А-П

П-Я

 

Просим быть не гостем, а нашим дорогим другом… Сима! — позвал Резвой дочь. — Проводи Сергея Яковлевича по комнатам и перестань бренчать на фонолах — ты разбудишь Алексея Александровича!
Мышецкий в сопровождении юной хозяйки прошел по дому, как по музею. Уж если стояла возле камина кочерга, так эта кочерга была истинным произведением искусства! В красной гостиной висели портреты предков — кисти чуть ли не Рокотова, а Левицкий был явный. А печка — бог ты мой! — возле такой печки стыдно греться: ею надобно любоваться лишь издали.
Симочка Резвая поманила его розовым пальчиком:
— Князь, загляните сюда! — И открыла дверь в тесную боковушку, где стоял кустарный станок, похожий на печатный. — Здесь, — сказала девушка, — мой дед выпускал первые литографии в России. Мы, Резвые, никогда не лезли в губернаторы и все свободное время посвящали искусствам…
— Сима, Сима! — послышалось за спиной. — Что ты болтаешь? Сергей Яковлевич, наш дорогой гость, как раз губернатор.
— Извините меня, князь, — вспыхнула девушка от смущения.
И это было так наивно и так прелестно, что Сергей Яковлевич нагнулся и порывисто поцеловал ей руку.
— Завидую, — сказал. — Завидую и мучусь…
— Оставь нас, Сима, — велел генерал, беря гостя за локоть. — Я хочу, князь, чтобы вы почуяли привкус старины, помноженной на природу и искусство. Ступайте за мной. Закройте глаза, доверьтесь мне… Сядьте! А теперь откройте глаза…
Это была «зверописная» — комната, наполненная зеленоватым сиянием дня, пронизанным через ветви деревьев. Над старинными комодами с ароматом провинции века Петра I висели древние ружья, а вдоль стен — картины. Дичь живая и битая, перепела и фазаны, разбросанные посреди старых ягдташей; оскаленные пасти убитых волков. В матовом блеске хрусталя и винных кубков покоились злые нахмуренные омары да источала свой морской холод раскрытая устрица…
— Ван дер Боргле, подарок Майкова! — перечислял хозяин, постукивая костылем. — А это Верникс, подарок Пушкина. Фалькенбург — чудесен, Габриэль Романо, Ян Фейте…
— Я профан, и знаком мне здесь только один Гроот… — Мышецкий невольно всплеснул руками, восхищенный. — В такой глуши — и такие чудеса! Не боитесь, что мужики спалят все это?
Резвой болезненно улыбнулся:
— Очень жаль, если пожар революции коснется таких русских жемчужин, как Останкино, Зубриловка, Стольное, Кусково… Но еще печальнее, ежели будут осквернены такие гнезда, как наш Мариенгоф! Ведь их так много на Руси, и никакие Эрмитажи не идут в сравнение с галереями мелкопоместных сокровищ. В них особая прелесть России… Но я, — заключил генерал, — не боюсь революции, ибо я никогда не был крепостником. Нужна мужику земля — пусть берет. Это же я ему не отдам! Никогда!..
Со стороны тихой Солки, что струилась под окнами дома, послышались голоса и смех. Резвой пригласил Мышецкого на крыльцо. Гости были незнакомы князю. Они еще издали так шумели и хохотали, что Дмитрий Модестович пригрозил им:
— Тише, господа, вы разбудите Алексея Александровича… Выдвинулся элегантный старик с холодным лицом римского прокуратора, какие чеканились на древних монетах:
— Мусселиус, местный помещик… Максимилиан Робертович!
— Плавников, — кажется, так расслышал Сергей Яковлевич фамилию другого господина: ничем не примечательного, и поклонился красивой итальянке с католическим распятием поверх темного платья. А вот и ее супруг:
— Коллежский асессор Адам Викторович Колбасьев… Женщина смело взяла князя под руку, и он провел ее в дом.
— Что это такое? — капризно сказала Колбасьева. — Пора бы уж Алексею Александровичу и проснуться!
Кто был этот соня, которого все боялись потревожить, Сергей Яковлевич так и не удосужился спросить, тем более что гости Мариенгофа сразу вовлекли его в разговор. Начался он, как и следовало ожидать, с обсуждения последних новостей.
— Меня как правоведа, — признался Мышецкий, — волнует сейчас отношение свыше к сорокалетнему юбилею судебной реформы! Как бы ее ни исказили последующие стихии перемен, но нельзя отрицать ее благородное значение в русской истории.
Он почти влюбленно смотрел на прекрасную итальянку, Эмилию Колбасьеву, но женщина не менее влюбленно взирала на своего тишайшего супруга, и тот, словно подзадоренный лучистым взором жены, тихо сказал:
— Мне думается, князь, что правоведы, независимо от отношения правительства, напьются на юбилее как следует…
— Браво! — захлопала в ладоши Симочка Резвая и снова получила упрек от своего папеньки:
— Как тебе не стыдно? Сергей Яковлевич как раз и есть кандидат императорского правоведения.
— Ой, ой! Я снова провинилась, — сказала девушка, и Мышецкий опять поцеловал ей руку.
— Наказуйте меня и далее, — попросил он трогательно…
Мусселиус красивым жестом выбросил вперед руку:
— Дайте же, господа, сказать Адаму Викторовичу!
Но Колбасьев не был расположен к разговору.
— Вот, — намекнул только, — что покажет земский съезд в Москве? Наверняка же там есть светлые головы…
— Ах! — резко, с явным огорчением отмахнулся старик Мусселиус. — Я, господа, не верю в чистосердечность наших доморощенных либералов. Один гудок Путиловского завода мне представляется более энергичным возгласом времени, нежели сто резолюций наших либералов!
— Вы не совсем правы, — возразил Мышецкий, остерегаясь обидеть человека, старшего по возрасту. — Мне думается, напротив, земский съезд способен выдвинуть такие фигуры демократов, как Муромцев, Набоков, князь Сергий Трубецкой…
Симочке, кажется, нравился рослый и молодой гость.
— Абсолютно согласна с князем, — поддержала она Мышецкого. — Сейчас любой камер-юнкер болтает не хуже специалиста, а…
Тут генерал-майор Резвой с грохотом уронил костыль.
— Сима-а! — простонал он в ужасе. — Что ты говоришь? Ведь Сергей Яковлевич как раз и есть камер-юнкер!
Третий промах был неисправим: девушка закрыла лицо руками и убежала, впопыхах даже не извинившись. Тогда Мышецкий поднялся, с удовольствием заключив:
— Напрасно Серафима Дмитриевна упорхнула от нас: я уже не камер-юнкер…
Мусселиус крепким пальцем стукнул его по плечу.
— Продолжу, — сказал напористо. — Вы, князь, может, и пойдете следом за земским съездом, ибо другой силы не знаете. Но мы, семейство Мусселиусов, по традиции варимся в цехах Путиловского завода. Весь рост русского пролетария прошел у нас перед глазами, чередуясь в поколениях. И мы знаем, откуда придет то, чего мы не ждем, или — наоборот — мы ждем, но нас там не ждут! И когда возмездие придет, дворянству будет не укрыться за романы графа Льва Толстого, оправданием не смогут послужить и гениальные симфонии дворянина Чайковского… Увы, но так!
Дмитрий Модестович покрутил набалдашник костыля:
— Пророк! А вы, любезная Эмилия Петровна, случись революция, не сбежите от нас обратно на остров Мальта?
«Ах, вот она откуда… с Мальты!» — подумал Мышецкий.
— Нет, — рассмеялась красавица, глянув на своего скромного мужа, — я слишком полюбила Россию…
Мусселиус деловито справился у князя Мышецкого:
— Сознайтесь, за что вас лишили камер-юнкерства?
— Только честно! — крикнула итальянка.
— Очевидно, господа, только за то, что я был неважным, с точки зрения министерства, губернатором.
— А за что вас сделали губернатором? — с хитрецой, немного кокетничая, снова спросила Колбасьева.
— Ну, сударыня! Это же и так ясно: за то, что слишком хорошо знал законы Российской империи. Только так, сударыня…
Вошла Симочка Резвая и торжественно объявила:
— Алексей Александрович проснулся, господа!
По лестнице, с антресолей, медленно спускался человек средних лет, с нездоровым желтым лицом.
— Сколько можно спать, сурок вы несчастный? — воскликнула Эмилия Петровна.
Мужчина задержал на лестнице шаги, ответил спокойно:
— Чем больше спишь, сударыня, тем меньше ощущаешь всю подлость нашего дорогого всероссийского свинства…
Это был грозный Лопухин — директор департамента полиции Российской империи…
Гостей пригласили к столу, накрытому просто — по-деревенски: творог, овощи, жирное и обильное жаркое. Между тарелок была разложена отцветающая по осени зелень. Вина не подавали.
Лопухин с вожделением осмотрел закуски.
— Я как волк… — сказал он, алчно потирая руки.
— Странно! — рассмеялась Колбасьева. — Вы же спали, за что вас кормить, бездельника?
— А нам чем изволили трудиться вы, сударыня?
— Мы… даже купались. И слушали князя с интересом!
Лопухин стрельнул в Мышецкого острым взором старого мудрого беркута. Даже не мигнул ни разу.
— Я думаю, — сказал он со значением, — сейчас князю Мышецкому только и рассказывать интересное…
Стали обедать. Но политика, но близость революции, ощутимой всеми порами, но эта чудовищная болтливость, которая разрывает русского человека, словно пивная бурда дубовую бочку, — все это мешало людям мирно наслаждаться здоровой едой.
Плавников, до поры молчавший, начал:
— Я не понимаю нашего правительства…
— Я его всегда не понимал, — буркнул Мусселиус.
— Возьмем хотя бы министерство внутренних дел…
— Не к столу будь сказано, — добавил Мусселиус, и все дружно захохотали — все, кроме Лопухина.
— Господа! — разволновался Плавников. — А пример Пруссии? Вы посмотрите, как умело обуздал Бисмарк всех этих губошлепов-социалистов. Зато немец — мое почтение — не бунтарь!
— Ну, — заметил Резвой, двигая костылем под столом, — на маневрах в Потсдаме я убедился: немец любит быть подчиненным. И верхушка Пруссии постоянно опиралась в своих планах именно на это несгибаемое качество своих подданных. Вот если бы и наши головотяпы сумели нащупать в русском народе главное отличительное свойство! Как было бы хорошо, господа…
Сергей Яковлевич глянул на Лопухина: директор департамента полиции мазал хлеб маслом столь густо, будто никогда в жизни масла не ел.
— А такое свойство есть, — подсказал Мышецкий, привлекая к себе внимание. — И характер русской нации выступает наружу более выпукло и гораздо решительнее, чем у немца!
— О, это знаменитое русское долготерпение, — намекнула Симочка Резвая. — Вы об этом хотели сказать, князь!
— Не только, — продолжал Мышецкий, невольно радуясь и обществу, и тому, что речь его течет плавно. — Основные качества России таковы, господа: энергия почти американская, смекалка острого ума и предприимчивость пионеров! Но все это задавлено у нас сверху и хранится до поры под спудом… Нам необходимо обновление строя!
Плавников вдруг неприлично фыркнул (странный господин!):
— А вы, князь, попали к нам через Гатчину или Лугу?
— Через Гатчину, коли водой, — ответил за князя Резвой.
— А тогда, — подхватил Плавников настырно, — вы имели возможность наблюдать в Ямбурге всю эту хваленую русскую широту и энергию. Они готовы продать своих жен и дочерей, только бы не работать, а бездельничать. И правы те социологи, которые говорят, что русский человек — подл, вороват, склонен к безделью и пьянству. Мы — азияты, князь!
— Азиаты — да, — ответил Резвой. — Но колыбель наша всегда была в Европе. Пятками — на Камчатке, лбом — на Висле!
Плавников обернулся к Лопухину — в чаянии поддержки, но директор департамента полиции с удовольствием жевал петрушку, и кончик травы торчал у него изо рта, как у задумчивой коровы.
— Ой, как вы не правы! — сказала Симочка Плавникову.
— Судить о народе можно двояко, — снова вошел в разговор Мышецкий. — Увидев пьяного мужика в канаве, нельзя делать вывод, что русский народ спивается. Не обнаружив кошелька в кармане, грешно и стыдно, сударь, называть весь народ вором!
— Разве не правда? — воскликнула Симочка.
— А что вы в майонез кладете? — спросил ее Лопухин.
Мусселиус крепко, как актер, снимающий с лица ненужный грим, вытер красное лицо салфеткой.
— Крамола, — сочно выговорил он. — Не в народе крамола, а в самом правительстве! Послушать наших «столпов» о народе, так будто глухонемые решили музыку обсудить… Алексей Александрович, разве это не так?
— У глухонемых, Максимилиан Робертович, — ответил Лопухин, дожевывая, — своя азбука. Свой мир. Свои настроения… А что еще? — Лопухин встал и почтительно раскланялся: — Дмитрий Модестович и вы, очаровательная Симочка, все было вкусно и бесподобно… Благодарю! И вас, господа, благодарю также за весьма интересную беседу…
Вечером заволокло лесные дали, смутно брезжила в потемках река, бронзовый лист неслышно падал и падал. А под ногами — так хорошо: шурх-шурх. Тишина… медленное омертвение природы, готовой уже закостенеть на зиму в хрустких утренниках.
«Шурх-шурх-шурх», — это подошел к князю Лопухин.
— Сергей Яковлевич, расскажите, что у вас там случилось?
Мышецкий вкратце (факты, факты!) поведал свою историю.
— Ну, я так и думал, — сказал Лопухин. — Наших в сенате уже ничем не удивишь. И всего они боятся, как китайцы боятся своих родителей. До ужаса!.. «Наказана ты, Русь, всесильным роком, как некогда священный Валаам: заграждены уста твоим пророкам, а слово вольное дано твоим ослам!»
— Чье это? — спросил Мышецкий, удивляясь.
Лопухин пожал плечами: мол, не все ли равно!
— Зачем вы, князь, ходили к Мещерскому? — строго спросил он. — Неужто вам не жаль своей чести?
— Очевидно, я слабый человек, — потупился Сергей Яковлевич. — Кем я вернулся из Уренска? Меня обобрали безжалостно — до нитки! Даже плюгавое мое камер-юнкерство и то не пожелали оставить при мне… Наконец, я потерял и жену!
Лопухин поднял красивый лист клена, с хрустом растер его нервными сухими ладонями. Сказал:
— Я ведь считал вас умным человеком, князь. А вы, словно нищий с писаной торбой, гоняетесь за погремушками… Ваше имя отчасти известно в мире статистики. Угодно, и я устрою вас в любую губернию по специальности. Благородно и почтенно!
И горько усмехнулся в ответ князь Мышецкий.
— В наше время, — сказал, — трудно заниматься статистикой. Ибо выводы цифр безжалостны! Они приводят к результату государственной катастрофы. Именно в цифрах наиболее ощутимо выступает угроза краха… Я сужу об этом по работам Ульянова-Ленина, недаром он и уделяет столько внимания статистике!
— Ну, хорошо, — согласился Лопухин, подумав. — Стригите баранов. Запишитесь корнетом в полк. Варите сахар из свеклы. Наконец, передергивайте карту, но… будьте разумнее!
— Необходимо же мне оправдаться, — проговорил Мышецкий.
И директор департамента полиции замер.
— Перед… кем? — спросил.
— Перед обществом.
— Так вам и дали! — с поклоном ответил Лопухин. — Неужели вам еще не ясно, что вы, пусть небольшая, но все-таки фигура в империи. Маленький Зевс-громовержец! Обвинение вас, как и ваше оправдание, не должно выходить за пределы вашего же класса… Поняли? И я, — добавил Лопухин, — по долгу службы своей, не дам вам, князь, вырваться из этого класса и его условий. Называйте это как угодно — узостью, кастой… Но империя на этом держится!
Долго шагали молча, потом Мышецкий сказал:
— Да! Мусселиусу можно позавидовать. В его варяжской душе нет места компромиссам. Он выплывает, как викинг, на самый гребень — и не страшится. А мы, столбовые, слишком раскидали свои корни по разным условностям: там мнение света, там чины, там родня, там казенные дрова… Освободиться трудно!
— Я вас хорошо понимаю, — добавил Лопухин. — И верю.
— Простите, Алексей Александрович, но я как-то не могу уяснить вашей точки зрения.
— Точки зрения… на что?
— Хотя бы — на меня.
— На вас? — усмехнулся Лопухин. — Но у меня нет на вас, князь, никакой точки зрения. Я просто вижу человека, вполне добропорядочного, достаточно честного, и мне хочется, чтобы он — в поисках истины — не исподличался… Все!
— Но мне все же необходима реабилитация, — сказал князь.
— А тогда — вопрос! — продолжил Лопухин. — При полной невозможности оправдания вашего перед обществом остается реабилитация лишь перед такими столпами, как сенатор Мясоедов и негодяй Мещерский… Так вот вы и скажите мне, князь: так ли уж необходимо вам добиться милости у трясунов, прыгунов, скопцов, хлыстов и прочих сектантов нашего любезного правительства? Подумайте сами: а судьи кто?
К трюхлявой пристани Мариенгофа подали Лопухину катерок, и Мышецкий решил задать последний вопрос — очень важный:
— Алексей Александрович, мы все очень много говорим теперь о революции. Одни пугаются ее. Другие ждут, как манны небесной. Но… Ответьте: не есть ли все это экзальтация чувств и нервное переутомление нашей интеллигенции?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11