А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Вересовский помнит, как долго он не хотел даже и говорить, не позволял выбраковывать красивого, породистого, но очень тяжелого быка, которого немцы взяли, видимо, где-то на опытной станции. Быку было тяжело идти, он отставал, но Шкред ухаживал за ним, как за маленьким.
— Выбраковывай, Анисим. Он не дойдет,— говорил ему Вересовский,но Шкред стоял на своем:
— Ты что, малец? Такого племенника? Ты ж только посмотри, какие у него рога — хоть вилы делай. А как траву щиплет — словно языком косит. Конечно, съесть его не трудно. Но ты понимаешь, что это не простой бык? Понима-
ешь, как он на развод нужен там, у нас? Где все голодно и голо. Его ведь люди растили, надеялись, а ты зарезать хочешь...
И только когда бык, стесав о шоссе свои копыта аж до мяса, до крови, совсем уже не мог идти — падал на колени и глухо стонал, Шкред согласился его выбраковать.
Вересовский видел и сам, что коней в табуне все меньше и меньше, но понимал, что и этот, краденый, ничего не поправит. Поэтому он, приведя Сивого в табун, попросил Любу Евик — она была сегодня в дозоре,— чтобы спутала его, а сам пошел к мальчишкам, которые все еще обедали. Им подносила, что просили, Лисаветина малышка, и Вересовский не удержался, чтобы не погладить ее по русой головке:
— Вот какая у нас сегодня хозяюшка хорошая. Девочка, как взрослая, застеснялась и опустила глаза.
— Ей-богу, Петрович, никак хлопцев не накормить,— улыбнулась Лисавета.— Во проголодались.
Вересовский подсел к хлопцам, молча сидел и ждал, когда они кончат есть.
Краденый конь, как только от него отошли люди, сразу же повалился в отаву и начал кататься. Он подымал ноги все выше и выше, стараясь перекатиться на другой бок. Но раскачка была, наверно, небольшая, и он падал все в ту же примятую траву... Наконец он перевернулся через хребет и с наслаждением начал тереться боком о землю — ему, потному, было это, видимо, очень приятно. Вересовский кивнул головой на Сивого и сказал:
— Так расскажите хоть, где вы, черти, этого коня украли.
Мальчишки внимательно посмотрели на него — не сердится ли? — но, не увидев на его лице злости, успокоились.
— Да возле одного хутора пасся.
— Спутанный?
— Ага.
— Так вы на спутанном и ехали? — нарочно, чтобы расшевелить ребят, спросил Вересовский.
— Что вы,— улыбнулся Щипи.— Распутали.
— А страшно было красть,— признался Мюд.— Ветер шумит, деревья скрипят, собаки брешут, а нам все кажется, что дверь в хате открывается.
— А хата хоть хорошая была?
— Да нет! Стреха какая-то дырявая, окна маленькие.
— Как вы думаете, кто в этой хате живет?
— Видать, какой-нибудь дед старый,— усмехнулся Мюд.
— Или какая вдова горемычная, у которой на фронте или в партизанах мужа убили,— добавил Вересовский и сразу же посерьезнел, посуровел.— Костик,— повернулся он к Щипи,—ты уже наелся? Сыт? Ну тогда вот что. Пока мы еще недалеко отошли, садись на украденного коня и гони его снова на хутор. Спутаешь там — и назад. Только не задерживайся нигде, быстрее нас догоняй.
Шипи молча, долго и внимательно смотрел на него, а потом спросил:
— А Шкред?
— Иди-иди, я тебе приказываю. И возьми с собой другого коня. Украденного спутаешь, а на этом сам вернешься.
Щипи нехотя поднялся с травы, отряхнул со ш нов крошки и медленно пошел к табуну. Вересовский смотрел вслед мальчишке и не мог понять, доволен он сам или недоволен этим своим решением.
Достал портсигар с махоркой, газетку, сложенную книжечкой, и начал крутить папироску. Неровно рвалась бумага, просыпался табак — он еще не научился это хорошо делать одной рукой, но все же кое-как скрутил цигарку, она получилась кривобокой, толстой, некрасивой, и с наслаждением закурил.
4
Гривы и копыта, рога и хвосты. Скрип больших пароконных фур и повозок. Табун, который разминулся с войной, растянулся по дороге и сейчас спешит на восток. Ноги, ноги, ноги. И пыль, пыль, пыль, от которой никуда не денешься, нигде не спасешься: она и за воротником, она и в сапогах — будто нарочно кто насыпал в портянки.,— она и во рту, как песок, скрипит на зубах.
За долгое время непрерывного пути все это настолько стало привычным, примелькалось, намозолило глаза, что даже ночью ему уже снится все та же дорога, те же гривы и копыта, хвосты и рога, все та же пыль — будто день продолжается и ночью. Вересовский просыпается тогда, долго глядит в холодное августовское небо, которое от крупных, ярких и близких, хоть бери их рукой, звезд кажется еще более холодным и низким — будто оно висит над самой фурой,— и ему словно всерьез не верится, что сейчас ночь, что вокруг темно и нет того жаркого, знойного солнца, которое во сне только что так грело ему плечи.
И сегодня, при закате, солнце так палило в спину, что под нагретой гимнастеркой образовались даже капли пота. Но предосеннее солнце, хотя оно и кажется колючим, все же греет только с одной стороны, только там, куда попадают лучи, а в тени его как будто нет: отвернешься спиной от солнца и сразу же почувствуешь под гимнастеркой холодок — будто бы одежда и не была только что такой горячей, что об нее, казалось, можно ожечься.
Табун утомленно шел по дороге — понятно, утомились не только люди, но и скотина, которую вдобавок ко всему донимали еще и болезни: мокрец, опой, простуды. Людям было немного легче — люди хоть знали, куда и зачем они идут. Скотине же было непонятно, зачем эта долгая и утомительная дорога, когда вдоль нее трава, которую можно спокойно, не торопясь щипать, и поэтому многие, едва увидев ядреную и неистоптанную отаву, нетерпеливо поворачивали в ту сторону головы и уже пробовали свернуть к ней, но, остановленные строгими, охрипшими окриками, снова послушно возвращались в пыль, что облаком висела над дорогой, и снова шли вперед, понурые и безразличные.
Шли они в основном днем.
По утрам, часам к шести, коровы наедались и переставали щипать траву, их доили и сразу же отправлялись в путь. Шли, покуда не уставали, а затем останавливались на отдых, на обед. Женщины доили коров. Паслись кони. Обедали люди. Два часа отдыхали. Если было жарко, задерживались дольше. А потом снова в путь, снова пылили по шляхам и дорогам, пока, наконец, выбрав удобное место, не останавливались табором на ночлег.
Вересовский, шедший за своей фурой в конце стада, не столько услыхал, сколько почувствовал, что его кто-то догоняет. Он даже догадался кто: перед этим видел, как Веслава, отстав от табуна, очень уж старательно мыла ноги в каком-то небольшом придорожном ручье. Высоко подоткнув юбку, она болтала ногами в воде — забавлялась, как дитя, и Вересовский, взглянув на нее, подумал: «Чудачка, зачем она так тщательно моет ноги, если они в такой пыли сразу же снова станут грязными».
Вересовский оглянулся на Веславины ноги — они и действительно снова были в пыли: к ним, мокрым, все прилипало еще больше. Ему даже казалось, что Веслава, как дитя, нарочно тянула ноги по земле, чтобы пыли было побольше.
Девушка догнала его и пошла рядом — почти плечо к плечу, почти рука об руку: на ходу их руки даже встречались, будто на этой широкой дороге им было мало места. Мешала и кобура, висевшая как раз с той, Веславиной, стороны.
Он молча слегка отклонился, отстранился от нее. Веслава сразу же подняла на него свои голубые глаза и как-то виновато улыбнулась:
— Почему вы все убегаете от меня? Не бойтесь, не укушу...
Вересовский знал, что девушка его любила. Он и сам был неравнодушен к ней — его невольно тянуло к Вес-лаве, он любовался ею, всюду замечал ее — как будто следил за ней. Но капитан, самостоятельный человек, еще и хорошо понимал, что из этой любви у них ничего не получится — он ведь идет домой, там его ждет жена, сынок и то другое дитя, родившееся после него, то, которого он еще не видел, но уже любил: какая разница, кто оно — мальчик или девочка,— так вот Вересовский все это знал, а поэтому и сам старался быть равнодушней, отчужденней, да и Веславе хотел показать, что все это ни к чему. Он как бы сторонился ее, избегал встреч наедине, это обижало Весла-ву, и она, как ему передавали, часто плакала.
А после того, как он однажды, грубо сбросив ее руки со своих плеч, торопливо ушел в лес, который был рядом, а она, плача, незаметно, но не теряя его из виду, пошла вслед за ним и увидела, как любимый, укрывшись за кустами, внимательно рассматривает фотокарточку жены и сына, Веслава совсем исчезла из лагеря. Ему было неприятно, что девушка ушла из-за него, ему было жаль, что утратил щемящую радость видеть ее, как будто случайно встречаться с нею, любоваться ее красотой и молодостью, но где-то подсознательно он радовался, что все так хорошо кончилось,— не будет у него сейчас ежедневного соблазна и душевного непокоя, не будет он метаться, раздваиваться между женой, которая была уже близко, и Веславой, которая была еще ближе.
Два дня Красовской не видели в лагере. На третий день она догнала табун и неожиданно бросилась к Вере-совскому, который вот так, как и сегодня, шел за фурой, на шею. Она уткнулась лицом в его плечо, плакала — он чувствовал, как влажнеет от слез гимнастерка, как мокро становится его плечу,— и сквозь слезы твердила:
- Простите меня, но я не могу без вас. Понимаете — не могу. Ругайте меня, бейте меня, а я не могу...
Она всхлипывала, целовала мокрыми от слез губами его в щеки, а он, опустив руку, молча, не дотрагиваясь до нее,— хотя ему очень хотелось прижать девушку к себе,— тихо стоял на дороге и радовался, что табун весь впереди, что позади никого нет, кто бы мог их, вот таких, увидеть, а заодно и злился на себя, на неведомо откуда возникшую — словно Шкредову — жестокость: вот столб так столб, хоть бы обнял девушку, приласкал ее, успокоил!
И сейчас они долго шли молча. Веслава, как он ни отстранялся, как ни отклонялся от нее на обочину, шла, как и прежде, совсем близко. Руки их соприкасались, и Вересов-ский, злясь, раздраженно ловил себя на мысли, что ему это приятно. Странно, но его беспокоило одно непонятное желание, от которого он никак не мог отделаться. Нет, в нем не было ничего эротического, похотливого — просто ему почему-то хотелось погладить ее волосы...
Они молчали, думая, видимо, каждый о своем.
— Послушайте, чего вы меня боитесь? — наконец, все еще глядя себе под ноги, заговорила Веслава и поперхнулась от пыли.
«Глупенькая, я тебя не боюсь, я тоже рад тебе. Но я избегаю тебя, потому что жалею тебя и не хочу ломать тебе жизнь. Я прошу тебя забыть обо мне» — так хотелось Вересовскому ответить девушке, но вместо этого он нарочито холодным, равнодушным голосом сказал:
— Зачем ты в самую пыль лезешь? Погоди, постоим немного, пока стадо пройдет, а тогда и двинемся себе дальше, без пыли.
Он взял ее за руку, и она послушно остановилась.
Когда табун отошел, когда скрипучие фуры и телеги также были уже далеко, здесь, на дороге, где они стаяли вдвоем, стало вдруг тихо-тихо. И в этой тишине Вересов-ский неожиданно расслышал какой-то невыразительный, но настойчивый шум — как будто где-то неподалеку закручивался ветер или за неблизкими кустами шел поезд. Но ветра не было, стояла на удивление спокойная тишина — ни одна веточка не колыхалась на деревьях, что росли возле большака; железная дорога также поблизости, кажется, не проходила, потому шум немного настораживал.
Прислушалась и Веслава.
— Чтой-то шумит?
— Разве не видишь? Дождь.
Ему показалось, что такой шум он уже когда-то слышал. Повернул голову в ту сторону, куда смотрела Веслава, и увидел огромную тучу, которая темнела над далеким лесом, увидел, как между нею и землей висит белая, словно кем отрезанная, стена дождя, как воочию она приближается к ним — он только удивился, что туча и без ветра, а так быстро идет. Да и не видя ее, только по одному шуму можно было догадаться, как быстро надвигается на них этот неожиданный дождь.
Сначала было слышно, как в придорожной деревне, которую они только что минули, захлопали крыльями, закудахтали куры, заскрипели ворота, застучали двери в сенях, заговорили люди. Да и впереди, в табуне, заревели коровы, там что-то кричали ребята, ругалась Матюжница и смеялась Люба Евик — как будто ее щекотал кто.
Они стояли и уже наяву видели, как стремительно движется на них эта белая стена. Дождь начался не так, как обычно,— сначала закапает, потом зашумит,— а обрушился сразу ливнем, словно кто-то опрокинул над дорогой целые корыта воды, и тот шум, что слышался издалека, сразу накрыл все вокруг: конский топот, крики и смех — все потонуло в нем и затихло — казалось, что,, кроме этого проливного шума, в мире ничего больше нет. Дождь лил так, что на дороге, в выбоинах, и на лугу, в лощинах, сразу же появились лужи, побежали ручьи: они пузырились, капли лопались, но этого уже не было слышно — в ровном и шелестящем шуме дождя они и сами стали будто глухими.
— Чего же мы стоим,— спохватился Вересовский.— Надо укрываться!
Веслава молчала, и он понял, что она не услышала его слов.
Тогда он схватил девушку за руку и потянул ее за собой — догонять фуру. Они уже насквозь вымокли. Правда, себя он не видел, а Веслава, бежавшая рядом с ним, была словно голая — мокрое платье так хорошо прилипало к ее стройной фигуре, так облегало грудь, бедра, ее тонкую талию, что Вересовский не удержался, сам не понимая зачем, подхватил ее одной рукой и торопясь понес к фуре. Но не донес — Веслава выскользнула из-под его руки, сама побежала вперед. Догнав фуру, она полезла под брезент, а за нею заторопился в это укрытие и он.
До него почему-то не доходило, зачем им, мокрым, так поспешно прятаться: если уж вымокли, так стойте спокойно под ливнем и, пересилив давний, не первобытный ли еще, инстинкт укрываться от дождя, любуйтесь им, радуйтесь ему, ищите в нем наслаждение.
Фура остановилась — видимо, остановился весь табун: в такой ливень ни коням, ни коровам, разумеется, нет никакой охоты тащиться по дороге. В лагере было тихо — никто не кричал, никто даже не разговаривал. В этой тишине он слышал, как равнодушно тикают в нагрудном кармане часы и взволнованно стучит под ними сердце: они бились вразнобой, неслаженно, мешая друг другу.
В фуре было темно. Он лежал тихо, чувствуя рукой через мокрое платье ее тугое, напряженное, горячее тело. Ему мешала кобура, и он пошевелился.
— Осторожно, задавите,— зашептала чуть ли не в самое лицо Веслава, и он сразу же послушно отодвинулся от нее.
— Теленочка задавите.— И по голосу Вересовский понял, что она улыбается.
Он вспомнил, что как раз сегодня утром Веслава принесла в его фуру теленка — ночью отелилась поздняя в отеле корова (обычно они телятся в конце зимы или весной а эта, видишь ли, надумала под осень) — и пошутила: «Принесла вам девку, чтоб одному не так скучно было ехать». Он не стал возражать — пускай едет с ним и «девка»: пока немного окрепнет, пока не сможет сама идти в табуне...
Совсем рядом, за спиной, неспокойно зашевелился теленок. Вересовский быстренько отодвинулся от него и сразу же почувствовал, как подалось навстречу Веславино тело, как прилипло к гимнастерке ее холодное и мокрое платье, как обняла его девушка и как ее губы — они были горячими, их не остудил даже холодноватый дождь — закрыли, будто запечатали, ему рот.
По натянутому сверху брезенту забарабанило еще чаще и громче — казалось, кто-то невидимый полными пригоршнями сыплет на него горох.
Он открыл глаза, за Веславиной головой увидел что-то белое и сразу догадался, что это град. Градины падали в дырку, что была в брезенте, и скатывались в более низкое место на постланной фуфайке — чуть не под самые Весла-вины волосы...
Тогда тоже был град... И ливень начинался точно так, как и сегодня,— наконец вспомнил, почему ему показался знакомым шум дождя, что поймал их на дороге так неожиданно.
Они с Летой, услыхав такой же шум и увидев близкую тучу, спешили тогда быстрее грести почти уже сухое сено, растрясенное на лужку, около их нового дома. Да не
успели — туча шла слишком быстро, на глазах утаптывая сено в землю, в траву, но они, не обращая на это внимания, смеялись и, взявшись за руки, со смехом убегали от нее, бежали к своему дому, а стена дождя догоняла их, наступала им на пятки — как будто нарочно гналась за ними: за спиной они ясно слышали ее шелестящее, влажное и свежее дыхание. На бегу подхватили Данилку, который играл на траве, и едва добежали до дому, едва вскочили под крышу, распугав кур,— те тоже, видимо, спрятались сюда от дождя,— как сразу за ними обрушилась стена воды и в ту же минуту полилось с крыши, забренчало в корыто, что стояло под стрехой, закапало, зажурчало, забарабанило.
Ливень залопотал по кустам сирени, которыми обсадил он свой, еще в срубе, дом,— Вересовский очень любил сиреневый запах и поэтому уже даже в тот год с нетерпением ждал наступления следующей весны, когда все кусты дружно закипят синеватым цветом...
— Смотри, град! — в самое ухо, потому что из-за дождя ничего не было слышно, крикнула ему Лета и, вытянув руку, поймала и поднесла к самым его глазам три большие градины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16