – то качество, которое ныне ведет народ от победы к победе.
Эрнст Рэм сказал всего три фразы:
– Керн и Фишер! Ваш дух, дух патриотов и героев, вошел в души черных солдат СС, верной гвардии фюрера. Хайль Гитлер!
Теперь день гибели Керна и Фишера был объявлен Днем национальной скорби; это произошло на памяти одного поколения: миллионы людей, скорбно прощавшихся с Ратенау, теперь шли в скорбном молчании, отдавая долг сердца его убийцам; ах, память, память, кто же так умело играет с тобою в прятки?! Не ты ли сама?! Воистину, дьявол внутри нас!

– Факты соответствуют правде, – Мюллер, напряженно слушавший Штирлица, удовлетворенно кивнул. – Действительно, я был брошен продажным веймарским режимом на захват наших героев... Окажись я там первым, Керн и Фишер ушли бы от веймарской полиции...
Штирлиц усмехнулся:
– Такого рода признание не устроит американцев, группенфюрер...
– В данном конкретном случае я говорю о немцах, Штирлиц. О тех немцах, которые окружают меня. Человек не может жить в безвоздушном пространстве, он становится силой только в том случае, если его окружают единомышленники...
– Тогда прочитайте вот это, – сказал Штирлиц, – а потом отправимся ужинать, если у вас не испортится аппетит...
Мюллер взял два листка, водрузил на крупный нос свои тоненькие очки и углубился в чтение; по тому, как изменилось его лицо, Штирлиц понял – в яблочко!

«Я, Эрнст фон Саломон, был арестован на второй день после того, как погибли Керн и Фишер. Первый допрос проводил неизвестный мне агент полиции, ограничившийся выяснением общих сведений. Я был так растерян, что не пытался скрыть что-либо. Второй допрос проводил агент баварской уголовной полиции Генрих Мюллер. Сказав мне, что я „грязная свинья, поднявшая руку на подвижника германской нации“, он избил меня, потребовав подробностей, которые бы представили Керна и Фишера в том смысле, что они были садистами. Я ответил, что они не были садистами, хотя Керн и говорил, что мы служим вагнеровскому духу разрушения: террор должен раскачать общество, посеять в людях страх и неуверенность, особенно в тех, которые, по его словам, позволяли себе слишком много думать и отклоняться от единственного верного национального сознания, которое не терпит никаких „фокусов“: „одна мысль, одно слово, один поступок!“ А уж потом придет мессия.
Избиения, которым меня подверг Мюллер, были столь ужасающи, что я был вынужден сочинить много лишнего, повторяя те слова, которые он, Мюллер, мне диктовал.
На суде я отказался от этих показаний, хотя он посетил меня в камере и сказал, что если я посмею хоть что-то сказать о наших «собеседованиях», то мне головы не сносить.
Естественно, я молчал на суде, не говорил ни слова о тех издевательствах, которым он меня подвергал.
Техов и я были приговорены к пятнадцати годам каторги, но через четыре года мы были освобождены, Техов поступил на юридический факультет университета, стал адвокатом, я же начал работать в киноиндустрии. После победы Гитлера директор кинофабрики вызвал меня и сказал, что я должен уйти, поскольку моя фамилия несет на себе отпечаток еврейства.
Я, немец, самый настоящий немец, отправился к Геббельсу и сказал, что, если бы мы знали про подобное свинство, мы бы никогда не стали убивать Ратенау. Геббельс успокоил меня, позволил мне сделать свое имя фамилией, я работал как «господин Эрвин», а с переводом Мюллера в Берлин, опасаясь его мести, – он должен был уничтожить меня, как свидетеля, поскольку в нашем деле он выступал, словно красный, против «Стального шлема» и великогерманской идеи, в защиту еврея Ратенау, – я отправился в Швецию, где представлял интересы кинопроката третьего рейха.

Эрнст фон Саломон,
Гамбург,
21.05.47 года».

– Ну и как? – спросил Штирлиц. – Можно ли работать с вашими людьми, если они узнают про этот документ?
– Но ведь они про него не узнают...
– Зависит от вас, группенфюрер... Повторяю: вы читаете копии, подлинники будут опубликованы, случись что со мной...
– Допустим, я позволю вам уйти, заключив договор о ненападении, Штирлиц...
– Нет, – ответил тот, – договора о ненападении не будет... Я ведь только начал знакомить вас с нашим досье, группенфюрер.
Мюллер кивнул:
– Во-первых, я не знаю, что вы еще наскребли обо мне, а во-вторых, даже если я и решу отпустить вас, – как это сделать? Мои люди знают, кто вы, каждый ваш шаг подконтролен, как вы уйдете? Вы знали, на что шли, Штирлиц. Вы поставили в трудное, точнее, безвыходное положение не только себя, но и меня...
Разве я могу приказать: «отпустите красного?» Чем я замотивирую такой приказ? Договором о сотрудничестве – куда ни шло, да и то мы должны будем оформить этот договор при свидетелях... При моих свидетелях... В противном случае я бессилен сделать что-либо.
– Утро вечера мудренее, – сказал Штирлиц. – Будете угощать?
– Отдайте другие материалы.
Штирлиц покачал головой:
– У меня их много, группенфюрер... Давайте играть в тысячу и одну ночь: каждый день – по сказке, это залог моей жизни. К чему торопиться? Я не хочу умирать.
Мюллер вздохнул:
– А кто хочет? Никто не хочет умирать, дорогой Штирлиц... Скажите, вы имели какое-то отношение к той пакостной кампании в американской прессе, которая началась против нашего здешнего братства?
– А как вы думаете?
– Если вы смогли помочь американским левым в этом деле, я поздравляю вас с профессиональным успехом.
– Что ж, я принимаю поздравление... Только я в блоке с американскими правыми, группенфюрер, именно с ними...
– А почему же среди имен немцев, опубликованных в Штатах, нет моего? Почему не требуют моей выдачи?
– Ждут, – ответил Штирлиц. – Ждут окончания нашего собеседования, группенфюрер.

Макайр, Визнер, Лаки (сорок седьмой)

Шеф стратегической разведки Фрэнк Визнер позвонил Макайру после того, как из Панамы поступило сообщение: четверка от наблюдения оторвалась, люди словно бы растворились в городе; на ноги поставили армейскую контрразведку, представителей ФБР, которые еще сидели в стране, и подключили местных детективов, прошедших стажировку в Штатах. Связь между всеми группами поддерживалась – через штаб корпуса, расквартированного вдоль канала, – постоянно.
Услышав Макайра, его резкий, рубящий голос, Визнер спросил:
– Боб, у вас не найдется десяти минут?
– Я к вашим услугам. Подняться к вам или спустимся в кафе?
– Как угодно... Поднимайтесь ко мне.
Визнер встретил его дружески, отметил, что лицо Макайра бледно, глаза запавшие, без обычного азартного блеска, хотя, как всегда, выбрит до синевы и причесан с обычной тщательностью – пробор ниточный, кажется, что пришел не из своего кабинета, а прямиком от парикмахера; пригласил к маленькому столику, сказал секретарю, чтобы сделали кофе, и спросил:
– Плохо себя чувствуете, Боб?
– Почему? – тот пожал плечами. – Три дня назад дул в резиновые шары, емкость легких, как у спортсмена... Давление восемьдесят на сто двадцать... Неприлично здоров, Фрэнк.
– А у меня давление скачет... Как только меняется погода, сразу же ломит в висках... К тому же, в отличие от вас, я пьющий... Знаете, какое страдание, если гулял при хорошей погоде, а проснулся, когда зарядил дождь?! Пять пилюль, как минимум, пять штук... Слушайте, у меня к вам вопрос: кого вы просили опекать в панамской резидентуре? Вы же сегодня ночью отправили туда шифровку, а эти люди исчезли... Какая-нибудь неожиданная комбинация?
Лицо Макайра стало еще более бледным:
– Аллен в курсе этого дела.
– Даллес – Даллесом, – ответил Визнер, – но ведь не он наш директор...
– Это дело начиналось, когда он был одним из шефов ОСС.
– Тогда все в порядке, – Визнер удовлетворенно кивнул. – Тогда вопросов нет. Просто я подумал, что люди, которыми я интересуюсь и которые так таинственно исчезли в Панаме, не могли не воспользоваться вашим указанием резиденту... Такие шифровки, вроде той, что ушла ночью, дают в экстренных случаях, когда дело горит...
Секретарь принес кофе, неслышно вышел, мягко улыбнувшись Визнеру и Макайру (воевал, был ранен, потом переброшен в Швейцарию, там проводил с Визнером самые головоломные операции).
Визнер снял трубку телефона, пояснив Макайру:
– Я хочу поставить в известность Даллеса, что та четверка, которой и он интересуется, ушла от нас в Панаме.
– Корректно ли это по отношению к мастеру ? – спросил Макайр. – Все же пока что в нашем управлении он никто ... Может быть, разумнее попросить санкцию адмирала на то, чтобы проинформировать нашего общего друга?
Визнер аккуратно положил трубку на рычаг:
– Вообще-то, вы правы... Такт, прежде всего такт...
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64