А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я ожидал, что он прямо на пороге примется выяснять причины нашего визита и, узнав, в чем дело, деликатно захлопнет дверь у нас перед носом. Вместо этого мы были приглашены в уютную однокомнатную квартирку и даже одарены стаканом вермута. Моя смутная надежда связывалась, разумеется, не с комнатой, а с находившейся рядом кухонькой, в которой стояла узкая кушетка. Выпив вермут, я выразил свою надежду вслух. Однако, как я и предполагал, Мишель возразил:
– На этой кушетке просто невозможно спать. И вообще, какая это кушетка? Это обычный пуфик для сиденья.
Я попытался убедить его в обратном. Обратил его внимание на хилое телосложение моего приятеля.
Высказал несколько похвальных слов в адрес школы стоиков. Припомнил, какие достойные люди воспитывали в себе привычку спать даже на гвоздях. В конце концов, к моему глубочайшему удивлению, Мишель капитулировал.
– Вчера ты поступил не больно красиво, – заметил он на следующий день, когда мы встретились в „Кристалле". – Следовало бы меня предупредить.
Мы были уже давно на „ты".
– Прости, но у меня не было другого выхода.
– Впредь прошу не подсовывать мне разных там подпольщиков.
– Он не подпольщик.
– Знаю я, кто он такой. Он же из моего родного города.
– И что же? Ты его выгнал?
– Да как я мог его выгнать! Было бы слишком грубо… После того, как я его приютил…
– Почему же ты его приютил?
Он пожал плечами.
– Откуда мне знать, почему? Должно быть, потому что вы пришли совсем окоченевшие. Или из-за того, что припомнилась одна сказка Уайльда, моего учителя.
– Какая сказка?
– Есть такая сказка о Великане-эгоисте. Ты не читал? Я не хочу сказать, что считаю себя великаном, но тем не менее не желаю прослыть эгоистом.
Мой знакомый прожил у Мишеля целый месяц, пока наконец не отыскал себе другое пристанище. Я допускал, что это вынужденное сожительство порядком нарушало привычное расписание дня поклонника красоты. Но даже если дело обстояло так, тот ни разу не выразил своего неудовольствия.
Позднее я потерял его из виду. Как я понял, он пристроился на работу в своем родном городе. И следующая наша встреча произошла именно в его родном городе сразу после войны.
Я был приглашен туда выступить с каким-то докладом. После выступления в группе местных знакомых, ожидавших меня у выхода, я узрел Мишеля. Он, как мне показалось, совсем не изменился, выглядел так, словно мы расстались вчера, а не пять лет тому назад. Та же скромно элегантная внешность, то же бледное лицо, тот же безучастный взгляд светлых глаз, серых и холодных, как зимнее море.
Пока я перебрасывался фразами со знакомыми, он, улучив момент, полушепотом сказал:
– Пошли ко мне… Если ты не договорился с кем-то другим…
Кажется, это происходило в начале июня. Когда мы вышли на улицу, было еще светло и воздух в этом ужасно жарком и пыльном городе только начинал остывать.
– Надеюсь, ты не будешь сердиться, если мы на минутку заскочим в редакцию? Правда, буквально на минутку.
– В какую редакцию?
– Ну… я теперь журналист… – пробормотал он с некоторым смущением, будто признавался в каком-то прегрешении.
– Э, значит, я был прав. Помнишь, я тебя спрашивал, не пописываешь ли?
– Тогда я действительно ничего не писал.
– А когда начал?
– Ну, вскоре после Девятого сентября. Прижал меня этот, твой знакомый, то есть наш знакомый, который жил у меня. Прижал меня сразу после Девятого.
В редакции мы установили две вещи: что главным редактором был сам Мишель и что обещанная минутка вряд ли не растянется на добрые часы. Помимо того, что следовало просмотреть уже набранные три полосы, надо было еще выбросить передовую статью и найти ей замену.
Я пытался справиться с жарой с помощью теплого лимонада из анилиновых красителей и сахарина и краем глаза наблюдал, как он строчит на машинке, зажав сигарету в зубах и морщась от дыма. Все-таки он изменился. Лишь костюм был прежний, то есть это был один из тех костюмов, которые он носил пять лет назад, – костюм хоть и не первой молодости, но безупречной чистоты. Рубашка тоже вряд ли была куплена в последние годы, да, пожалуй, и галстук тоже. Вообще, на всем его облике лежал легкий отпечаток поношенности, в частности и на бледном лице, приобретшем едва уловимый оттенок озабоченности или же просто утратившем беззаботное выражение.
Когда наконец мы снова вышли на улицу, уже смеркалось и чувствовалось дыхание прохлады.
– Чуть не забыл о вине, – спохватился Мишель, когда мы поравнялись с каким-то заведением. – Надо прикупить винца.
– Что, в библиотеке уже не держишь? – спросил я, когда дело было сделано.
– Зачем мне? Один я не пью, женщин не приглашаю…
– И с женщинами ни-ни?
– Куда там, ведь я женат.
– Остепенился, женился… Должно быть, уже и деток завел?
– Пока что одного, – скромно признался Мишель. – Годовалый. Однако есть предчувствие, что пополнение не заставит себя ждать.
Его жена встретила нас радушно, но особо тратить на нас время позволить себе не могла, поскольку как раз в тот момент переодевала ребенка. Если судить по ее виду, она вряд ли успела окончить гимназию или же только теперь готовилась к этому важному событию. Что не мешало ей заниматься хозяйством с особой сосредоточенностью и серьезностью, и это было вполне объяснимо, если принять во внимание, что единственная комната была набита мебелью, домашней утварью, развешенным на веревках бельем, не говоря уже о наследнике, который верещал, катаясь по постели.
– Давай перейдем в кабинет… – пригласил меня Мишель.
Кабинет оказался кухонькой, в которой, словно в каком-то сюрреалистическом кошмаре, ночные горшки и утварь перемежались солидными научными томами, а на столе рядом с пишущей машинкой смиренно покоилась связка репчатого лука.
Спустя два часа или, говоря профессиональным языком, после двух бутылок, поджаренные на скорую руку отбивные были проглочены, супруга-гимназистка удалилась в спальню, малыш перестал верещать, и мы с Мишелем остались одни с воспоминаниями.
– Перебирайся на лавку, – предложил он. – Там пошире. Чего в этой кухне только нет…
– Красоты нет, твоей красоты, – следуя его совету, пробормотал я. – Эх, Мишель, Мишель!..
– Верно, ты прав, – согласился хозяин. – Но самое странное, что я даже не вспоминаю о ней. Так меня захватила работа… Сначала я думал, что это на месяц-два, пока они не найдут другого человека. А потом меня так затянуло…
– Нет здесь и места для Оскара Уайльда, – продолжил я свои подначки, обводя взглядом тома на противоположной полке.
– Не может не быть. Наверное, завалился куда-то. Хотя правда – он несколько лет не попадался мне на глаза.
– Э, как же так?.. Настольная книга…
– Я эту настольную книгу и так знаю наизусть.
Он положил локти на стол, прихватил пальцами края жилетки, зажмурил глаза и принялся декламировать:
– Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то пьянящий запах сирени, то нежное благоухание алых цветов боярышника.
„Вот почему он так ненавидит дурные запахи – воспитывался на подобных ароматных образах", – пронеслось у меня в голове, пока я слушал. Только вот на кухне, в которой звучали слова Уайльда, пахло, увы, не сиренью, а подгоревшим мясом.
– Да, выучил я наизусть свою настольную книгу, – пробормотал Мишель. – К сожалению, это единственное, что я выучил. А сейчас, на старости лет, приходится зубрить и другое: курс истории партии, диамат, политэкономию… Вон, гляди!..
Небрежным жестом он указал на разбросанные повсюду тома.
Я смотрел. И я видел. В первую очередь это бледное, немного уставшее лицо с повисшей в углу рта сигаретой. Чего-то мне не хватало в этом лице. Чего-то, к чему я привык. И должно было пройти достаточно времени, чтобы я понял, что на нем не было маски. Маски аристократической безучастности. Заученного выражения гармоничного спокойствия.
– Нет, конечно, кое-что я читал, но это кое-что – всего лишь статистические справочники, старые энциклопедии, руководства по свиноводству, телефонные указатели, за десять лет все же мог бы чему-то научиться, что сейчас помогло бы мне в работе… – рассуждал Мишель вслух. – А я изучал движение бильярдных шаров… проверял жизненные принципы Бобби Савова…
– Это его открытие – насчет того, что каждый божий день нужно превращать в драгоценную безделушку?
– А ты как думаешь?
Он вынул из угла рта догорающий окурок, чтобы освободить место для новой сигареты. Затем снова оперся о стол и засунул руки в карманы жилетки.
– Драгоценности… Тлен… Знаешь, о чем мне напомнила эта коллекция драгоценностей?
– О сокровище инков?
– Напомнила об одном приятеле детских лет. Он любил лениво пройтись со своим ружьишком по леску на холме, лениво растянуться под деревом и лениво выжидать, пока где-нибудь поблизости не усядется какая птичка. И когда птичка появлялась, он поднимал ружьишко и стрелял, не задумываясь, в кого палит – в воробья, трясогузку или соловья. Проку от этих птичек не было никакого, даже поживиться было нечем. Какое тут мясо – крошечные скелетики, завернутые в перышки. Но он нанизывал их на веревку, подвешивал на пояс и с таким украшением гордо шагал по улице, чтобы весь квартал видел, какой великий охотник возвращается с добычей. Живые, милые и симпатичные птички, такие же милые и симпатичные, как сама жизнь, превращались в съежившиеся окровавленные тушки, болтающиеся на веревке…
Мишель наклонился вперед, почти лег на стол и сложил руки, как будто прицеливаясь.
– Вот и я так: бах! Прикончил и этот день. Бах! Прикончил и следующий. Бах, бах, бах! А вот и неделя готова… Драгоценности? Где они? Куда исчезли? Что с ними сталось?
– „Увы, где прошлогодний снег?.." – решил я ему подсобить цитатой.
– Да, прошлогодний снег… Сокровище инков… А на старости лет приходится бегать на всякие курсы.
Я слушал его и сочувствовал. Тогда я был еще достаточно самонадеян, чтобы сообразить, что следовало бы посочувствовать себе самому. Даже себе в большей степени, чем ему. В сущности, он решил свою задачу, и сейчас его ничто не могло испугать, разве что эти курсы. И в редакционном шуме и заботах, и в захламленной комнате, где на голову ему капало столько что выстиранных пеленок, среди суетливого мельтешенья хозяйки-гимназистки и кучи книг, и связок лука, и стука пишущей машинки он был по-своему счастлив. Раз он не рвался к другому счастью, значит, по-своему был счастлив. И даже по-своему достиг красоты. Не той, стерильно чистой и аристократически благоуханной, а иной, живой и человеческой, в которую порой может проникнуть запах супа и в которой может прозвучать детский плач.
* * *
– На сколько получился доклад? – проревел в трубке голос ректора.
– На тридцать страниц.
– Ну ты даешь – накатал целую монографию! – еще более приятно прогудело в трубке.
– Так уж и монографию…
– Добро, ждем тебя в два часа.
Я положил трубку и направился в ванную бриться, так как до двух часов оставалось не так уж много времени. В зеркале обнаружил отражение еще молодого, но уже утомленного лица, чьи особые приметы, помимо крупного носа и взлохмаченных волос, исчерпывались трехдневной щетиной и покрасневшими от бессонницы глазами.
Писать пришлось по ночам, так как дни были заняты работой – беготней по редакциям, лекциями, совещаниями и встречами с друзьями. Писал по ночам, с увлечением, засиживаясь до рассвета, но времени все равно не хватало, и оказывалось, что с очередной темой едва-едва укладываюсь в срок.
Писал, читал лекции в двух институтах, бегал с места на место выступать с докладами, публиковал статьи, участвовал в заседаниях жюри, обсуждениях, собраниях и невольно, не без некоторого удовольствия, поражался собственной работоспособности.
Мертвые дни остались в прошлом. И когда порой, между двумя фразами очередного доклада, я бросал взгляд назад, меня охватывал не только страх перед этими мертвыми днями, но и радостная дрожь оттого, что они канули в Лету. Мне казалось просто невероятным, что я мог себе позволить так легкомысленно разгуливать по краю пропасти. Заглядывая в бездны алкоголизма. Или балансируя на краю бездны отчаяния.
Прежние его приступы казались мне сейчас лишь обычным малодушием. С дистанции вещи всегда кажутся мельче. Важно иметь возможность удалиться на достаточное расстояние, но только так, чтобы не сверзиться в бездну.
Обычно я приходил в отчаяние от себя самого. Но последний раз причиной послужило то, что меня окружало, – пустота и безысходность. Они явились тут как тут после мощной бомбежки десятого января. Я ощутил себя в этом разрушенном городе без опоры и без гроша в кармане, в ссоре со стариком, в разрыве с родителями жены и с нечистой совестью, с мыслями, что я и ее увлек на стезю беспутья. Сели мы однажды вечером в какой-то набитый до отказа поезд, который неизвестно когда отходил и неизвестно куда направлялся. Так началась наша сумасшедшая одиссея, описание которой, поистине, могло вылиться в одну, как выразился ректор, монографию, но, увы, монографию, не представлявшую ровно никакой ценности даже для потерпевших.
Я употребил все свои скудные связи в провинции, дабы притулиться где-нибудь, но напарывался либо на насмешку, либо на сочувственный отказ. Так что когда, наконец, скитания завершились возвращением и временным приютом на одном чердаке в окрестностях Софии, я ощутил не облегчение, а полную безнадежность. Горизонт скрыла непроглядная темень. Вокруг, куда ни бросишь взгляд, зияла пустота. Друзья-товарищи запропастились бог знает куда. А поэзия… Поэзия была давно в забвенье.
Впрочем, забвенье было не полным. Я написал предсмертное стихотворное послание. Реквием состоял всего из двух четверостиший, так что не составляло труда записать его мелкими буквами на папиросной бумаге и спрятать в миниатюрный пакетик, в котором хранят порошок от головной боли. Его же я засунул в маленькую коробочку и спрятал в карман. Теперь я был готов отправиться в путь. Это и успокоило меня.
Так успокоило, что на следующий день я решил повременить с путешествием в мир иной. А всем известно, что если откладывать назавтра то, что нужно сделать сегодня, шансы совершить задуманное значительно падают. Но я продолжал таскать с собой свое предсмертное послание, и это плодотворно отражалось на моем самочувствии. Я ощущал себя полностью подготовленным к последнему рейсу. Помню, что разорвал послание как-то поутру, значительно позднее, после того, как вечером под влиянием голой логики едва не поддался искушению поделиться своим секретом с двумя друзьями. Вытащить на свет божий предсмертное стихотворение означало либо сопроводить его соответствующим действием, либо стать посмешищем. В тот момент ни та, ни другая возможность особо не привлекали меня. Так что послание было разорвано в клочки.
Да, все эти кризисы времен созревания бесповоротно ушли в прошлое. Ныне я уже спокойно и уверенно плескался в глубоких и быстрых водах духовного творчества. Разумеется, я осознавал, что мое творчество не соответствует высшим меркам. Моя одержимость, насколько она была мне свойственна, опиралась не на уже созданное, а на то, что мне еще предстояло создать.
„То, что я пишу, может оказаться не бог весть чем, но, как бы то ни было, я делаю дело, думал я. Принять во внимание хотя бы количество… Хоть что-то…"
Количество и впрямь было внушительным. Для пущей убедительности я собирал все свои публикации в газетах и журналах, в отдельных папках хранил рукописи докладов. Сотни очерков, репортажей, юмористических рассказов, фельетонов… Много лет спустя я ухитрился расстаться с этим заботливо подобранным архивом так же, как и с кучей других бумаг, благодаря кампании по сбору макулатуры в нашем квартале.
Хилая уловка. Написанное однажды уже не сотрешь. Читатель еще может воспользоваться ластиком забвения, но тому, кто писал все это, не стоит и пытаться. Когда я оглядываюсь назад, перед глазами встает один и тот же неприглядный пейзаж. Вижу ряды чахлых насаждений вокруг голых, уродливых обломков мертвых дней. Чахлые насаждения, почти все с ржавыми скрюченными ветками, никак не принимались. И там, среди корней этой высохшей растительности, ползла и извивалась какая-то гадкая тварь. Серая змея.
Серая змея. Так древние именовали небрежность. Лишь бы побыстрее выполнить работу, тяп-ляп. Даже не выполнить, а отделаться от нее, выбросить из головы. О чем тут раздумывать? В следующий раз будет легче. Шагай, не задерживайся!
Вот и шагаешь по скучному и неприветливому большаку небрежности, хорошо утрамбованному тысячами ног, ведь по нему прошли тысячи других, тысячи молодых неразборчивых нерях, считавших, что жизнь – это состязание в скорости и что позднее, со временем, когда придет опыт, работа заспорится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14