А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А зачем нужны кружевные покрывальца? – спросил я.
– Ну что ты, Робби! – Роза посмотрела на меня так укоризненно, что я поспешил вспомнить. Кружевные покрывальпа, вязанные вручную и покрывающие диваны и кресла, – это же символ мещанского уюта, священный символ брака, утраченного рая. Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом.
Я сел к пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она любила музыку, как все такие девицы. Я сыграл на прощанье снова те песни, которые любили она и Лилли. Сперва «Молитву девы». Название не совсем уместное именно здесь, но ведь это была только бравурная пьеска со множеством бренчащих аккордов. Потом «Вечернюю песню птички», «Зарю в Альпах», «Когда умирает любовь», «Миллионы Арлекина» и в заключение «На родину хотел бы я вернуться». Это была любимая песня Розы. Ведь проститутки – это самые суровые и самые сентиментальные существа. Все дружно пели, Кики вторил.
Лилли начала собираться. Ей нужно было зайти за своим женихом. Роза сердечно расцеловала ее.
– Будь здорова, Лилли. Гляди не робей… Лилли ушла, нагруженная подарками. И, будь я проклят, лицо ее стало совсем иным. Словно сгладились те резкие черты, которые проступают у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью. Ее лицо стало мягче. В нем и впрямь появилось что-то от молодой девушки.
Мы вышли за двери и махали руками вслед Лилли. Вдруг Мими разревелась. Она и сама когда-то была замужем, Ее муж еще в войну умер от воспаления легких. Если бы он погиб на фронте, у нее была бы небольшая пенсия и не пришлось бы ей пойти на панель. Роза похлопала ее по спине:
– Ну-ну, Мими, не размокай! Идем-ка выпьем еще по глотку кофе.
Всё общество вернулось в потемневший «Интернациональ», как стая куриц в курятник. Но прежнее настроение уже не возвращалось.
– Сыграй нам что-нибудь на прощанье, – сказала Роза. – Для бодрости.
– Хорошо, – ответил я. – Давайте-ка отхватим «Марш старых товарищей».
Потом распрощался и я. Роза успела сунуть мне сверток с пирогами. Я отдал его сыну «мамаши», который уже устанавливал на ночь ее котелок с сосисками,

x x x

Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.
Там горел свет. И не только в помещении – весь дввр был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.
– Что здесь происходит, Отто? – спросил я. – Неужели ты продал кадилляк?
Кестер засмеялся:
– Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.
Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,
– Великолепно! – сказал я. – А где исе он?
– Пошел принести чего-нибудь поесть.
– Блестящая мысль, – сказал я. – У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.
Кестер кивнул:
– Поесть всегда полезно. Это основной закон всех старых вояк. Я сегодня тоже учинил кое-что головокружительное. Записал «Карла» на гонки, – Что? – спросил я. – Неужели на шестое? Он кивнул.
– Черт подери, Отто, но там же будет немало лихих гонщиков. Он снова кивнул:
– По классу спортивных машин участвует Браумюллер.
Я стал засучивать рукава:
– Ну, если так, тогда за дело, Отто. Закатим большую смазочную баню нашему любимцу.
– Стой! – крикнул последний романтик, вошедший в эту минуту. – Сперва сами заправимся.
Он стал разворачивать свертки. На столе появились: сыр, хлеб, копченая колбаса – твердая, как камень, шпроты. Всё это мы запивали хорошо охлажденным пивом. Мы ели, как артель изголодавшихся косарей. Потом взялись за «Карла». Два часа мы возились с ним, проверили и смазали все подшипники. Затем мы с Ленцем поужинали еще раз.
Готтфрид включил в иллюминацию еще и форд. Одна из его фар случайно уцелела при аварии. Теперь она торчала на выгнутом кверху шасси, косо устремленная к небу.
Ленц был доволен.
– Вот так; а теперь, Робби, принеси-ка бутылки, и мы торжественно отметим «праздник цветущего дерева». Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
– А себе? – спросил Готтфрид.
– Я не пью.
– Что такое? С чего бы так?
– Потому, что это проклятое пьянство больше не доставляет мне никакого удовольствия.
Ленц некоторое время разглядывал меня.
– У нашего ребенка не все дома, Отто, – сказал он немного погодя.
– Оставь его, раз он не хочет, – ответил Кестер. Ленц налил себе полный стакан:
– В течение последнего времени мальчик малость свихнулся.
– Это еще не самое худшее, – заявил я. Большая красная луна взошла над крышами фабрики напротив нас. Мы еще помолчали немного, потом я спросил: – Послушай, Готтфрид, ведь ты, кажется, знаток в вопросах любви, не правда ли?
– Знаток? Да я гроссмейстер в любовных делах, – скромно ответил Ленц.
– Отлично. Так вот я хотел бы узнать: всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
– То есть как по-дурацки?
– Ну так, словно ты полупьян. Болтают, несут всякую чушь и к тому же обманывают?
Ленц расхохотался:
– Но, деточка! Так ведь это же всё обман. Чудесный обман, придуманный мамашей природой. Погляди на эту сливу. Ведь она тоже обманывает. Притворяется куда более красивой, чем потом окажется. Ведь было бы отвратительно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, не всё ведь могут подчинить себе эти проклятые моралисты.
Я поднялся:
– Значит, ты думаешь, что без некоторого обмана вообще не бывает любви?
– Вообще не бывает, детка.
– Да, но при этом можно показаться чертовски смешным.
Ленц ухмыльнулся:
– Заметь себе, мальчик: никогда, никогда и никогда не покажется женщине смешным тот, кто что-нибудь делает ради нее. Будь это даже самая пошлая комедия. Делай что хочешь, – стой на голове, болтай самую дурацкую чепуху, хвастай, как павлин, распевай под ее окном, но избегай только одного – не будь деловит! Не будь рассудочен!
Я внезапно оживился:
– А ты что думаешь об этом, Отто? Кестер рассмеялся:
– Пожалуй, это правда.
Он встал и, подойдя к «Карлу», поднял капот мотора. Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил на стол. Отто запустил машину. Мотор вздыхал глубоко и сдержанно. Ленц забрался с ногами на подоконник и смотрел во двор. Я подсел к нему:
– А тебе случалось когда-нибудь напиться, когда ты был вдвоем с женщиной?
– Частенько случалось, – ответил он, не пошевельнувшись.
– Ну и что же?
Он покосился на меня:
– Ты имеешь в виду, если натворил чего-нибудь при этом? Никогда не просить прощения, детка! Не разговаривать. Посылать цветы. Без письма. Только цветы. Они всё прикрывают. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах мерцали отблески белого света, заливавшего наш двор. Мотор всё еще работал, тихо урча: казалось, что земля под нами вздрагивает.
– Пожалуй, теперь я мог бы спокойно выпить, сказал я и откупорил бутылку.
Кестер заглушил мотор. Потом обернулся к Ленцу:
– Луна уже достаточно светит, чтобы можно было увидеть рюмку, Готтфрид. Выключи иллюминацию. Особенно на форде. Эта штука напоминает мне косой прожектор, напоминает войну. Невесело бывало в ночном полете, когда такие твари вцеплялись в самолет.
Ленц кивнул:
– А мне они напоминают… да, впрочем, всё равно что! – Он поднялся и выключил фары.
Луна уже выбралась из-за фабричных крыш. Она становилась всё ярче и, как большой желтый фонарь, висела теперь на ветвях сливы. А ветви тихо раскачивались, колеблемые легким ветерком.
– Диковинно! – сказал немного погодя Ленц. – Почему это устанавливают памятники разным людям, а почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?

x x x

Я рано пришел домой. Когда я отпер дверь в коридор, послышалась музыка. Играл патефон Эрны Бениг – секретарши. Пел тихий, чистый женский голос. Потом заискрились приглушенные скрипки и пиччикато на банджо. И снова голос, проникновенный, ласковый, словно задыхающийся от счастья. Я прислушался, стараясь различить слова. Тихое пение женщины звучало необычайно трогательно здесь, в темном коридоре, над швейной машиной фрау Бендер и сундуками семейства Хассе…
Я поглядел на чучело кабаньей головы на стене в кухне, – слышно было, как служанка грохочет там посудой. – «Как могла я жить без тебя?..» – пел голос всего в двух шагах, за дверью.
Я пожал плечами и пошел в свою комнату. Рядом слышалась возбужденная перебранка. Уже через несколько минут раздался стук и вошел Хассе.
– Не помешаю? – спросил он утомленно.
– Нисколько, – ответил я. – Хотите выпить?
– Нет, уж лучше не стоит. Я только посижу.
Он тупо глядел в пространство перед собой.
– Вам-то хорошо, – сказал он. – Вы одиноки.
– Чепуха, – возразил я. – Когда всё время торчишь вот так один, тоже несладко – поверьте уж мне.
Он сидел съежившись в кресле. Глаза его казались остекленевшими. В них отражался свет уличного фонаря, проникавший в полутьму комнаты. Его худые плечи обвисли.
– Я себе по-иному представлял жизнь, – сказал он погодя.
– Все мы так… – сказал я.
Через полчаса он ушел к себе, чтобы помириться с женой. Я отдал ему несколько газет и полбутылки ликера кюрассо, с незапамятных времен застрявшую у меня на шкафу, – приторно сладкая дрянь, но для него-то как раз хороша, ведь он всё равно ничего не смыслил в этом.
Он вышел тихо, почти беззвучно – тень в тени, – словно погас. Я запер за ним дверь. Но за это мгновенье из коридора, словно взмах пестрого шелкового платка, впорхнул клочок музыки – скрипки, приглушенные банджо – «Как могла я жить без тебя?»
Я сел у окна. Кладбище было залито лунной синевой. Пестрые сплетения световых реклам взбирались на вершины деревьев, и из мглы возникали, мерцая, каменные надгробья. Они были безмолвны и вовсе не страшны. Мимо них проносились, гудя, автомашины, и лучи от фар стремительно пробегали по выветрившимся строкам эпитафий.
Так я просидел довольно долго, размышляя о всякой всячине. Вспомнил, какими мы были тогда, вернувшись с войны, – молодые и лишенные веры, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели было воевать против всего, что определило наше прошлое, – против лжи и себялюбия, корысти и бессердечия; мы ожесточились и не доверяли никому, кроме ближайшего товарища, не верили ни во что, кроме таких никогда нас не обманывавших сил, как небо, табак, деревья, хлеб и земля; но что же из этого получилось? Всё рушилось, фальсифицировалось и забывалось. А тому, кто не умел забывать, оставались только бессилие, отчаяние, безразличие и водка. Прошло время великих человеческих мужественных мечтаний. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.

x x x

«Вам хорошо, вы одиноки», – сказал мне Хассе. Что ж, и впрямь всё отлично,
– кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда по вечерам это искусственное строение обрушивалось и жизнь становилась рыдающей стремительной мелодией, вихрем дикой тоски, желаний, скорби и надежд. Вырваться бы из этого бессмысленного отупения, бессмысленного вращения этой вечной шарманки, – вырваться безразлично куда. Ох, эта жалкая мечта о том, чтоб хоть чуточку теплоты, – если бы она могла воплотиться в двух руках и склонившемся лице! Или это тоже самообман, отречение и бегство? Бывает ли что-нибудь иное, кроме одиночества?
Я закрыл окно. Нет, иного не бывает. Для всего иного слишком мало почвы под ногами.

x x x

Всё же на следующее утро я вышел очень рано и по дороге в мастерскую разбудил владельца маленькой цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел сразу же отослать. Я почувствовал себя несколько странно, когда стал медленно надписывать на карточке адрес. Патриция Хольман…

V

Кестер, надев самый старый костюм, отправился в финансовое управление. Он хотел добиться, чтобы нам уменьшили налог. Мы с Ленцем остались в мастерской.
– К бою, Готтфрид, – сказал я. – Штурмуем толстый кадилляк.
Накануне вечером было опубликовано наше объявление. Значит, мы уже могли ожидать покупателей, – если они вообще окажутся. Нужно было подготовить машину.
Сперва промыли все лакированные поверхности. Машина засверкала и выглядела уже на сотню марок дороже. Потом залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были не из лучших и слегка стучали. Это возмещалось густотою смазки, мотор работал удивительно тихо. Коробку скоростей и дифер мы также залили густою смазкой, чтобы они были совершенно беззвучны.
Потом выехали. Вблизи был участок с очень плохой мостовой. Мы прошли по нему на скорости в пятьдесят километров. Шасси громыхало. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и проехали еще раз. Стало получше. Мы выпустили еще одну четверть атмосферы. Теперь уже ничто не гремело.
Мы вернулись, смазали скрипевший капот, приспособили к нему несколько небольших резиновых прокладок, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор сразу же запускался, и опрыскали машину снизу керосином из пульверизатора – там тоже появился блеск. После всего Готтфрид Ленц воздел руки к небу:
– Гряди же, благословенный покупатель! Гряди, о любезный обладатель бумажника! Мы ждем тебя, как жених невесту.

x x x

Но невеста заставляла себя ждать. И поэтому мы вкатили на канаву боевую колесницу булочника и стали снимать переднюю ось. Несколько часов мы работали мирно, почти не разговаривая. Потом я услышал, что Юпп у бензиновой колонки стал громко насвистывать песню: «Чу! кто там входит со двора!..»
Я выбрался из канавы и поглядел в окно. Невысокий коренастый человек бродил вокруг кадилляка. У него была внешность солидного буржуа.
– Взгляни-ка, Готтфрид, – прошептал я. – Неужели это невеста?
– Несомненно, – сразу откликнулся Ленц. – Достаточно взглянуть на его лицо. Он никого еще не видел, и уже недоверчив. В атаку, марш! Я остаюсь в резерве. Приду на выручку, если сам не справишься. Помни о моих приемах. – Ладно.
Я вышел во двор.
Человек встретил меня взглядом умных черных глаз. Я представился:
– Локамп.
– Блюменталь.
Представиться – это был первый прием Готтфрида. Он утверждал, что тем самым сразу же создается более интимная атмосфера. Его второй прием заключался в чрезвычайной сдержанности в начале разговора, – сперва выслушать покупателя, с тем чтобы включиться там, где всего удобнее.
– Вы пришли по поводу кадилляка, господин Блюменталь? – спросил я.
Блюменталь кивнул.
– Вот он! – сказал я, указывая на машину.
– Вижу, – ответил Блюменталь.
Я быстро оглядел его. «Держись, – подумал я, – это коварная бестия».
Мы прошли через двор. Я открыл дверцу и запустил мотор. Потом я помолчал, предоставляя Блюменталю время для осмотра. Он уж, конечно, найдет что-нибудь, чтобы покритиковать, тут-то я и включусь.
Но Блюменталь ничего не осматривал. Он и не критиковал. Он тоже молчал и стоял, как идол. Мне больше ничего не оставалось делать, и я пустился наугад.
Начал я с того, что медленно и обстоятельно стал описывать кадилляк, как мать своего ребенка, и пытался при этом выяснить, разбирается ли мой слушатель в машинах. Если он знаток, то нужно подробнее распространяться о моторе и шасси, если ничего не смыслит, – упирать на удобства и финтифлюшки.
Но он всё еще ничем не обнаруживал себя. Он только слушал. А я продолжал говорить и уже сам казался себе чем-то вроде воздушного шара.
– Вам нужна машина, собственно, какого назначения? Для города или для дальних поездок? – спросил я наконец, чтоб хоть в этом найти точку опоры.
– Как придется, – заявил Блюменталь.
– Ах, вот как! Вы сами будете водить, или у вас шофёр?
– По обстоятельствам.
«По обстоятельствам»! Этот субъект отвечал, как попугай. Он, видно, принадлежал к братству монахов-молчальников.
Чтобы как-то его оживить, я попытался побудить его самого испробовать что-нибудь. Обычно это делает покупателей более общительными.
Я опасался, что он попросту заснет у меня на глазах.
– Верх открывается и поднимается исключительно легко для такой большой машины, – сказал я. – Вот попробуйте сами поднять. Вы управитесь одной рукой.
1 2 3 4 5 6 7 8