А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так и пришлось мне улечься спать без ужина, отведав одних палок.
— И больше в школу не ходил?
— Нельзя. Два года можно в одном классе сидеть, а третий не позволяют. Гонят обучаться ремеслу.
— А ты небось только того и ждал?
— Моя бы воля, все было бы иначе. Еще в гимназии мне до смерти хотелось уйти в музыканты.
— Ну, и чего не ушел?
— Только помянул, а отец снова избил меня злодейски.
— А в школе бьют?
— Нет, брат! Не бьют и в солдаты не берут. Учитель и пальцем не смеет тебя тронуть, ты тотчас в обморок хлоп, а учителю боязно, как бы потом от министра не влетело.
— Это же хорошо, братец милый!
— Само собой! Господское обращение.
— Ну и дурень же ты! Почему не остался?
— Я же сказал тебе, что больше не мог. Чего там! Будь у меня теперешний ум. Эх-эх, ищи ветра в поле! Знаешь, как жалею, что не стал адвокатом. Вот кем, братец, надо бы стать! Знаешь, как он дерет и тянет с селянина! Не хуже нашего газды Милисава! Впрочем, от нашего газды крестьянин хоть что-нибудь из лавки вынесет! В адвокаты, Вукадин, в адвокаты иди, если бог поможет, а особливо коли ты обвешивать мастер!
— А можно мне?
— Почему нет? Начальную ты закончил?
— Закончил.
— Метрика есть?
— Вон в сумке.
— А сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— Ого, братец мой!
— Что?
— Многовато, брат! Впрочем, ничего! Можешь, только придется министра просить. Подавать прошение.
— Давай вместе!
— Ну их! — отмахнулся Йовица.— Мне и так хорошо. Но ты иди, вижу, у тебя есть охота.
И в самом деле, понравилась эта идея Вукадину. Прочно засела она у него в мозгу. Несколько дней, сидя с шитьем на пороге, он размышлял о ней. И порой так задумывался, что хозяину приходилось то и дело одергивать его, чтоб он не пропускал глазеющих на витрину покупателей, которых ближайший сосед тут же зазывал и втаскивал к себе в лавку.
— А скажи-ка,— спросил Вукадин Йовицу через несколько дней после полудня, когда в торговых рядах стало безлюдно и хозяева прилегли, как обычно, отдохнуть,— много нужно денег, чтобы учиться в школе?
— Да, порядком. Впрочем, можно и без денег. Сколько народу учится и кончает без единого гроша! Можно пойти к кому-нибудь в услужение, а можно получить государственную стипендию.
— А что это?
— А станут ли платить
— Почему бы и нет, думаешь, раз государство, так ему можно нашармака. Тут дармовщинки нет, плати!
— Да неужели это возможно?! Честное слово? — paдостно закричал Вукадин.— В самом деле платят?
— «Держава — сильная кобыла: все вынесет!» — говаривал мой прежний газда, Ристосий, государственный Я поставщик.
— Слушай, коли так, Йовица, то недолго мне уже Я осталось шить куртки да юбки, вот увидишь! Значит, говоришь, платят?
— Платят, если хорошо учишься. Да и когда не Я учишься — тоже. Если не знаешь урока, кладешь руку на Я пояс, делаешь вид, будто у тебя резь в животе, а учителю говоришь: «Я стипендиат, господин учитель»,— и получаешь приличную отметку. И ладно! Хорошие отметки получаешь потому, что ты стипендиат; а стипендию получаешь потому, что у тебя хорошие отметки.
— Слушай, завтра же иду! — весело воскликнул Byкадин.
— Рано еще. Погоди недельку, другую. Вукадин решил бесповоротно; решил не только уйти из этого города, но и бросить свое ремесло и взяться за учение. А так как он уже давно, слава богу, как говорится, был сам себе господин, то спрашивать позволения было не у кого и решение свое не приходилось посылать на одобрение высших инстанций.
Родственники о нем почти не заботились, потому о них и не было речи в предыдущих пространных главах, на которые уже многие прекрасные читатели раздраженно жалуются, что они растянуты и полны мелочей. Беспокоилась о нем только мать, только она расспрашивала о нем и вспоминала. И бедняжка время от времени, даже выйдя вторично замуж, неизменно что-нибудь присылала с оказией: то пару чулок и паголенки, то кадушечку каймака и окорочок, а раза три по восемь грошей. От остальных же
родственников ничего хорошего он не видел, ни от братьев, ни от дядьев; да и встречались они редко. Один только раз, когда Вукадин был учеником, его посетил дядя. Случилось это спустя полгода, как он отбился от своих. Дядя нашел его заросшим до ужаса, с диким колтуном на голове.
Последний раз стригла его мать в; теле. Дядя повел в парикмахерскую.
— Бог на помощь, мастер, нельзя ли из обезьяны сделать человека? — спросил дядя, входя в цирюльню.
— Можно, газда, прошу, садитесь! — сказал парикмахер, берясь за бритву и салфетку, чтобы обвязать ему шею.
— Да не меня, а эту вот обезьяну, что за мной идет, племянника моего горемычного! Постриги его, если можно.
— Можно, можно! Так все сделаю, что он отсюда выйдет ни дать ни взять офицерский сынок.
— Ну, ну, в добрый час! Знаешь, сирота он, сидит у меня на шее. Остриг бы ты его, не бесплатно, конечно! А почем берешь?
Парикмахер назвал цену. Торговались долго,—дядя уверял, что это «много за ребенка», а парикмахер в свою очередь, что у ребенка большая голова и работы больше, чем над пинчером господина аптекаря Цибулки, за которого он брал десять грошей; наконец сошлись на гроше. Парикмахер согласился стричь только «ради богоугодного дела» и дядя Вукадина — платить тоже только «ради богоугодного дела».
— Эй, ну-ка,— сказал брадобрей ученику,— покажи, что ты умеешь. Это он первый раз клиента стрижет! — заметил с удовольствием мастер и подал знак ученику; тот посадил Вукадина на стул и спросил:
— Прошу, как изволите?
— По-господски! — сказал Вукадин, сжимая в руке феску.
— Наголо,— сказал дядя,— пусть хоть на год хватит.
— Значит, оболванить! — сказал парикмахер.
Пока ученик стриг Вукадина, дядя разговорился с мастером. Рассказал о своем мягком и чувствительном сердце, о том, сколько ему стоит братов сын, которого сейчас стригут, потом заплатил грош, спросил, все ли в порядке, и, заметив, что он не охотник до дармовщины, потому что за всякую работу нужно честно и полностью расплачиваться, ушел.
Это единственное благодеяние своей многочисленной родни крепко запомнилось Вукадину, тем более что оно нышло ему боком, ибо, когда он появился на улице эдак «лесенкой» подстриженный, ему не давали прохода в течение нескольких дней. Каждый обязательно спрашивал Вукадина, кто его так оболванил, каждый, Вукадину в обиду, дурно отзывался о работе мастера.
А подобные воспоминания едва ли могли укрепить родственные узы.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В ней читатель увидит, что можно всего добиться при наличии сильной воли и еще более сильной жажды знаний
— Вот тебе, держи,— сказал газда Милисав Вукадину,— если уж так пристал и не желаешь слушаться. Но придет время, и ты жестоко раскаешься, скажешь: «Эх, какой же я осел, что не послушался своего друга и, можно сказать, второго отца, Милисава!»
— Не могу я иначе,— мялся Вукадин, вертя в руках шапку,— и давать мне сейчас советы — напрасный труд; тянет меня, гонит туда... и... мне кажется, что раскаиваться не буду. Тянет меня к книге, к учению, нет, не раскаюсь.
— Клянусь богом, раскаешься,— настаивал хозяин, расплачиваясь с ним,— запомни хорошенько, что я сейчас скажу! Нет ничего почетнее торгового дела и нет ничего, так сказать, выгодней и приятней!.. А ты проворен и смекалист; умеешь и привлечь клиента, и продать, словно в тебе течет кровь торговца, а не крестьянина.
— Ладно... спасибо вам на добром слове,— сказал Вукадин,— но меня тянет туда.
— А я хотел с тобой по чистой совести обойтись, честно. Еще бы несколько лет, и взял бы тебя компаньоном... и как бы пошла у нас торговля, ей-ей! Ведь ежели, скажем, прозеваю я, не прозеваешь ты, а что пропустишь ты, не пропущу я. И, клянусь богом, ты здорово набил руку в нашем деле, я бы тебя не променял и на десять евреев! Однако... ты подумай, поразмысли...
— Думал я уже достаточно,— пробормотал Вукадин, нахлобучил шапку на голову и сгреб деньги в небольшую кожаную сумку, которую всегда носил под курткой.
— Что ж... воля твоя... ради твоей же пользы говорю, мне, пожалуй, все едино.
— Ну, до свиданья, газда.
— Подумай же! — продолжал настаивать Милисав.— Ну, чего тебе еще надо, будешь моим компаньоном, а если уж на то пошло, можем и породниться. Есть у меня родственница... и лицом пригожа, а что касается мужа и семьи, душу отдаст. Впрочем, слава богу, глаза у тебя есть, не слепой, сам увидишь! Товар первосортный, сам за себя говорит! Неужто ремесленник ремесленника обманет?! Хозяйка такая, что лучше быть не может, да и хорошие деньги мужу принесет. Все наличными, в надежных облигациях! Ведь ты человек, так сказать, торгового сословия, и не к лицу тебе брать жену бесприданницу, в одной, как говорится, рубашке, потому одно дело чиновник, а совсем иное торговец! Чиновник знает свое «двадцать шестое», и баста; а у тебя сбережения, и еще накопишь, да жена принесет в приданое деньги, ведь облигации все равно что наличные; я не смогу расплатиться, ты расплатишься... И наилучшим образом войдешь со мной в компанию, поначалу из третьей доли, а потом, господи благослови, и на половинных началах!.. Ну?..
— Я уже решил! — сказал Вукадин.
— Добро, воля твоя! Только помни, ты молод, людей еще не знаешь, а проходимцев на свете немало!
— Ну... ладно... прощайте, газда,— сказал Вукадин и поцеловал ему руку.
— До свидания, раз уж ты так уперся! А куда полагаешь двинуться?
— В Крагуевац,— буркнул Вукадин,— либо в Белград.
— Что ж, счастливого пути. Ежели передумаешь... так ко мне... по старому знакомству.
— Конечно, прощайте! — сказал Вукадин и ушел.
— Прощай! — промолвил Милисав, глядя ему вслед. Итак, Вукадин двинулся в путь к храму науки. Исстари известно, спрос не беда, потому Вукадин, не щадя сил, постарался обо всем расспросить. Он обратился к одному из студентов, которые вызвали в нем ненависть к игле и порогу лавки и любовь к скамье и книге, поведал ему, что хочет продолжить учение, и попросил растолковать, куда надо идти и к кому.
— А чему бы тебе хотелось учиться? — спросил его тот.
— Праву, а там что бог даст; адвокатство мне что-то но душе! — сказал Вукадин.
— А где ты учился, что кончил?
— Клянусь богом, знаю все, что слышал от Еротия, моего учителя. А потом учился ремеслу; знаю портняжное и бакалейное!
— А почему бросил ,ремесло?
— Невмоготу стало! Влечет сердце к книге. И сейчас либо книгу давай, либо ничего не надо! Сердце мне подсказывает, что в этом я преуспею больше, чем где бы то ни было!
А кроме того, по правде говоря, не подхожу я моему газде Милисаву. Вот как,— и он показал на горло,— я сыт его жульничеством, и ну, просто не могу, брат, смотреть, как обманывают и обирают бедного горемыку-крестьянина! Ну, просто не могу! Ведь я, знаешь, и сам крестьянский сын.
— Верю, ты молодец,— сказал молодой человек (а был это, если помните, белокурый студент из прошлой главы),— коль в твои годы не быть идеалистом, то когда же?!
— Как не быть, у меня это в крови!
Потом белокурый спросил: учился ли Вукадин в гимназии и сколько ему лет? Вукадин дал все необходимые сведения. Выяснив все обстоятельства, студент поинтересовался, хватит ли у Вукадина денег съездить в Крагуевац, а если понадобится, то и в Белград, в министерство, чтобы подать прошение.
Услыхав о деньгах, Вукадин согнулся в три погибели, будто его схватили колики, сделал постное лицо и перешел на южное наречие, которым пользовался, когда хотел что-нибудь выпросить (обычно он говорил на восточном), верней, не заговорил, а запел, словно под гусли:
— О каких деньгах говоришь, заклинаю тебя богом великим и сегодняшним черным для меня, горемыки несчастного, днем! И откуда быть у меня деньгам на дорогу, ежели я из бедной семьи, три года мучился у сквалыги, который зажилил даже и мой жалкий заработок, за что ответит перед богом он или его дети!
— Хм! — произнес белокурый.— Дело дрянь! А близких у тебя нет никого?
— Никогошеньки во всем свете, кроме вот тебя сейчас; бог и ты! — пропел Вукадин, скорчив еще более жалкую мину.— Ежели ты не поможешь, останусь навеки и с глазами слепым,— закончил Вукадин и попятился на несколько шагов, словно для того, чтобы предоставить как можно больше места своему будущему благодетелю.
А белокурому жалко; он уже всем сердцем сочувствовал горькой судьбе Вукадина. «Надо помочь, надо во что бы то ни стало помочь»,— думал он и после долгого молчаний и размышлений радостно промолвил:
— Пустяки! Не горюй, устроим! Больше к этим мошенникам ты не вернешься. Я знаю один выход... Только поговорю с друзьями... А ты пока погоди, время терпит.
— Ладно... пожалуйста... вам лучше знать, спасибо вам, как родному, да что там, больше, чем родному! Ладно... а где же мы встретимся и когда?
— Мы тебе сообщим,— сказал белокурый и, отпустив окрыленного надеждой Вукадина, который удалился на цыпочках, отправился к своим друзьям.
Через неделю после этого разговора торговый люд еще издали увидел некоего молодого человека, который спешно расклеивал какие-то указы, и заволновался. Все кинулись со своих мест читать, уж не мобилизация ли опять? Взбудораженные приказчики и подмастерья повскакивали с порогов, кто помчался к налепленным указам, кто к общинному глашатаю, вечно пьяному Жикице, узнать, в чем дело, который год призывают, чтобы захватить на сборное место пару запасных опанок, одеяло, восковую свечу, смену белья да дня на три харчу. Только и слышно, как говорят: «Меня не возьмут, я человек пожилой, не те годы!» И вдруг — какой приятный сюрприз для мирного провинциального городка! Оказывается, это вовсе не указ, а афиши, и на афишах написано (об этом же сообщал и глашатай Жи-кица), что завтра, а именно в воскресенье, в два часа пополудни, в доме газды Йована N будет дано представление. Показан будет «Костреш Арамбаша». Играть и представлять пьесу будут здешние гимназисты и студенты при благосклонном участии мадемуазель Симки, прозванной Севдалинкой, которая после представления споет три песни: «Дева, дева, отчего любить мне запрещаешь?», «Желтеют листья на деревьях» и «Что любовь, неужели ты и здесь, на такой кровати?». Кроме того, в афише было обещано участие Вукадина Вуядиновича, который исполнит под гусли еще нигде не напечатанную песню: «Рабство Сибинянина Янко», и ъ конце перед почтеннейшей публикой бесплатно выступят борцы — кладовщик герцеговинец Риста Тотрк и мясник Билян Дойчинович из Тетова. На этом богатая программа заканчивалась. В примечании сообщалось, что музыканты бесплатно проводят уважаемую публику от дома (собственно, сарая), где состоится представление, по главной улице до здания старой управы. А тотчас под весьма умеренными ценами билетов крупными буквами стояло:
«Весь доход от этого представления в виде первого небольшого вспомоществования идет в пользу даровитого,
1 Севдалинка — любовная народная песня.
жаждущего просвещения неимущего молодого человека, дабы дать ему возможность продолжать учение, к которому он так страстно стремится. Поэтому мы надеемся на широкий отклик».
Все усердно трудились, и студенты и гимназисты. Раздобыли у меховщика обрезки для усов, из дому приволокли нужные костюмы — джубеты, фистаны, материнские либаде, фески, тепелуки, даже фальшивые косы, так что кое-кто из матерей просто с ног сбился в поисках фески или косы; притащили целый арсенал оружия: пистолеты, длинные ружья — арнаутки, кинжалы, широкие кушаки, дамасские сабли и даже одну старую шпагу, какие нынче носят военные аптекари. Вукадин бегал по поручениям, он же лепил на улице плакаты. Тетка Цайка тоже навязалась помогать ребятам, потому что, как она говорила, раз бог не дал своих детей, она любит и чужих, как родных. Цая их одевала, гримировала, прилепливала усы. Лохматый сидел за кассой, а его белобрысый противник, лирический поэт, воспевавший только кладбище, обвитые плющом могильные кресты, желавший себе только смерти и заклинавший нежных сестричек-сербок и сербских молодиц не приходить к нему на могилу и не орошать ее слезами, ибо подобное лицемерие заставит его переворачиваться в гробу, ведь сами же они своей холодностью и равнодушием свели его в могилу,— стыдливый, скромный, как всякий лирический поэт и автор сонетов, он, натурально, не играл, но участвовал в представлении в качестве скромного суфлера.
Представление, к общему удовольствию, удалось на славу.
Публика валом валила, двор был набит битком, не меньше зрителей разместилось в соседских дворах, на крышах сараев, на заборах и шелковицах. Актеры играли с увлечением, только вот усы часто отваливались. Стреляли, убивали, пускалось в ход и холодное и огнестрельное оружие;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21