А-П

П-Я

 


Распрощались возле неказистого особнячка, и Чичерин приподнял мятую, выцветшую шляпу:
— Здесь я остановился… Желаю всего доброго, князь!
— Вы позволите мне как-нибудь навестить вас?
Георгий Васильевич замялся.
— Поймите меня правильно, князь, — сказал Чичерин, глядя в глаза Мышецкого. — Видеться нам не нужно…
Сергей Яковлевич подозрительно вспыхнул.
— Сударь, — сказал, задетый за живое. — В чем дело?
— Нет, нет, — горячо ответил Георгий Васильевич, беря руку князя в свою. — Не подумайте дурно; я противу вас ничего не имею, пересудов света не признаю. Наоборот, вы даже чем-то импонируете мне, как человек. Но… но…
— Говорите же! — подстрекнул Мышецкий.
— Но я порываю отношения не лично с вами, князь, — ответил Чичерин. — Если бы только вы… Нет! Я порываю отношения со всем классом, к которому не желаю отныне принадлежать. Прощайте же и вы, князь!
Мышецкий долго стоял, размышляя. Вспомнил угрозы Лопухина, который говорил ему в Мариенгофе, что вырваться из своего сословия невозможно. Чичерина эти угрозы, очевидно, не касались. А ведь порвать с отечеством, уйти из семьи — легче, нежели вырваться из тисков своего класса…
Через зеркальную дверь Мышецкий пронаблюдал, как Чичерин взял у консьержки ключ, как медленно поднимался по лестнице. И ни разу больше не обернулся… Всё!


ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В сезон «бояр-рюсс», когда вся знать спасается от русской зимы за границей, поп-расстрига Гапон проживал в семействе Азефа в Париже: два провокатора под одной крышей. Конечно, ни Азеф, ни сам Гапон существа своего еще не распечатали.
Между тем русского героя Гапона пожелал видеть Клемансо.
Казалось бы, чего уж лучше? Высоко залетел. Но поп устроил Азефу скандал из-за того, что ему купили для визита рубашку не такую, какую он хотел.
— Я хотел с гофрированной грудью! — кричал поп. — Модной…
Четвертого февраля великий князь (и родной дядя царя) Сергей Александрович выехал в свой последний путь по улицам Москвы… Неизвестный, забежав впереди кареты его, швырнул «гремучку» под ноги лошадей. Московский генерал-губернатор был разорван на куски. А человек, бросивший бомбу, ошалело замер на месте покушения. Набежала полиция, появился фотограф. На покусителе не было живого места. Вся одежда в лохмотьях, дымилась и тлела от искр. По привычке фотограф крикнул ему: «Спокойно! Снимаю…» Это был Иван Платонович Каляев, сын околоточного надзирателя, студент и социалист-революционер, посланный на смерть Азефом…
А в тесной комнатке на Гороховой, два (в Петербурге), Алексей Лопухин, хорошо знавший, сколько платить Азефу и сколько дать Гапону, задумчиво слушал, как на подоконнике названивают два телефона сразу. Директор департамента полиции вызовов не принимал — ему все уже надоело: «В Тамбов бы, в угол!..»
Дверь в кабинет его разлетелась — на пороге стоял диктатор Трепов.
— Убийца-а! — заорал он в лицо Лопухину. — Пятаки копишь?
И дверь захлопнулась. Алексей Александрович, которого обвинили в скаредности преспокойнейше раскуривал сигару. Небрежным жестом щелкнул крышкой часов: «Пожалуй, пора обедать…» В кабинет к нему протиснулся дрожащий от страха секретарь:
— Алексей Александрович, за что вас так?
— Пустяки, милейший, — ответил Лопухин невозмутимо. — Этот цезарь собачий клянчил у меня тридцать тысяч на усиление охраны покойного князя Сергия, а пятаков-то я ему и не дал. У меня Азеф как раз много забрал перед этим. Тут и великого князя не стало. Все одно к одному… В Тамбов бы — в угол, спать!..
А вдоль промозглой камеры номер тридцать девять в Трубецком бастионе Петропавловской крепости расхаживал высокий худой человек с обвислыми усами. Сухо покашляв, он присаживался к столу, и ледяной холод железа пронизывал его большие работящие руки. Бумага, на которой он писал, была пронумерована в департаменте полиции.
Узник работал по ночам. И часовые нередко пугались: тишина, мрак, и вдруг по крепости разносится хохот, — это смеется, назло всему, заключенный в камере номер тридцать девять. «Уж не спятил ли?» — говорили стражи. Нет. Это был здоровый смех — смех творчества. «Дети солнца» — так называлась рукопись…
Наконец-то сбросил пальто — вот солнце, вот море. Марсель!
Крохотное кафе на набережной. Так и заманивает внутрь своими настежь открытыми дверями. Зашел. Сел возле окна, лениво наблюдал, как покачиваются вдали красные паруса. Хозяин таверны, громко икая, цедил в графин дешевый «гашар». Из кухни принесли князю горячий марсельский буйаббес, и Сергей Яковлевич вспомнил, когда он ел его в последний раз. Давно уже — в пригороде Монте-Карло; тогда ему было хорошо и жизнь еще не имела осложнений. Сейчас же все труднее и розовый пинар не веселит души, как раньше. И снова, в который раз, мелькнула заманчивая мысль: «А не вернуться ли обратно?..»
С улицы забежала бродячая собака. Громко стукнув об пол костями, улеглась в прохладной тени под стульями. Сергей Яковлевич взялся за тарелку.
— Вы позволите мне покормить собаку? — спросил он. Хозяин обмахивался от жары мокрым полотенцем, икал.
— Как угодно, мсье. Меньше мыть придется…
Длинным шершавым языком, не отвращаясь от чеснока и перца, собака слизала с тарелки буйаббес. Благодарно ткнула свою голову в колени Мышецкого и вздохнула, шумно и печально. Сергей Яковлевич отмахнул жужжащую муху, целившуюся сесть в нечистый глаз доброго животного. И стало грустно: хорошо бы и ему найти человека, чтобы вот так… доверчиво…, взять и ткнуться!
— Русское консульство — где? — спросил князь.
— В самом конце Каннебьер, мсье…
Отряхнув панталоны от собачьей шерсти, покинул кафе. Но прежде чем навестить консула, зашел в отель «Вуазен», где в прохладе плещущих тентов цвели острые перья американских фикусов.
— Если не ошибаюсь, — спросил у консьержа, — люкс у вас абонирован на весь февраль? Когда ожидается приезд господина Иконникова из Алжира?
— Нет, — вдруг ответил консьерж, — люкс свободен до…
«Зачем бы Лопухину меня обманывать?» — справедливо решил Сергей Яковлевич. — Значит, маршрут любовников изменился!» Вдоль длинного ряда притонов Марселя, мирно спящих в дневном зное, князь направился в самый конец проспекта Каннебьер, где отыскал русское консульство. Сонный грек, секретарь консула, встретил гостя далеко не приветливо:
— Ну, цто? Цто ступите? Я зе открываю, цударь.
Петр Викентьевич Корчевский, генеральный консул в Марселе, плотный красивый старик, вкусно поцеловал Мышецкого в лоб:
— Сережа, славный… как ты пошел в отца! Милый мой, садись. Ах, сколько лет! Боже, Яков-то Борисыч и маменька твоя не дожили… Ну, какой ты красавец!
Сергей Яковлевич, как та собака, ткнулся лицом в жилетку старого друга дома и расплакался, словно ребенок.
— Ну-ну, — утешал его консул. — Что с тобой, мальчик мой?
— Так, — сказал Мышецкий. — Многое вы напомнили. Да и жизнь дает немало поводов для разных огорчений…
Корчевский любовно усадил князя напротив себя:
— Посмотри на меня! Вот и мы с твоим батюшкой, когда начинали службу при посольствах, тоже были озарены надеждами. Мерещилась нам судьба Горчакова, Моренгейма или Будберга. Вот ведь: марсельский консул, и это в мои-то годы… Что делать?
Обычные обиды стариков-неудачников! Жизнь не удалась… Сергей Яковлевич спросил, что слышно из России:
— Не из газет. А что притекает к вам по ведомственным каналам?
— По каналам, мой милый, плывет всякая нечисть. Государь человек добрый, но его сбивают и пугают. Говорят, он очень тяжело пережил этот ужасный расстрел и сразу выдал из своего жалованья деньги, чтобы поддержать семьи убитых и раненых!
— Откупные деньги, Петр Викентьевич, имеют дурной запах. А этот Гапон — мерзавец! Не герой, как о нем, к сожалению, думают в Европе, — выскочка, парвеню! Смотрите: земский статистик, священник пересыльной тюрьмы, организатор фабричных союзов, а ныне эмигрант и член партии эсеров… Ну, скажите, долго ли еще можно болтаться? И наконец, ныне он пишет мемуары… Тьфу!
— Ах, милый Сережа, но такие люди нужны тоже…
— Кому? — удивился Мышецкий.
— Вашему министерству, — пояснил консул.
Сергей Яковлевич засмеялся. И подумал вслух:
— Не пойму только одного, кому все это нужно? Ведь теперь стало ясно: двор знал, что рабочие идут. Знал и приготовился! Выходит, убийство людей было совершено сознательно… Так?
— Ахиллес Гераклович! — позвал Корчевский секретаря.
— Ну цто? Цто вы криците? — забурчал секретарь.
— Будьте добры, сударь, проверить ворота…
Секретарь ушел, а Корчевский заговорил снова:
— Второй секретарь Бутенброк спит, а этого византийца я нарочно отослал, чтобы не слушал… Будем же откровенны! Неужели, Сережа, ты не понимаешь, зачем был нужен этот расстрел?
— Убийство бессмысленно и… дико. Дико!
— Не бессмысленно, — возразил ему консул. — Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?
— Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!
— Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!
— В конце… чего? — спросил Мышецкий.
— В конце революции, — тихо ответил Корчевский.
— Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января — не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…
— Цто такое! — послышалось из-за дверей. — Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!
Корчевский прижал палец к губам:
— Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?
— Давно чаю не пил, — сознался Мышецкий, улыбаясь…
Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:
— Ахиллес Гераклович!
— Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!
— Душа моя, выгляните-ка в окошко…
Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы — четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.
— Господи, — говорил консул, — думали, Парижем все и закончится, и вот на тебе. Все снова! У нас… Что скажет посол Нелидов? Ему и своих протестов хватает… А ты, Сереженька, пей чаек, пей! Это не твоего ведомства…
Легко сказать — пей, когда здоровенный булыжник рассадил вдребезги окно. Корчевский кинулся звонить в полицию, но вернулся еще более растерянный. Крики нарастали. Протест!..
— А что сказали вам в полиции? — спросил Мышецкий.
— Мэр города берет стекла на счет префектуры…
— А остальное?
— Здесь же — не Ташкент, Сереженька! Остальное все на наш счет… Ахиллес Гераклович, где вы?
— Цто? Цто вы от меня есцо зелаете, цударь?
— Ах, боже мой! Ну, разбудите же Бутенброка.
— Бутенброк посел рыбку ловиц на прицтань…
Корчевский умоляюще сложил руки перед Мышецким:
— Сережа, ангел мой! Ради памяти батюшки… выручи. А?
— Но что я должен сделать, Петр Викентьевич?
— Выйди… скажи… образумь… А?
Мышецкому только этого и не хватало.
— Петр Викентьевич, но какое я имею отношение к вашему ведомству? Пришел к вам, как к другу моего покойного отца. Вы меня любезно угостили чаем — спасибо… И — вдруг?
Звяк — стекло: под стол закатился камень, ловко запущенный с улицы. В разговор вступил секретарь-византиец:
— Консул зе боицца: его Нелидов Паризе…
— Молчи! — цыкнул консул. — Сережа, и правда, что боюсь. В конце карьеры, сорок лет по разным консульствам, как собаку худую, меня гоняют. Ни угла, ни семьи… Ну? Что тебе стоит?
— Отворите дверь на террасу, — сказал Мышецкий, обозлясь.
Яркий свет южного солнца ослепил его. Синей лазурью вспыхнуло море. А здесь, прямо под ним, задрав головы кверху, стояли французы. И пахло от них канатами, мылом и рыбой.
Сергей Яковлевич смигнул с носа пенсне.
— Мы, — начал, — искренне уважаем ваше чувство солидарности!
— Примите протест! — заявили ему с улицы, не дослушав.
— Ваш протест мы принимаем близко к сердцу…
— Не к вашему сердцу, мсье, а прямо — к царю. Примите!
На конце вытянутой кверху палки болтался пакет с протестом. Что делать? Сергей Яковлевич перевесил свое тело через барьер, подхватил пакет и направился прочь с террасы. Под каблуком противно визжало битое стекло. Корчевский стоял, держась за виски, и его шатало, как пьяного.
— Мальчишка! — простонал консул. — Что ты наделал? Зачем?
Мышецкий швырнул пакет с протестом на стол:
— Петр Викентьевич, а как бы поступили вы на моем месте?
Корчевский мотал жилистыми бледными кулаками:
— Кто давал тебе поручительство принимать заявления от социалистов, когда я, консул, не волен принимать их? Ты же погубил меня… Куда я дену это? Ахиллес Гераклович, возьмите…
— Зацем? Что вы мне пихаете эту бумазку? Дерзыте ее сами. Корчевский стал совать протест в руки князя:
— Ну-ну, тебе же ничего не будет. Ты пришел и ушел, ты посторонний… Догони, Сереженька, верни!
Сергей Яковлевич поискал глазами свое соломенное канотье:
— Извините, Петр Викентьевич, я битым быть не желаю. Вы видели, какие у них кулаки? А я человек уже битый…
Вот так и везде, куда ни придешь. «Печально!» И всюду неприятности. А ему особо везет: беды настигают даже в самых тихих закутах, где никогда не ждешь их. Петр Викентьевич — человек славный, но и с ним навсегда покончено.
В «Вуазене» ему предъявили счет, который сильно кусался.
— Помилуйте, я еще и дня у вас не прожил. А здесь — вино…
— Но вы же не один, мсье.
В номере, как и следовало ожидать, сидел Андрюша Легашев, потягивая за счет князя какую-то дрянь. По его робкому виду можно было заключить, что он уже успел провиниться перед европейской моралью.
— А-а, — сказал ему князь. — Тулу мы разжалобили, выходит?
— Мало выслали, — ответил Андрюша. — До Марселя дотянул, а до Тулы далече. Жена пишет, что время тусклое — забастовки! Да и чайники в ход пошли. Мало им самоваров! Так, нет, ферфлюхтеры проклятые, еще и чайник с электричеством изобрели. Нам они в копеечку еще встанут… Знать бы — кто это изобретает?
Сергей Яковлевич нащупал в чемодане среди белья тяжелую погремушку браунинга. Нельзя — плохо может кончиться.
— Андрюша, — сказал князь, — хотя ты и знаменит своим отвращением к пьянству, но придури в тебе незаметно. Ты — человек твердых нравственных устоев… Возьми-ка от меня на память!
— В кого палить-то? — взял Андрюша оружие. — Вот, ежели в думу, пока я здесь погибаю, Галушкина изберут замести меня, ну, тогда — держись… Галушкину зубами ляскать!
— Пренебреги, — сказал Мышецкий, переодевшись. — Собирайся.
— А куда?
— Я угощу тебя хорошим вином. У меня сейчас такая гнусь на душе! Я такое пережил… за Максима Горького, что, знай он об этом, прислал бы мне фотографию свою с автографом! Пошли…
Вприпрыжку Андрюша припустился за князем.
В ресторане было темно, мрачно и холодно, как в камере пыток. И пахло уже не морем: из-под настила пола, забрызганного вином, словно кровью, пробивался запах древних подвалов. Из люков, будто бес, вылез старый виночерпий в темном фартуке — специально в темном, чтобы на нем не была заметна пыль от винных подвалов.
— Соммелье, — позвал его Мышецкий, — пожалуйста, карту!
— Это что? Ехать надо? — спросил Андрюша.
Винный мастер подал карточку вин. Эдакий томина страниц в шестьсот, который начинался эпиграфом — легендой от Ноя.
— Андрюшка, вникай, — сказал Мышецкий. — Вот евреи говорят, что легендарный Ной полил виноградную лозу трижды. Сначала кровью птицы, потом львиной и, наконец, кровью свиньи. Соответственно, мой милый, и люди, выпив вина, сначала заливаются, как птички, потом дерутся, как львы, после чего дружно превращаются в свиней… Осознал?
— Пива… можно? — спросил Андрюша. — А потом почитаем!
Мышецкий вникнул в ученость меню. Открывалось меню историческим очерком: биографии великих пьяниц для контраста перемежались биографиями великих трезвенников, которые в этом мире оставили после себя меньше, а пьяницы оказались людьми энергичными. Очень хороши были и гравюры, помещенные в книге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11