А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В машине на заднем сиденье сидели два высоких эсэсовских чина: еще один офицер сидел рядом с водителем. Несколько чемоданов было пристегнуто ремнями, еще несколько, поменьше, стояли в машине. На лицах офицеров застыло сердито-отсутствующее выражение. Шофер медленно объезжал груды щебня и обломков. Машина поравнялась с заключенными, которые несли Дитца. Офицеры даже не взглянули в их сторону.
— Давай-давай! Быстрее! — сказал водителю тот, что сидел впереди.
Заключенные остановились, пропуская автомобиль. Левинский держал дверь сзади, с правой стороны. Он посмотрел на сломанную шею Дитца, потом на резного младенца Моисея, спасенного и улыбающегося, на мерседес, на чемоданы, на бегущих офицеров и глубоко вздохнул.
Машина проползла мимо.
— Дерьмо! — произнес вдруг один из эсэсовских охранников, могучий мясник с плоским, как у боксера носом. — Дерьмо вонючее! Скоты… — Он имел в виду не заключенных.
Левинский прислушался. На несколько секунд мотор мерседеса заглушил далекие раскаты, затем они послышались вновь, глухие и неумолимые. Подземные барабаны смерти.
— Вперед! — встрепенулся растерянный начальник конвоя. — Живо! Живо!
Незаметно надвигался вечер. Лагерь был переполнен слухами. Они ползли по баракам, опережая друг друга, один противоречивее другого. То вдруг говорили, будто эсэсовцы ушли; тут же появлялся кто-то другой и утверждал, что они, наоборот, получили подкрепление. Потом прошел слух, будто поблизости от города видели американские танки. Еще через полчаса эти танки оказывались немецкими танками, приданными частям, которые собирались оборонять город.
Новый староста блока появился в три часа. Это был политический, а не уголовник.
— Не наш, — разочарованно бросил Вернер.
— Почему не наш? — удивился 509-й. — Это же один из нас. Политический, а не зеленый. Или — кого ты называешь «нашими»?
— Ты же знаешь. Зачем спрашиваешь?
Они сидели в бараке. Вернер собирался вернуться в рабочий лагерь, дождавшись свистков отбоя. 509-й прятался, решив сначала посмотреть, что из себя представляет новый староста блока. Рядом с ними хрипел в последнем приступе удушья скелет с грязными седыми волосами. Он умирал от воспаления легких.
— Наши — это члены подпольной организации лагеря, — назидательно произнес Вернер. — Ты это хотел услышать, а? — Он улыбнулся.
— Нет. Я не это хотел услышать. И ты не это хотел сказать.
— Пока что я говорю это.
— Да. Пока необходим этот вынужденный союз. А потом?
— Потом? — сказал Вернер, словно удивляясь такому невежеству. — Потом, безусловно, одна какая-нибудь партия должна взять власть в свои руки. Сплоченная партия, а не разношерстная толпа.
— То есть твоя партия. Коммунисты.
— Конечно. А кто же еще?
— Любая другая партия. Но только не тоталитарная.
Вернер коротко рассмеялся.
— Дурень! Никакой другой. Именно тоталитарная! Ты видишь эти знаки на стене? Все промежуточные партии стерты в порошок. А коммунисты сохранили свою силу. Война закончится. Россия оккупировала значительную часть Германии. Это без сомнения самая могучая сила в Европе. Время коалиций прошло. Эта — была последней. Союзники помогли коммунизму и ослабили себя, дурачье. Мир на земле теперь будет зависеть…
— Я знаю, — перебил его 509-й. — Эта песня мне знакома. Скажи лучше, что будет с теми, кто против вас, если вы выиграете и возьмете власть? Или с теми, кто не с вами?
Вернер немного помолчал.
— Тут есть много разных путей, — сказал он, наконец.
— Я знаю, каких. И ты тоже знаешь. Убийства, пытки, концентрационные лагеря — это ты тоже имеешь в виду?
— И это тоже. Но лишь по мере необходимости.
— Это уже прогресс. Ради этого стоило побывать здесь.
— Да, это прогресс, — не смутившись, заявил Вернер — Это прогресс в целях и в методах. Мы не бываем жестокими просто из жестокости — только по необходимости.
— Это я уже не раз слышал. Вебер говорил то же самое, когда загонял мне под ногти спички, а потом зажигал их. Это было необходимо для получения информации.
Дыхание умирающего перешло в прерывистый предсмертный хрип, который здесь хорошо знал каждый. Хрип иногда обрывался на несколько секунд, и тогда в наступившей тишине было слышно зловеще-утробное ворчание тяжелых орудий на горизонте. Это был странный диалог — хрип умирающего и далекие глухие раскаты в ответ. Вернер смотрел на 509-го. Он знал, что Вебер неделями пытал его, чтобы узнать от него имена и адреса. И его, Вернера, адрес — тоже. Но 509-й молчал. Вернера позже выдал, не выдержав пыток, товарищ по партии.
— Почему ты не с нами, Коллер? — спросил он. — Ты бы нам очень пригодился.
— Левинский меня тоже спрашивал, почему. Об этом мы не раз говорили еще двадцать лет назад.
Вернер улыбнулся. Это была добрая, обезоруживающая улыбка.
— Говорили. Не раз. И все же… Время индивидуализма прошло. теперь будет трудно остаться в стороне. А будущее принадлежит нам. Нам, а не продажному центру.
509-й посмотрел на его череп аскета.
— Сколько же, интересно, пройдет времени — когда все это кончится, — до того, как ты станешь для меня таким же врагом, как вон тот пулеметчик на вышке?
— Совсем немного. Ты все еще опасен. Но тебя не будут пытать.
509-й пожал плечами.
— Мы тебя просто посадим за решетку и заставим работать. Или расстреляем.
— Это звучит утешительно. Таким я себе всегда и представлял вашу золотую эру.
— Оставь эту дешевую иронию. Тв же знаешь, что принуждение необходимо. Вначале, в целях защиты. Позже необходимость в нем отпадает.
— Ошибаешься, — возразил 509-й. — Любая тирания нуждается в нем. И с каждым годом все больше. А не меньше… Это ее судьба. И ее же конец. Ты сам видишь, что происходит с ними.
— Нет. Нацисты совершили роковую ошибку, развязав войну, которая оказалась им не по зубам.
— Это была не ошибка. Это была необходимость. Они не могли иначе. Если бы они вздумали разоружаться и укреплять мир, они бы тут же обанкротились. И с вами будет то же самое.
— Мы все свои войны будем выигрывать. Мы поведем их иначе. Изнутри.
— Правильно, изнутри — внутрь. Так что эти лагеря вам еще пригодятся. Скоро вы их сможете опять заполнить.
— Пожалуй, — ответил Вернер совершенно серьезно. — Так почему же ты все-таки не с нами?
— Именно поэтому. Если ты, выбравшись отсюда, доберешься до власти ты прикажешь меня ликвидировать. Я же тебя — нет. Вот это и есть причина.
Хрип умиравшего слышался теперь все реже. Вошел Зульцбахер.
— Сказали, что завтра утром немецкие самолеты будут бомбить лагерь. Чтобы ничего не осталось.
— Очередная утка, — заявил Вернер. — Хоть бы поскорее стемнело. Мне надо в лагерь.
Бухер смотрел в сторону белого домика на холме, за контрольной полосой. Он стоял посреди деревьев в косых лучах солнца и казался неуязвимым. Деревья в саду чуть поблескивали, словно уже были покрыты первым, розово-белым пушком.
— Ну теперь-то ты веришь? — спросил он. — Теперь ты уже можешь даже слышать их пушки. С каждым часом они все ближе. Мы выберемся отсюда.
Он опять посмотрел на белый домик. Он давно еще загадал, что пока этот домик цел и невредим, все у них будет хорошо. Они с Рут останутся в живых и будут спасены.
— Да. — Рут сидела на земле рядом с проволокой. — И куда же нам идти, если мы выберемся отсюда?
— Прочь. Как можно дальше.
— Куда?
— Куда-нибудь. Может, еще жив мой отец. — Бухер и сам не верил в это. Но он не знал точно, погиб ли его отец. 509-й знал, но так и не решился сказать ему об этом.
— У меня никого не осталось, — сказала Рут. — Их при мне увезли в газовые камеры.
— А может, их просто отправили по этапу? И они остались в живых? Тебя ведь оставили в живых.
— Да, — ответила она. — Меня оставили в живых.
— У нас был небольшой дом в Мюнстере. Может, он еще стоит. Его у нас тогда отобрали. Может, нам его вернут, если он еще цел. Мы можем сразу поехать туда.
Рут Холланд не отвечала. Бухер вдруг заметил, что она плачет. Он почти никогда не видел, чтобы она плакала, и решил, что это из-за того, что она вспомнила о своих близких. Но смерть была в лагере таким привычным делом, что ему это показалось чересчур — после стольких лет проявлять такую скорбь.
— Нам нельзя оглядываться назад, Рут, — сказал он с укоризной. — Иначе как же нам жить?
— Я не оглядываюсь назад…
— Почему же ты тогда плачешь?
Рут Холланд утерла слезы сжатыми кулаками.
— Сказать тебе, почему меня не отправили в газовую камеру? — спросила она.
Бухер вдруг почувствовал, что ему лучше не знать того, что он сейчас услышит.
— Ты можешь мне этого не говорить, — сказал он. — А можешь и сказать, если хочешь. Это не имеет значения.
— Это имеет значение. Мне было семнадцать лет. Тогда я не была такой уродкой, как теперь. Поэтому меня и оставили в живых.
— Да, — машинально произнес Бухер, не понимая, что она хочет этим сказать.
Она взглянула на него, и он вдруг впервые заметил, что у нее очень прозрачные, серые глаза. Раньше он почему-то не обращал на это внимания.
— Ты что, не понимаешь, что это значит? — спросила она. — Меня оставили в живых, потому что им нужны были женщины. Молодые, для солдат. И для украинцев тоже, которые воевали вместе с немцами. Теперь ты понимаешь или нет?
Бухер несколько мгновений сидел молча, словно оглушенный. Рут внимательно наблюдала за ним.
— Неужели они это сделали? — спросил он, наконец. Он не смотрел на нее.
— Да. Они это сделали. — Рут уже не плакала.
— Все равно этого не было.
— Это было.
— Я не то хотел сказать. Я имею в виду, что ты ведь этого не хотела.
Она горько рассмеялась.
— Какая разница!
Бухер поднял на нее глаза. На ее словно окаменевшем лице нельзя было ничего прочесть, но именно это и превратило его в такую маску боли, что он мгновенно понял: она говорила правду. Это было почти физическое ощущение — желудок, казалось, раздирали на части, но в то же время он старался не поддаваться этому ощущению, не хотел верить — пока не хотел; сейчас он хотел лишь одного: чтобы это лицо перед ним хоть чуть-чуть изменилось.
— Все равно это неправда, — сказал он. — Ты ведь не хотела этого. Тебя как бы и не было при этом. Ты не делала этого.
Взгляд ее постепенно вернулся из пустоты, в которую погрузился на несколько минут.
— Это правда. И этого никогда не забыть.
— Никто из нас не знает, что он может забыть, а что нет. Нам всем нужно многое забыть. Иначе незачем отсюда выходить — лучше остаться и умереть.
Бухер повторял то, что ему еще вчера говорил 509-й. Сколько времени прошло с тех пор? Годы? Он несколько раз подряд глотнул.
— Ты живешь, — проговорил он через силу.
— Да, я живу. Двигаюсь, произношу какие-то слова, ем хлеб, который ты мне бросаешь, — и то другое живет тоже. Живет! Живет!
Она прижала ладони к вискам и повернула к нему лицо. «Она смотрит на меня… — думал Бухер. — Она опять смотрит на меня! Лучше бы она продолжала говорить, глядя на небо и на белый дом на холме».
— Ты живешь, — повторил он, — и этого мне достаточно.
Она опустила руки.
— Ребенок, — произнесла она бесцветным голосом. — Какой ты ребенок! Что ты понимаешь?
— Я не ребенок. Кто побывал здесь, тот уже не ребенок. Даже Карел, которому всего одиннадцать лет.
Она покачала головой.
— Я не об этом. Ты сейчас веришь в то, что говоришь. Но это не надолго. То другое вернется. К тебе и ко мне. Воспоминание, потом когда…
«Зачем она мне это сказала? — думал Бухер. — Ей не надо было говорить мне об этом. Я бы ничего не знал, а значит, ничего бы и не было».
— Я не знаю, что ты имеешь в виду — ответил он ей. — Но я думаю, что для нас теперь обычные правила не действуют. В лагере есть люди, которым приходилось убивать, потому что этого требовала необходимость, — он вспомнил о Левинском, — и они не считают себя убийцами, так же как солдаты на фронте тоже не считают себя убийцами. Да и какие они убийцы! Так же и мы — к тому, что произошло с нами, нельзя подходить с обычной меркой.
— Когда мы выйдем отсюда, ты будешь думать иначе…
Она смотрела на него. И он вдруг понял, почему она совсем не радовалась произошедшим переменам. Ей мешал страх — страх перед освобождением.
— Рут, — сказал он и почувствовал, как глаза его обожгло изнутри каким-то внезапным горячим ветром. — Все позади. Забудь это. Тебя принудили делать то, что внушало тебе отвращение. Что от этого осталось? Ничего. Ты не делала этого. Человек делает только то, чего хочет сам. А у тебя не осталось от этого ничего. Кроме отвращения.
— Меня рвало, — проговорила она тихо. — Меня каждый раз после этого рвало, и они в конце-концов отправили меня обратно.
Она все еще смотрела на него.
— Вот что тебе досталось — седые волосы, беззубый рот… Да еще и… сука.
Он вздрогнул при этом слове и долго не отвечал.
— Они всех нас унизили, — сказал он, наконец. — Не только тебя одну. Всех нас. Всех, кто сейчас здесь, всех, кто сидит в других лагерях. В тебе они унизили твой пол. А в нас всех — человеческую гордость и даже больше, чем гордость. Самого человека. Они топтали его сапогами, они плевали в него. Они унижали нас так, что даже непонятно, как мы смогли это вынести. Я много думал об этом в последнее время, говорил об этом с 509-м. Чего они только с нами не делали! И со мной — тоже…
— Что?
— Я не хочу об этом говорить. 509-й сказал, что то, чего ты внутренне не признаешь, — не существует. Я сначала этого не понял. А сейчас я знаю, что он хотел сказать. Я не трус, а ты — не сука. Все, что с нами сделали — это все ничего не значит, если мы сами не чувствуем себя так, как им бы хотелось, чтобы мы себя чувствовали.
— Я чувствую себя именно так.
— Это сейчас. А потом…
— А потом еще больше.
— Нет. Если бы все это было так, то не многие из нас смогли бы жить дальше. Нас унизили. Но униженные — не мы а те, кто это сделал.
— Кто это сказал?
— Бергер.
— У тебя хорошие учителя.
— Да, и я многому научился.
Рут склонила голову набок. Лицо ее теперь казалось усталым. Оно все еще выражало боль. Но это уже была просто боль, а не судорога.
— Как много лет… — произнесла она задумчиво. — И будни будут…
Бухер заметил, что по склонам холма, на котором стоял белый домик с садом, поползли голубые тени облаков. На какое-то мгновение ему показалось странным, что домик все еще стоит. У него вдруг появилось необъяснимое ощущение, будто за несколько минут, пока он не смотрел на холм, домик исчез, взорванный бесшумной бомбой. Но домик все еще стоял.
— Давай не будем отчаиваться заранее, а подождем, пока все это кончится и мы сможем вместе попытать счастье… — сказал он.
Рут посмотрела на свои тонкие руки, подумала о своих седых волосах и недостающих зубах, затем о том, что Бухер уже много лет не видел ни одной женщины, кроме тех, что были в лагере. Она была моложе его, но казалась сама себе старухой. Прошлое навалилось ей на плечи, словно свинцовое покрывало. Она не верила ни во что из того, чего с такой уверенностью ждал он, — и все же в ней теплилась еще последняя надежда, и она цеплялась за нее, как утопающий цепляется за соломинку.
— Ты прав, Йозеф. Давай подождем.
Она пошла обратно к своему бараку. Подол грязной юбки хлестал ее тонкие ноги. Бухер с минуту смотрел ей вслед, и в груди его словно вдруг взорвался дремавший до этого вулкан неукротимой злости. Он понимал, что совершенно бессилен что-либо изменить и что ему обязательно нужно справиться со всем этим и самому как следует осознать и понять все то, что он говорил Рут.
Он медленно встал и поплелся к бараку. Он вдруг почувствовал, что больше не в силах переносить это яркое небо.
Глава двадцать первая
Нойбауер с минуту ошалело смотрел на письмо. Затем еще раз прочел последний абзац. «Поэтому я ухожу. Если тебе самому хочется совать голову в петлю, это твое дело. Я же хочу быть свободной. Фрейю я беру с собой. Надумаешь — приезжай. Сельма». И адрес какой-то баварской деревни.
Нойбауер огляделся вокруг. Он ничего не понимал. Этого просто не может быть. Она наверняка вот-вот вернется. Бросить его сейчас одного — это невозможно!
Он тяжело опустился во французское кресло. Кресло затрещало под ним. Он встал, пнул его сапогом и сел на диван. Проклятая мишура! И зачем им понадобилась эта рухлядь, когда можно было купить порядочную, немецкую мебель, как у других людей? Все из-за нее. Это она вычитала где-то, что все это ценные и изящные вещи. А какое дело до всего этого ему? Ему, грубому солдату, верному слуге фюрера? Он поднял было сапог для второго пинка, но потом передумал. Зачем? Может, еще удастся продать это барахло. Хотя кого интересует искусство, когда говорят пушки?
Он встал и прошелся по квартире. В спальне он распахнул дверцы шкафа. До этого у него еще была надежда, но когда он увидел полупустые ящики, эта надежда окончательно рухнула. Сельма захватила с собой меха и все самое ценное. Он отшвырнул в сторону белье — шкатулки с драгоценностями не было. Медленно закрыв шкаф, он подошел к туалетному столику, постоял несколько минут, машинально открывая один за другим миниатюрные флаконы из богемского хрусталя и нюхая духи, совершенно не замечая запаха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42