А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

пусть возникнет «Толковый словарь» языка российского. Корф видел явное: ученые – все иноземцы, и коли кто понадобится, то зовут опять из Европы. Но… до каких же пор? Бернулли взялся обучать Ададурова, и опыт сей показателен: Ададуров стал великолепным математиком… Россия сама должна поставлять ученых, подобно рекрутам; таковые сыщутся, только искать их никто еще не пробовал. Как раз в это время опустела академическая гимназия, и Шумахер вошел с докладом к барону.
– Вот и хорошо, – решил Корф. – Наберем школяров из русских, дабы в России имелись свои ученые.
– Их нету, русских ученых, – ответил Шумахер.
– Нету потому, что не озаботились их создавать. Из юношей ума здравого, способных и к трезвости склонных, выйдут незаурядные славянские Ньютоны.
Шумахер рассмеялся – так, словно доску сырую распилил.
– Русские, – сказал он, – к тому неспособны, барон.
– Можно подумать, вы это проверяли уже на русских?
– Все они – воры и пьяницы! – бодро откликнулся Шумахер.
Корф отцепил от обшлагов кафтана пышные кружевные манжеты, небрежно бросил их на стол, словно перед дракой.
– Послушайте вы… невежа! – сказал барон с презрением. – Я ведь не посмотрю, что ваш тесть Фельтен супы ея величеству варит. Для меня кухонное родство с русской императрицей не имеет никакого значения. И я достаточно силен физически, чтобы одной рукой вышвырнуть вас из Академии – прямо в Неву – вместе с вашими дурацкими убеждениями…
Шумахер тут склонился перед ним и показал при этом барону Корфу свои оттопыренные уши с их тыльной стороны, где они были розового цвета, как у поросенка.
При дворе продолжали спорить: «А все-таки любопытно знать: кто же умнее всех на Митаве – Корф или Кейзерлинг?»
– Напрасен этот спор, – вмешивался Корф. – Вы, живущие хитростью, спорите не об уме. Вы спорите о том, кто из нас хитрее. Так я вам скажу, что хитрее всех наш лошадник Волынский. Граф Бирен прав: когда имеешь дело с этим человеком, держи при себе камень, чтобы ударить Волынского в зубы прежде, чем он вцепится тебе в глотку…


* * *

Обер-егермейстеру до всего было дело – совал свой нос Артемий Волынский даже в дела коннозаводства, хлеб у своего врага, князя Куракина, отбивая. Со стола своего Волынский не убирал книг по гиппологии научной: «Королевский манеж» Антуана Плювиля, «Гиппика або наука о конях» поляка Дорогостайского и «Книга лекарственная о конских болестях» Петра Шафирова… Лошадей он любил, и когда жил в Персии, то много полезного о лошадях на Востоке узнал и домой хозяйственно вывез… Впрочем, любимым делом долго не пришлось заниматься Волынскому, оторвали его от лощадей – велели судить Жолобова, из Сибири привезенного.
– Вот этого мне еще не хватало! – огорчился Волынский. – Но против рожна царского не попрешь, коли карьер надо делать…
Поначалу допросы шли в подвалах Летнего дворца. Плыл по Неве лед осенний, река долго не вставала, и никак было крамольников в канцелярию Тайную (в крепость, за Неву) не переправить. Целых два месяца дали Жолобову и Столетову на поправку здоровья, кормили их на убой с царской кухни. Даже лекарями обихаживали. Это признак нехороший: значит, к мучениям адским готовят.
Волынский знал Жолобова раньше и – уважал его.
– За что тебя тиранят, Петрович? – спросил он Жолобова.
– За тридцатый год, за кондиции, я тогда орал много.
– А тут иное писано: будто воровал от казны!
– Все мы воры, – отвечал Жолобов. – А таких, как ты, еще поискать на Руси надобно. От твоих грабительств на Казани людишки по сю пору плачутся…
Такая честность не по нутру пришлась Волынскому.
– Эй-эй! – нахмурился он. – Вроде бы не меня, а тебя судят. Где бы милости моей тебе поискать, а ты судью своего же вором кличешь… Да знаешь ли ты, что я тебя под топор засуну?
– Нашел чем удивить человека русского! И это про тебя-то, дурака, говорят, что ты умный?..
Понял тут Волынский, что Жолобов на жизни своей давно крест поставил – ему теперь ничего не страшно. А по вечерам, после допросов и очных ставок, утомленный, Волынский говорил Кубанцу:
– Ежели когда-либо, не дай-то бог, меня судить станут, об одном буду молиться: иметь дух столь высок, какой Жолобов ныне перед смертью имеет… На плаху его пошлю, а уважать буду!
– Хотите, я развеселю вас анекдотом галантным? – отвечал ему дворецкий Кубанец. – Наталья Лопухина дочку породила вчера.
– Во, кошка немецкая! А ведь от света не уйдешь. Теперь мне Наташку поздравлять надо ехать… Ладно, не сломаюсь.
Памятуя о высоком положении Натальи Лопухиной при дворе, иноземные послы спешили поздравить статс-даму с разрешением от бремени. Все поздравления принимал мрачный, как сатана, муж Наташки – Степан Лопухин, который сказал Волынскому:
– А ты разве дипломат? Или не знаешь, куда с поздравкою надо ехать? Езжай прямо на Мойку – в дом Рейнгольда Левенвольде, который уже не первый раз мою Наташку брюхатит.
– Ах, Степан Васильич, – отвечал ему Волынский, – взял бы ты арапник подюжее, каким лакеев своих порешь, да устроил бы Наташке хорошие посеканции… Нешто так можно, чтобы все над тобой смеялись?
– Один-то мой, – усмехнулся Лопухин. – Я это знаю. Остальные все в Левенвольде удались. Давить мне их, што ли?


* * *

Наталья Лопухина – самая красивая женщина при дворе Анны Иоанновны. Красоты и живости не теряя, даже талию сохранив тончайшую, она (при здоровье отменном) уже на другой день после родов в свете являлась… Всех ослепляя! Всех затмевая!
Сейчас она была в ссоре с Рейнгольдом, который ни разу не навестил ее, пока она ребенка рожала. От злости на любовника статс-дама переходила к нежности, и камень перстня ее (подарок от Левенвольде) то вспыхивал розово, то становился голубым, как небо, – в зависимости от настроения женщины.
– Отравить? – рассуждала она. – Или к себе приблизить?
В эти дни Остерман расщедрился, устроил прием в доме своем. Анна Иоанновна наказала ему: «Нехорошо, Андрей Иваныч, первый ты человек в осударстве моем, а на гостей еще копеечки ломаной не истратил. Уж ты не поскупись…» В палатах вице-канцлера ревели трубы. Меж деревьев, что росли в кадках, похаживала, губы поджав, Марфа Ивановна Остерман и глазами по сторонам стреляла – как бы чего не украли, как бы лишнего чего не съели… Лопухина от нее даже веером загородилась. Бриллианты вице-канцлерши вселили в ее душу зависть. «Ежели продать Сивушное да Макарихи, – думала Наталья, на весь мир негодуя, – то, чай, и у меня будут такие…»
Кто-то шепнул ей сзади на ушко, сладострастно и нежно:
– Ах, вот ты где… счастье мое.
Это был он! Лопухина, даже не обернувшись, отвечала:
– Я вас ненавижу, сударь, не подходите ко мне…
Рейнгольд Левенвольде встал прямо перед нею – беспощадно соблазнительный и яркий, как петух в брачном оперении.
– Ты сердишься? – спросил он, хохоча. – За что?
– Вы неумелый любитель, – отвечала ему Наталья, трепеща тонкими ноздрями. – И более махаться [3] с вами я не стану. Найдутся махатели и другие – поопытнее вас, невежа!
– Дитя мое ненаглядное, – сказал ей Левенвольде, – ну стоит ли огорчаться глупостями? Разве не я выказал тебе знаки признательности? Даже когда обручался с дурою Черкасской ради того лишь, чтобы из ее шкатулки осыпать тебя бриллиантами.
– Все послы до меня наведывались, о тужениях моих справлялись. Один вы изволили где-то отлучаться… Даже супруг мой Степан Васильич (боже, золотой человек!) и тот не раз меня спрашивал: «Чего же отец не едет?»
– Я ездил на свои Ряппинские фабрики, – пояснил ей Левенвольде. – Я не последний фабрикант бумажный, и я… поверь, близок к отчаянию! Ах, если бы не тряпки… нигде нет тряпок! Полно отрепьев на Руси, но тряпок для бумаги нет. Никто из русских не желает с обносками своими расставаться. Мне говорят: им нечего носить. Хоть раздевайся сам, весь гардероб пусти на тряпки…
Тут стал он хвастать произведениями фабрики своей. Бумажный пудермантель, чтобы в час куаферный, когда столбом взлетает над прической пудра, тем мантелем красавица могла укрыться. А вот бумажные картузы, в которых удобно жареных гусей или индюшек хранить в дороге длительной. А разве плох стаканчик из картона? Удобный и дешевый, попил из него и выбрасывай – его ведь не жалко… Наталья разодрала пудермантель в клочья, рванула с треском картуз бумажный, стаканчик растоптала каблуком туфли.
– Другие-то мужчины, – прослезилась она, – когда к ним женщина пылает, ей бриллианты дарят, а вы… Как вам не стыдно бумагой соблазнять меня? Вы поглядите только на эту Остерманшу… Какая наглость! Так блистать…

– Ах, вот в чем дело, – догадался Левенвольде. – Вот отчего твои прекрасные глаза наполнены слезами… Меня ты любишь, это я знаю. Но хочешь, как всегда, лишь камушков блестящих.
– Хочу! Но только не от вас, мужчина подлый и неверный.
– Согласен и на это, – ответил ей Рейнгольд. – Ты их получишь в этот раз не от меня, а… от самого князя Черкасского.
– Нельзя же, – вспыхнула Наталья, – чтоб вы еще и махателей для меня избирали. Я сама изберу их для себя.
– Мы избираем не любовника тебе, а только… бриллианты! – тихонько прошептал ей Левенвольде.
Лопухина окликнула лакея с подносом. Взяла от него бокал с лимонатисом… Левенвольде отпрянул в сторону.
– Оставь эти шутки! – крикнул он, бледнея.
Лопухина со смехом показала ему перстень – розовый.
– Не бойся, дурачок. Уж если я тебя и отравлю, то сделаю так, что ты и не узнаешь, отчего помер…
Наутро после бурной любовной ночи Наталья Лопухина проснулась и заметила, что на пальце нет заветного перстня.
– Верни сейчас же… это мой! Ты подарил мне его… Верни, верни, верни. Прошу тебя, Рейнгольд: я так к нему привыкла…
Левенвольде дал ей пощечину – она забилась в рыданиях.
– Тот перстень больше не получишь. Смотри сюда…
Он раскрыл шкатулку и выбрал из нее старинный перстень в древнем серебре, и был в нем камень – черный, как кусок угля.
– Теперь носи вот этот. И помни: в цвете он не меняется. Заклинаю всеми святыми – будь осторожна, Наталья, этот яд опаснее всех других. От него человек умирает в страшной тоске. А русские вельможи, поверь, будут тебе лишь благодарны. Остерманша позеленеет от зависти, когда увидит твои бриллианты.
Лопухина примерила черный перстень на свой палец.
– Ты не сказал мне главного – кто этот человек?
– Он очень вредный. Его боятся все. Со своими проектами он забирается даже в наши дела – дела Курляндии, чего простить ему нельзя… Черкасский-князь будет тебе особенно благодарен!
– А-а-а, – догадалась Лопухина, – так это обер…
Рейнгольд захлопнул ей рот.
– Не надо говорить, – сказал он ей. – Будь счастлива, дитя. И, что ни делаешь, все делай с улыбкою очаровательной. Кто же поверит, что ты, Венера русская, способна яд просыпать в бокал соседу? Никто и никогда… И даже я, любовник твой, не верю в это… О, как ты хороша! О, как прекрасна ты!


* * *

Был холодный и ясный день. Анисим Александрович Маслов проснулся дома, на своей постели. Вчера было много пито у Платона Мусина-Пушкина, человека приветного, старобоярского. За окном белело свежо и утешно – ночью выпал первый снежок. Еще с детства Маслов любил эти дни, когда первые снежинки робко сеются на землю. И всегда радовался этим дням. А сегодня снег испугал его.
Он приподнялся, и волосы его… остались на подушке.
– Дуняшка, – позвал он жену, хватаясь за лицо (и брови отпали сами по себе). – Проснись, женка… Кажется, не мытьем, так катаньем, а меня добили. И даже не больно! – удивился он. – Но отчего такая тоска? Боже, какая страшная тоска… Ой, как скушно-то мне! – вдруг дико заорал Маслов…
Навзрыд рыдала у постели жена – верная, умная:
– Горе-то, горе… Сказывала я тебе – отступись!
Маслов ладонью сгреб с подушек на пол свои волосы:
– А вот и не отступился… Выстоял! Ой, как скушно мне…
Потом день померк, и глаза обер-прокурора лопнули, стекая по щекам его гнилою слизью. Боли не было. Но яд был страшен, разлагая человека заживо. Язык распух – вылез изо рта. Желтыми прокуренными зубами Маслов стиснул его. Говорить он перестал.
Вскоре он умер, а граф Бирен переслал его семье заботливое, сочувственное письмо. По первопутку, по снежку приятному, повезли Маслова на санках в сторону кладбища… Ох, как обрадовались его смерти в Кабинете – князь Черкасский даже возликовал.
– Никого! – говорил Остерману. – Никого более на пост обер-прокурорский не назначать. Хватит уже крикунов плодить…
Бессовестная Лопухина вскоре явилась при дворе с таким убранством на шее, что все ахнули от сияния алмазов. Но тут к ней подошла, от гнева трясясь, княжна Варька Черкасская и стала рвать колье с красавицы продажной.
– Отдай! – кричала фрейлина статс-даме. – Отдай, воровка… Это мое… это из моего приданого!
Лопухина отбрасывала от себя руки княжны:
– Врешь, толстомясина… отпусти! Мне подарили…
– Кто смел дарить из сундуков моих?
Таясь за спинами лакеев, уползал черепахой князь Черкасский.
– Я знаю, за какие дела тебя бриллиантами украшают… Я все знаю! – орала Варька и лезла в лицо Лопухиной, чтобы оцарапать ее побольнее, чтобы красоту эту мраморную повредить.
Статс-дама с фрейлиной постыдно разодрались, как бабы чухонские на базаре. А были здесь и дипломаты иностранные, которые все примечали. Виновных с бранью выгнали из дворца. Велели дома тихо сидеть. Долгий путь проделали эти бриллианты, пока от сундуков Варькиных добрались до шеи Лопухиной, но об этом знали лишь самые высокие персоны в империи…
А где похоронили Маслова, того до сих пор никто не ведает.
Поле осталось ровное – будто и не жил никогда человек.

Глава тринадцатая

Маслов умер как раз в те дни, когда в морях Европы затихал небывалый шторм. Страшная буря пронеслась в морях Северных, она захлестнула зеленую Бретань, долго трясла меловые утесы Англии.
Шторм затихал… Некий издатель шел по берегу моря, когда увидел, что волны прибивают к берегу сундук. Издатель вытащил его из воды, разбил ржавые замки. А внутри сундука лежала рукопись – «Letters Moscovites» («Московские письма»). И вскоре Париж выпустил в свет книгу с предуведомлением от издателя, что автор книги, очевидно, погиб в море нынешней осенью. Все понимали: буря была, корабли гибли, сундуки на берег выкидывало. Но никто не находил в сундуках никаких рукописей. Это обычная уловка издателя, дабы оставить автора в неизвестности.
Автор где-то здесь, он среди нас… О нем известно лишь, что он итальянец. Масон высоких степеней. Он был арестован в Казани на пути в Сибирь, когда ехал с русскими учеными в экспедиции Витуса Беринга на Камчатку… «Вы, мадам, уже читали?»


* * *

Осенью все знатные англичане поспешают в графство Сомерсет, чтобы там, на теплых водах Бата, пережить слякотную зиму. Бат – это Версаль на британский манер. Возле купальных терм, строенных еще холеными римлянами, отец короля Лира создал уютный уголок. По преданью, в этих водах Балдуин излечил себя от проказы, и памятник прокаженному королю теперь глядится с высоты в бассейны – весь в язвах, страшный… Какой заразы не подцепишь в этих батских ямах! Любовь, о всемогущая! Она цветет и здесь – в воде бассейнов под взглядом королей давно усопших…
В эту осень князь Антиох Кантемир тоже отбыл из Лондона на воды Бата. Посол был болен, а дух его сатир угас вдали от России. Теперь он лишь приглаживал пороки людские. И восхвалял князь нищету, печаль, смирение. Персон вельможных Кантемир уже не беспокоил острием пера своего. Паче того, сидя в Лондоне, князь Антиох даже переделывал сатиры, писанные в юности, чтобы убрать из них любой намек на личность. И муза поэта – вдали от родины – бессильно сложила ощипанные крылья.
Меня рок мой осудил писать осторожно…

Возле заставы Бата посла встретили бродячие музыканты и сопровождали его коляску через город, пока не сыскал себе квартиры. Повадились ходить к послу брюхатые эскулапы, наперебой предлагая свои услуги. С утра звучала музыка со стороны купален, по гравию дорожек скрипели колеса, дразняще звенел с улиц смех женский…
– Боже, отчего я так несчастен? – страдал князь Кантемир.
Утром ему принесли холстинные штаны и куртку для купания. Повсюду качались паланкины, в которых наемные бродяги несли женщин, одетых в длинные коричневые капоты. Посол России бросился в спасительные термы. К нему уже плыла английская ундина, толкая пред собой дощечку буфета.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты'



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12