А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он ненавидел светскую мишуру, отдавая предпочтение тихим скромным попойкам.
– Сами увидите, – загадочно усмехнулся Никола. – Считайте себя приглашенными.
Повод для праздника оставался его маленькой тайной, но недолго, ибо, несмотря на его предупреждения, мы не ограничились одним литром. Где-то на третьем или четвертом литре выяснилось, что художник не занимался малярством или рисованием вывесок, а создал несколько фресок в новом заведении в окрестностях Софии. Именно сегодня должно было состояться торжественное освящение фресок. Так что времени рассиживаться не было: пьем и едем!
Что касается питья, то мы пили. А вот с отправлением к месту событий мы несколько подзадержались. Полыхнул огонь старых воспоминаний. Всплыла тема – городская скука и ее будущий певец. А мотив отправления был затронут главным образом в музыкальной интерпретации:
Однозвучно гремит колокольчик…
Колокольчик настойчиво гремел на протяжении всего послеобеденного времени, пока, не знаю каким чудом, компании не удалось втиснуться в разбитый автобус, отправлявшийся в село.
Прибыли лишь к вечеру. От автобусной остановки торжественной, но не очень стройной шеренгой мы отправились к заведению, оглашая окрестности пением того самого марша, в котором фигурировало „развратное племя" и „мерзости жизни", текст его я не могу привести дословно по техническим причинам.
Корчма оказалась действительно новой и довольно просторной. Хозяин возводил ее, намереваясь заткнуть за пояс всех конкурентов, видимо, по той же причине он решил выделить некие средства и на монументальную живопись. Фресок было две, и одна из них предстала нашим глазам еще издалека, так как была выполнена на фасаде корчмы. Должно быть, опьянение, вызванное чистым деревенским воздухом, было слишком сильно, ибо я весьма смутно припоминаю жанровые особенности произведения, за исключением нескольких бытовых деталей: там на фоне цветущих деревьев были девушки с медными кувшинами, в которых носят воду, и парни в меховых шапках.
Дальнейшее развитие тема родного края получила на стене зала. Но если не считать хозяина заведения, убирающего столики, и героев фрески, помещение пустовало. Освящение, если таковое вообще состоялось, давно отшумело. Но все же хозяин, уразумевший, что перед ним находятся представители молодой столичной интеллигенции, прибывшие специально из-за фресок, был так любезен, что согласился угостить нас.
Это и была его роковая ошибка. Мощно набрав скорость, гулянка напоминала уже не тихое побрякивание колокольчика, а адский рев, который был вызван просто-напросто обменом репликами в оживленной дружеской беседе. В центре беседы находился Никола, непризнанный художник, покинутый мещанами и вынужденный пить у своих фресок.
– Во все времена так поступали с великим талантом, братец! – утешал его Замбо. – Ты должен гордиться этим! Выше голову!
И энергично затягивал песню о мерзостных временах.
Весь этот гвалт, естественно, пробудил любопытство у местного населения, и потому часть клиентуры из корчмы напротив переметнулась к нам. Это было на руку хозяину, по крайней мере до тех пор, пока между пришельцами и туземцами не завязался спор. Причины его я не помню. Предполагаю, дело было в той особой терминологии, которую пришельцы использовали для обозначения местного населения и в которой слова типа „болваны" и „олухи" служили лишь выражением крайней любезности. Словесную дискуссию вскоре оживили жесты порицания. Несколько хрупких стульев разбилось о прочные головы, я уже не говорю о бутылках – они с мягким хлопком взрывались то тут, то там, покрывая бытовую стенопись колоритными красными пятнами, не входившими в первоначальный замысел художника.
Наконец с помощью полицейского и лесничего, прибывших на поле брани, порядок был восстановлен. Туземцы ретировались в старую корчму, а мы, пришельцы, были выдворены на улицу. В заведении остался лишь Никола, которому ассистировал Замбо, надо было подбить бабки и навсегда порвать с хозяином.
– Нас облапошили! – лаконично заявил Антон, когда оба спустя какое-то время вышли на чистый воздух.
Насколько нам было известно из речей Николы в предобеденные часы, художник рассчитывал получить кругленькую сумму, которая позволила бы ему спокойно работать над темой „Городская скука". Но после вычета за значительное количество литров, выпитых мастером во время творческого процесса, а также стоимости только что завершившейся попойки, хозяин, приплюсовавший к счету поврежденный инвентарь, пеню и прочее, выдал Николе на руки несколько вшивых сотенных бумажек, которые могли растаять в „Трявне" всего за пару вечеров.
Так и случилось. К счастью, художник-монументалист располагал и известным движимым имуществом, которое тоже пошло в дело. В первую очередь был заложен плащ, ибо, как говорил Замбо, летом место плаща не в гардеробе, а в ломбарде. Затем наступил черед нового костюма, сохранности ради он также был упрятан в ломбард. Взамен кто-то из компании предоставил художнику чудесные, хотя и не совсем целые хлопчатобумажные штаны и свитер нежно-сиреневого цвета с продранными локтями. Одеяние поистине скромное, но вполне подходящее творцу, презирающему мещанские вкусы.
Потом дошло до ботинок.
По правде сказать, ботинки были пропиты не по нашей вине, а из-за несчастного случая, олицетворением которого стал адъютант Замбо по кличке Беби. Беби затащил нас в какой-то кабак, чтобы угостить, а расплатиться должен был один из его друзей. И так как тот не спешил появиться, пришлось Беби отправиться на его поиски. Но, судя по всему, Беби в его поисках поджидали серьезные трудности, потому как часы шли, а Беби все не было и не было.
Как известно, ожидание – штука весьма скучная. Это привело к резкому росту потребления алкоголя, ибо забыть о скуке помогает лишь забвение, то бишь вино. Бутылки появлялись и исчезали в ускоренном темпе, дискуссия становилась все оживленней. Одни считали, что исчезновение Беби должно встревожить компанию, другие утверждали, что Беби парень не промах, однако все были уверены, что он скоро вернется, быть того не может, чтобы Беби не вернулся. В обстановке таких вот словопрений и наступил час закрытия кабака.
Замбо озабоченно просмотрел внушительный счет, выразил известные сомнения и предложил внести некоторые коррективы, а когда стороны пришли к единому мнению, посоветовал содержателю кабака спрятать счет и хорошенько хранить его, ибо все до последнего гроша будет уплачено в ближайшее время ни кем иным, как самим Беби. Хозяин бесцеремонно возразил, что знать не знает никакого Беби, и лучше нам выпотрошить свои карманы до прихода полиции. Однако Замбо позволил себе истолковать сии слова как дружескую, хотя и не вполне уместную шутку. Он просто не мог поверить, что хозяин не знает Беби, этого молодого человека, известного всему городу своей вошедшей в пословицу честностью. Это было явным недоразумением.
– Пешо, ну-ка кликни постового! – приказал хозяин официанту, явно пытаясь дать нам понять, что о недоразумении не может быть и речи.
– Ну ладно, не шуми, – спокойно осадил его Замбо.
Начались переговоры по существу: Замбо вытащил карманные часы, отстегнул цепочку, положил часы на стол:
– На, бери!
Этот жест нам был хорошо знаком. Как и самоуверенная реплика, следовавшая за ним. Ибо главное назначение старого „Зенита" состояло не столько в том, чтобы отмерять время, – которому мы все равно не придавали ни малейшего значения, – сколько в том, чтобы выручать нас в особо критических ситуациях.
Хозяин недоверчиво взял часы, посмотрел на марку, приложил прибор к уху, потом положил на стол:
– Не годится.
И в ответ на поднявшийся негодующий ропот добавил:
– Не хватает… Мало…
– Ну так что теперь, догола раздеваться? – прорычал Замбо.
Хозяин презрительно осмотрел каждого из нас, и по его взгляду было ясно: даже если мы разденемся, это не особенно поможет делу. Выцветшие пиджаки, поношенные рубашки да свитер нежно-сиреневого цвета с продранными локтями – и речи быть не могло, чтобы всучить эти обноски в качестве заклада. Кабатчик с отвращением опустил глаза и в ту же секунду узрел художника, сидевшего нога на ногу.
– Ботинки! – заявил он и не терпящим возражения жестом указал на сияющую обувь.
– Ты что, хочешь разуть человека, а? Совести у тебя нет, – воспротивился Замбо.
– Ботинки! – лаконично повторил хозяин. Запротестовали все, кроме Николы, ибо последний был занят тем, что разувался. Он не был жалким мещанином, который стал бы спорить из-за каких-то башмаков.
Когда на следующий день художник явился ко мне домой, чтобы после длительного отсутствия снова занять свое место на кухонной кушетке, я установил, что он все еще бос. Совершенно бос, так как на нем не было и носков.
– И ты босиком шляешься по городу? – поинтересовался я.
– А что, ты хочешь, чтобы я ходил на руках? – вполне логично ответил он.
Тогда я вдруг вспомнил о своих башмаках из свиной кожи. Они были новехонькие и, по всякой вероятности, такими бы и остались, так как все мои попытки использовать их завершились фиаско. Приятель, продавший их мне под тем предлогом, что они ему не то слишком малы, не то широки, утверждал, будто они из свиной кожи. Однако я не мог избавиться от подозрения, что кожа отнюдь не свиная, а буйволиная, а, может, даже гиппопотамья. Таких грубых и прочных башмаков я никогда не видел ни прежде, ни потом. Что же касается подметок, то они были трех– или даже четырехслойными и обладали упругостью мореного бука. Всовывая конечности в эти импозантные сооружения, человек испытывал такое траурное чувство, словно ступил в небольшие гробы. Но настоящие трудности только еще начинались.
То, что каждый башмак весил два килограмма, еще не было концом света. Чувство неудобства скорее вызывало то обстоятельство, что на этих негнущихся деревянных подметках человек был вынужден передвигаться медленно и осторожно, ступая на всю ступню, точно выбираясь из вязкой грязи. Но и это было еще не самым страшным. Ноги оказывались в той же ситуации, что и факир, стоически лежащий на доске, утыканной гвоздями. Вся внутренность башмаков была как бы усеяна острыми гвоздиками, стоило забить один, как тут же рядышком высовывал жало другой.
Итак, в порыве внезапной щедрости, с какой мы освобождаемся от ненужных предметов, я извлек из стенного шкафа чудовищные кожаные приспособления и вручил их художнику. Он был так тронут, что чуть не заплакал.
– Давай без телячих нежностей, – сказал я, ибо тут же начал терзаться угрызениями совести. – Они тебе, наверное, не подойдут…
– Очень даже подойдут, – возразил Никола и моментально натянул на ноги громадные калевры.
– Ты все же посмотри, сможешь ли в них передвигаться, – с сомнением пробормотал я.
– Прекрасно смогу, – ответил тот, медленно волочась по кухне, как человек, засасываемый трясиной.
– Не жмут?
– Жмут? Да у меня так загрубели ноги, что жми, не жми…
Он так радовался башмакам, будто обнаружил в них не гвозди, а рождественский подарок. И, разумеется, сразу же отправился в „Трявну", чтобы похвастать обновкой.
Я выглянул из окна – проверить, действительно ли он может передвигаться, и к своему немалому удивлению установил: может. Естественно, Никола шагал отнюдь не легкой и грациозной походкой, но так ли уж много тех, кто легко и грациозно шагает по тернистому жизненному пути.
Я опасался, что когда он окажется в подпитии, дело примет гораздо более серьезный оборот. Но этого не произошло. Напротив, художник качался из стороны в сторону, но не падал, точь-в-точь, как ванька-встанька – деревянный человечек, нижняя часть которого заполнена свинцом. Да что там свинец. Эти калевры были увесистее свинца.
Пожив у меня, художник переехал к какому-то своему другу, потом к следующему. Он обладал особым чувством такта и старался никому не надоедать. Я виделся с ним все реже и реже. Обычно замечал его фигуру издалека, когда возвращался домой припозднившись. Никола шагал медленно и сосредоточенно, вытягивая ноги из невидимой трясины. Или же неподвижно стоял в свете уличного фонаря на углу, запрокинув голову и прикрыв глаза, точно собирался затянуть песню о колокольчике. В своих громадных башмаках он походил на памятник, установленный на пьедестале. Весьма хлипкий, не очень устойчивый памятник, но все же в его позе было нечто патетическое и трогательное.
Однажды Никола неожиданно навестил меня. Он был слегка навеселе, то есть пребывал в состоянии, заменявшем ему абсолютную трезвость.
– Ты еще хранишь ту картину?
Я принимал его на кухне, так как в комнате собрался наш литературный кружок.
– А как же.
– Можно мне взглянуть на нее?
Я принес пейзаж и установил его на стуле. Тот самый пейзаж с унылой листвой, белыми камбалами и дождливым пасмурным небом. Никола посмотрел на полотно, затем приблизился к нему вплотную, потом сел на кушетку и снова стал созерцать его сквозь полуприкрытые веки. Я было подумал, что он задремал, и собирался уйти, как вдруг он сказал:
– Наивная работа… И все же в ней что-то есть… Есть что-то такое…
Он покрутил в воздухе своим костлявым пальцем, словно пытаясь восполнить этим жестом недостающие слова. Потом опустил голову и с апатией произнес:
– Помнишь, что ты мне тогда сказал?
– Что она мне нравится…
– Нет. Что я никогда не закончу ее.
– Подумаешь, велика важность…
– Да, и все же это было важно. Тогда. Не сейчас.
Он встал с кушетки и уже совершенно иным тоном спросил:
– А у тебя, никак, гости?
Я кивнул.
– А выпить найдется?
– Выпить нет, почитать найдется.
– Ну что ж, читайте на здоровье. Читайте, пишите, рисуйте, а я пойду опрокину маленькую за упокой души.
– А кто умер? – спросил я, вовсе не думая, что кто-то умер, зная, что это всего-навсего одна из наших кабацких шуточек.
– Пока никто. Это еще впереди.
В сущности, он уже умер и знал об этом, раз притащился сюда как на панихиду, чтобы посмотреть на первую свою работу. Первую и последнюю. Что же касается его физической смерти, она наступила позднее и была нелепой, как смерть большинства пьяниц. Она застала его в провинциальной глуши, так что даже несколько его знакомых – собутыльников не смогли проводить его в последний путь, шествуя за нищенским катафалком. Впрочем, не верится, что там и был-то катафалк. Таких, как он, хоронят без церемоний.
А картина сгорела во время воздушного налета десятого января. Исчез с земли последний его след. Первый и последний.
* * *
Подобно маленькой провинциалке Вертинского, зачарованные грезами, они прибывали из бедняцких пригородов или из далеких пыльных городов. Они прибывали, чтобы писать стихи, рисовать картины или играть Гамлета, заходили в кабак лишь затем, чтобы дать себе короткую передышку. Заходили на минуту, но застревали надолго или навсегда, решив, что никому-то они не нужны. И красивая мечта постепенно блекла, превращаясь из болезненного страстного томления в банальную тему для разговора, пока в конце концов не угасала вместе с ними в один печальный день.
Для некоторых так было лучше – покинуть мир молодыми. Все мосты к отступлению они сожгли, их ожидала полная деградация. Покинуть этот мир до полной деградации вовсе не значит уйти из жизни преждевременно.
Человек, который убедил меня в этом, отличался внушительным ростом. Крупная голова. Львиная грива. Правда, грива была седая, но клубы кабацкого дыма придали ей желтоватый оттенок. Я пришел в „Шефку", обиталище Ламара, пытаясь разыскать кого-нибудь из нашей компании. Здесь, в отличие от „Трявны", народ собирался лишь на обед или по вечерам, ибо „Шефка" стала местом встреч не богемы, а деловых людей – инженеров, архитекторов, врачей и тому подобной публики.
Я вошел, огляделся, кабак был почти пуст. Было два часа пополудни, и компания – если она вообще собиралась – уже разошлась. Я уже собирался уходить, когда услышал за своей спиной мягкий басистый голос:
– Вы ищите Лалю?
За угловым столиком в царственной позе покойно расположился мужчина с львиной гривой. Я ответил, что он угадал.
– Он ушел в типографию, но скоро вернется. Можете присесть, если желаете. Я тоже поджидаю одного из своих друзей.
Я принял приглашение просто потому, что некуда было идти в этот мертвый час, в эту июльскую жару.
– Извините, ничем не могу угостить вас, – лениво пророкотал Лев. – Бюджет мой исчерпан, поскольку я только что приобрел книги.
Он небрежно указал на стул, на котором вместе с импозантной тростью лежал сверток.
– Не беспокойтесь, – сказал я. – У меня с бюджетом порядок. Что будете пить?
Мы выпили и побеседовали, потом снова выпили, так как Лалю не появлялся. Незнакомец, несмотря на свою горделивую осанку, оказался любезным и словоохотливым собеседником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14