А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

- Спиши алгебру!
- Спасибо, Дима, - говорила я - просто я слышала в самый первый раз, как его мать называет его Димой, - и шла в женский туалет - списывать.
Однажды весной, уже можно было вылезать на крышу, татары притихли от угроз Корнелия, я оставила окно открытым. Бабка Марина не знала, но я иногда молилась на ночь по старой памяти из детства: "Ты знаешь мою тоску! Ты знаешь, почему она! Я не прошу у Тебя ответа, но я умоляю, верни, как было в детстве, пусть будет так, как было, так же хорошо!"
А когда я обернулась, на крыше у самого моего окна стоял Должанский в летней курточке. Я не видела его лица из темноты, я только по куртке узнала, что это он.
- Что тебе надо?
Он молчал.
- Как ты залез?
Он молча стал протискиваться между прутьями оконной решетки. И когда он наконец все же втиснулся в мою комнату, он сел на подоконник и сказал:
- Надо поговорить...
И я сразу же вспомнила подслушанные мной разговоры моих одноклассников; было часов двенадцать ночи, и я подумала, что вот наконец-то и у меня какая-то жизнь.
- Вон мои окна, - сказал Должанский, показав на дом напротив.
- Я знаю...
- Ты, наверное, часто видишь нас с матерью?
- Не часто.
И тут его окно с другой стороны улицы с грохотом распахнулось - в тем-ноте все звуки громче, - и на улицу высунулась по пояс его мать и вдруг выбросила тарелку. Тарелка со звоном разбилась об асфальт. Она выбросила еще и еще.
- Что с ней?
- Напилась! - отвернулся Должанский, пряча лицо.
Тогда я что-то начала вспоминать.
- Она часто пьет, - продолжал Должанский. - Нажирается до беспамятства. Я уже устал. Я подумал: "Если это так хорошо, если она пьет каждый день и звереет и ей нравится ее состояние, то, может быть, мне тоже попробовать? Хотя бы ей назло". Я попробовал, и, ты знаешь, ничего, меня быстро забирает, даже с пива. А когда она пьет, у нее лицо аж сводит, и видеть я это не могу...
И меня поразило не то, что Должанский влез ночью ко мне в окно, и даже не то, что мы с ним никогда нормально не разговаривали и это был первый наш разговор, а то, что история про пьяную мать и то, как он сидит на моем подоконнике, пряча лицо, его переживания мне что-то напомнили, словно бы это уже когда-то было в моей жизни, и я точно так же переживала и старалась не зарыдать... Мне было жаль Должанского, но к жалости примешивалось чувство посильнее: я понимала, что он испытывает то же, с такой же силой, точно так же, как я давным-давно, в детстве, в Новосибирске...
А потом, когда я возвращалась домой вечером, уже были сумерки, на меня из темноты шагнула совершенно пьяная женщина и попросила: "Пожалуйста, отведите меня домой, здесь недалеко!" Я взяла ее под руку, и у нее лицо было застывшее от вина, как будто бы сведенные мышцы, как бы из камня, и это было лицо Юлии. Я вспомнила из детства пьяное напряжение ее лица, а потом просто ее спокойное лицо, и я поверить не могла, что это она передо мной, ничуть не изменившаяся, совсем такая же, как то-гда, когда я притворялась, что сплю, а она склонялась надо мной, чтобы укрыть еще одним одеялом, а на кухне под батареей спала пьяная Инесса Донова.
- Я вымолила тебя вчера ночью, - сказала я.
По Юлии я тосковала. Юлия постепенно забывалась, но тоска так и не проходила, а когда я слышала об ее выставках, бабка Марина говорила: "Не ходи! Она теперь известная!", и вдруг она снова появилась в моей жизни...
Однажды я шла из школы, во дворе на качелях сидели Должанский и Рома Соловей, и еще с ними была девушка в узеньких брючках, лет двадцати. Они пили пиво из бутылок, из горла, и я видела широкое ру-мяное лицо Ромы в черных кудрях и тоненький профиль девушки, а Должанский сидел ко мне спиной, но он все равно меня заметил. Я увидела его слегка сведенное лицо и поняла, что он пьян. Он вдруг поднял руку и легко шлепнул девушку, она так же легко ударила его по руке. И я тогда ужасно разозлилась на Должанского, даже не за то, что он шлепнул де-вушку, а за то, как она стукнула его по руке. Я поняла тогда, что его бьют так вовсе не в первый раз и он давно привык; что ему не запре-щают, с ним капризничают. Я поняла тогда, почему он так легко пережи-вает то, что его бьют в школе наши мальчики ногами, - потому что он знает, что его еще бьют и по-другому, рукой по пальцам, легко-легко, как никого из них. А он, худенький, легкий Должанский, просто чувствует свое преимущество над нашими подросшими хриплоголосыми парнями, и бьют его вовсе не за то, что он не дает списать алгебру, а за то, что он дразнит их собой. У меня была к нему ревность и жалость. Жалость за то, что он сидел на моем подоконнике и пытался не зарыдать, а ревность за то, что помимо школьной жизни, которая была мне доступна, у него была еще другая жизнь где-то во взрослых двадцатилетних компаниях Ромы Соловья, где ему улыбаются и бьют по руке, где с ним все на равных и куда я не вхожа...
Бабка Марина говорила:
- Вот рыжая-то, мать вашего Вадика, сильно пьет, а мальчик у нее очень даже чистенький и одет хорошо, хотя и не броско! Пить для женщины - по-зор, но мальчика своего - все равно любит!
Бабки на лавке кивали. А мимо как раз ехал на велосипеде Должанский, дребезжа звонком, быстро-быстро прокручивая педали легкими ногами в упругих носочках.
- Вот он поехал, - сказала бабка Марина.
И бабки опять закивали.
Вечером бабка Марина потребовала от меня фотографию нашего класса. В первом ряду были наши мутноглазые учителя вокруг директрисы с орденом на груди.
- Этот, что ли, Вадим? - спросила бабка Марина.
- Этот.
- Красивенький... Только...
- Только что?
- Да не пойму я! Он вроде бы лицом ну совсем ребенок, но как-то старше вас!
Перед тем как записать четвертый сон, не сон даже, а галлюцинацию, нужно рассказать еще несколько историй.
Три ночи подряд я пьянствовала в разных компаниях. Сначала с Должанским у какой-то чахлой поэтессы, потом у Славика, в поисках Юлии, и потом снова с Должанским и Лизой в музее Станиславского.
Первая ночь.
У нее квартирка была совсем маленькая, только комната да кухня и два окна в полстены, и дуло так сильно, что мы с Должанским даже раздеваться не стали, так в пальто и сидели вокруг ее маленького столика. В комнате стоял шкаф с зеркалом, диванчик и телевизор прямо на полу. А на стене - детская фотография. Она маленькая, лет четырех, с красными бантами, с плюшевым медведем на руках, рядом старший брат, лет шести, очень похожи друг на друга, только у брата - родинка на левой щеке... Она поэтесса из Литературного института.
- Мне в Салавате все говорили, что я странная, весь город. Даже родители. Они кричали мне часто: "Ты, Зойка, нас всех удивляешь!", они не понимают, что все поэты всегда странные, и я такая же! Я взяла как-то вазу дома разбила хрустальную, родители испугались, даже не орали, поняли наконец, что я не такая, как все!
Должанский - мне: Видишь фотографию? У нее брат - в тюрьме! За кражу сел...
Я смотрю на стенку, куда показывает Должанский: шестилетний мальчишка выглядывает из-за плеча сестры - беззубая улыбка фотографу, челка до глаз, подстриженная клочьями, наверное, сестра стригла...
- Да, - кивнула Зоя. - У нас многие из двора сели, как мой брат. Мы все вместе по улицам бегали маленькими и даже думать не думали, что половина по тюрьмам пойдет! Когда мой брат пошел в школу, буквам научился, стал мне поздравления писать к разным праздникам, а мама говорила, что он многие буквы пишет не в ту сторону. Я даже помню, как он один раз меня с днем рождения поздравил, открытка такая была, с розами, и все буквы "р" - задом наперед! Он написал тогда:
Зоя, Зоя, ты как роза,
Только разница одна
Роза вянет от мороза,
Ну а Зоя - никогда!
Они так поздравляли всех девочек из класса на Восьмое марта, а он про меня тоже не забыл, я так радовалась!
А еще один парень у нас был, так его вообще к расстрелу приговорили. Он был младше меня на два года и во дворе, когда мы играли в "прятки" или в "салочки", с нами не бегал. Тихий мальчик был, и с ним ничего не хотелось. Никогда. Хотя выглядел он совсем обычно, как все мы. Только взгляд его был, я не знаю, как будто бы он с самого начала понял, что умрет в юности!
А когда мы все выросли, он стал встречаться с одной девушкой и даже жениться на ней хотел, не для баловства встречался, а серьезно; значит, не думал о смерти...
И вот как-то он ее проводил домой, а потом пошел и убил таксиста с какими-то там помощниками. Оказалось, что у них такая банда уже очень давно и что они уже третьего таксиста зарезали, а их никак не могут поймать...
А потом мне вызов прислали из Литературного института, что я конкурс прошла на поэзию, и я уехала в Москву сдавать экзамены, пока его судили, а потом, когда я вернулась в Салават на каникулы, я прочитала в газете, что вся банда поймана, и его поймали первым, и уже судили, и что приговор приведен в исполнение!
А когда я встала, чтобы ближе рассмотреть фотографию ее брата на стене, я увидела тетрадку на столике со стихами, там на полях бы-ли розочки нарисованы и большеглазые кукольные головки. Мы так же в детстве рисовали в песенниках, еще в Новосибирске... Два сероглазых ре-бенка улыбались фотографу с фотографии, их наряжали, рубашечки им гладили. У мальчика веснушки на щеках, молочные зубы выпадают, родинка на левой щеке... И я вспомнила, как в Новосибирске мы в песенниках пи-сали странички примет:
"Глаза карие - к любви,
Глаза зеленые - к измене,
Смотрит в сторону - не любит,
Родинка на левой щеке - к несчастью..."
А потом она принесла из кухни гитару с наклейками и запела тоненьким простуженным голосом:
Той бледной луной озарился
Тот старый кладбищенский двор,
И над сырою могилой
Плакал молоденький вор!
Ах, мамочка, милая мама!
Зачем ты так рано ушла,
Зачем ты дитя погубила,
Отца-подлеца не нашла?
(Потом он плачет, вспоминает свою жизнь, ругает отца, которого, естественно, никогда не видел, и умирает...)
Тут бледной луной озарился
Тот старый кладбищенский двор,
И над двойною могилой
Плакал отец-прокурор!
Песня из нашего детства, из наших двух дворов. Я представила, как мой отец, которого я в жизни не видела, пел где-нибудь в подъезде с другими подростками, такими же, как ее брат, с пивными бутылками на подоконнике, с простудой вокруг губ; как зябко было стоять им в подъезде на сквозняке, в куртках и свитерах, из которых они давно выросли. И когда становилось совсем нестерпимо холодно от сквозняка и выпитого пива, они по очереди грели свои покрасневшие руки на батарее...
Я же своих родителей знаю только из рассказов, они умерли в юности, и я сейчас о них думаю, ну, словно бы мы с ними - ровесники...
Вторая ночь.
Когда я вошла в его комнату - он сидел спиной к двери, согнувшись над проволочками электронных часов. Его жилет клетчатый так натя-нулся на лопатках, что даже бугорки позвоночника проступили; а от рубашки его пахло прачечной, как будто бы старый заношенный ситец постирали и прогладили горячим утюгом, а запах еще не растворился...
- Зашла, потому что Юлии нет? - спросил он ласково.
Я промолчала.
- У меня мама приехала вчера вечером из Салавата, - стал рассказывать он, так на меня и не оборачиваясь. "У нас, - говорит, - Слава, совсем ничего нет в магазинах, все по карточкам, даже хлеб, хоть, - говорит, - у тебя в Москве отъемся!"
Он повесил в своей комнате над продавленным диванчиком фотообои: тоскливые березки над рекой, по реке плывет катер с пассажирами, самих пассажиров не видно, только контуры золотистых головок на палубе. Похоже на обложку журнала "Природа и мы" из какого-то унылого детства.
- Это я пятно жирное на стене спрятал, - наконец обернулся он. - И для уюта, так сказать!
- Ладно, Слава, - сказала я, показывая на рисунки Юлии над фотообоями. - Давно ее нет?
- Да мне все равно, сколько ее нет! - крикнул он своим ласковым голо-сом. - Пусть хоть вообще не приходит! Она для меня - никто! Я ее сосед. - И он поднял на меня свое лицо постаревшего мальчика с остреньким но-сиком и тонкими растрепанными бровями: - Я вчера на кухню выхожу, а она рисунки выбрасывает. "Ты что делаешь? - говорю. - Если тебе не надо, давай мне! Ты потом сама поймешь, как это здорово!"
И тут вошла его мать, толстая, в сарафане, расставленном по шву.
- Кушать с нами будете? - спросила она, стесняясь. - Меня Клавдия Ивановна звать. Ты бы, Слава, хоть со стола убрал, а то разложил здесь свои конструкции и все сидишь, водку свою пьешь...
Мы сидели под фотообоями за маленьким Славиным столиком и ели подогретую тушенку с вермишелью.
- У нас плохо в Салавате с питанием, - говорила Клавдия Ивановна. Мяса не достать даже на рынке, я на рынок-то уже давно не хожу, у меня только пенсия... Не вещи же мне продавать? У нас начальник обкома самый богатый был. Его судили недавно. Он, говорят, жену свою заставлял кошек обдирать и на рынок нести, как нормальное мясо...
У него аквариум стоял с двумя жабами - Дашкой и Машкой. Он наливал водки по чуть-чуть себе и мне и косился на аквариум.
- На, Дашенька, поцелуй пальчик! - говорил он, щурясь над желтоватой водой. В ответ слышалось бульканье.
- Это он все из-за соседки своей бесстыжей пьет, - доверительно ска-зала мне Клавдия Ивановна. - А я сама раньше фотографом была, мы со Славиком на это и жили! Мы были нищие, но веселые, не то что сейчас! Я на утренниках детей фотографировала, сначала всех вместе, как они поют, а потом по отдельности. По отдельности сложнее всего. Я дожидалась момента, когда ребенок интереснее всего выглядит, и тогда только снимала. Потом ко мне на дом детей стали приводить. Все нарядные: белый верх, черный низ, у девочек банты. А мы со Славиком жили тогда на первом этаже, окнами во двор, я его нафотографировала по-всякому, на окна карточки повесила и написала "Фотоателье"... А сейчас такой угрюмый ходит, такой угрюмый, хоть бы слово сказал, нет, все про ху-дожницу свою думает...
По телевизору кто-то пел.
- Вот девочки рвутся в телевизор, - сказал Слава, - из желания бессмертия, а ты одна никуда не рвешься, не то что в телевизор, ты да-же не учишься нигде, только за Юлией своей носишься по всей Москве!
- Ты сам за ней носишься, - сказала я. - Только все без толку!
- Без толку, - ласково повторил Слава. - Я ей один раз сказал: мне от тебя ничего не надо. У меня Люська для личной жизни есть, но если ты скажешь, я ведь на тебе женюсь, а Люську - взашей прогоню! А она мне: "Ты, Слава, человек добрый, только как же я выйду за тебя замуж, ког-да ты ошибаешься в ударениях и падежи все время путаешь?" А вчера к ней мужики пришли, говорят правильно, без ошибок, и я понимаю, что они по делам, по искусству, так сказать, только мне все равно каза-лось, что в коридоре стены горят!
А Клавдия Ивановна сидела рядом со мной на диване, гладила ме-ня по волосам и приговаривала: "Расти коса до пояса, не вырони ни волоса, ты расти коса до пят, до московских до ребят". А потом сказала мне:
- Вы такая маленькая, а что-то совсем напились! И совсем меня не слушаете!
А я подумала про Славу: "Вот мы берем у него деньги, пьем, едим за его счет, живем целыми днями, поджидая Юлию, и за то, что мы были приживальщиками в его доме, он стал приживальщиком в нашей жизни". Когда мы говорили между собой, он почти всегда молчал, только слушал очень внимательно, и если мы говорили о Юлии, он тут же просил повторить.
- Мне не нравится, Слава, как ты живешь! Я человек простой и многого не понимаю, - говорила Клавдия Ивановна, - но я все равно вижу, ты мучаешься! Они все выворачиваются наизнанку, они так привыкли с самого детства, и у них уже не понять - где нутро, а где одежка, а ты не мо-жешь как они, ты человек без их утонченности, вот они и забавляются, глядя на тебя, да еще и деньги у тебя берут на выпивку всякую! Им боль твоя только на забаву, они вспоминают о тебе только потому, что ты живешь рядом с их Юлией! А уж про нее я даже и говорить не хочу! 3нал бы ты, Слава, каково мне на все это смотреть!
А Слава допивал свою водку и все время спрашивал у меня:
- Как ты думаешь, ну хоть завтра она появится?
Третья ночь.
У метро "Маяковская" был митинг. На ступеньках на перевернутом ящике сидел Должанский и продавал пиво. Лучший ученик нашего класса вот уже третий год по окончании школы торговал пивом у метро и рабо-тал ночным сторожем в музее Станиславского.
- Привет, Дима! - сказала я. - Почем твое пиво?
- Как обычно, - отвечал он. - По сто.
- Берут?
- Расходится!
Рыжие мужики хрипло пели на митинге. Из метро вынырнула Лиза Донова в шелковом шарфе и легкой курточке, следом шел молодой человек, он был черноволос и желтоват слегка, но красив.
- Это Сапожок, - сказала мне Лиза. - Мой сосед по поезду. Мы уже месяц не можем расстаться!
- Я за него боюсь, - говорила мне Лиза, пока мы шли в музей Станиславского. - Он такой суицидальный. Он татарин наполовину, а так - с ним весело! Ты же знаешь, я всегда что-нибудь интересное подберу. Сначала Ирочка из Небедаги, теперь вот Сапожок...
Мы сидели у Должанского в маленьком домике Станислав
ского, в каморочке для сторожа, с окном во всю стену и маленьким балкончиком с последним почерневшим уже снегом, с красненькими огоньками сигнализа-ции на стене.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11