А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

на бедняков здесь смотрели сверху вниз. Словом, не было никакой надежды на лучшую долю.
Мать, целый день возившаяся по хозяйству, чувствовала себя одинокой, так как совсем не встречалась с людьми. К кухонному окну, выходившему в сад красильщика, был прибит деревянный ящик, так что дневной свет попадал в кухню только сверху, и из этого окна ничего нельзя было увидеть. А по прибрежной тропинке проходили в гавань или обратно только рыбаки со своими тачками.
— Хоть бы одно окошко с цветочным горшком! И того не увидишь в этой глуши! — жаловалась мать. Морем она не особенно интересовалась; зато ее сильно занимал ящик перед кухонным окном и все то, что он загораживал. Ее взгляд всегда был направлен в ту сторону, когда она мыла посуду. Я стоял рядом, и мать рассказывала мне о саде красильщика. Посреди сада росло большое тутовое дерево с ветвями, свисавшими до самой земли, а под деревом стояли стол и скамьи — настоящая беседка.
— Вон сидит зять красильщика и лижется со своей милой. Думают, что они одни на свете!.. Им и не снится, что доски могут быть прозрачными.
— Разве ты в самом деле видишь сквозь доски, мама?
— А ты как думаешь? Постоишь тут с утра до вечера, глядя на эту ширму, так в конце концов начнешь видеть насквозь.
Это казалось мне вполне правдоподобным. Чтобы освоиться со всем новым и чуждым, конечно, требовались сверхъестественные способности. И я был доволен, что моя мать способна видеть «насквозь». Поэтому мне не так уж приятно было убедиться в один прекрасный день, что она попросту становится на кухонный стол и смотрит в зеркальце, которое поднимает под самый потолок. Я уже начал проникаться уважением к способностям матери и ничего не имел против того, чтобы они были сверхъестественного происхождения. Колдовать она все-таки, должно быть, колдовала частенько, хотя и уверяла, всплескивая руками, что не умеет вовсе.
Отец относился ко всему поразительно спокойно. Ему очень нравилось близкое соседство с морем, и в свободное время он охотно сидел дома. Он купил себе старое солдатское ружье, переделал его на охотничье и принялся стрелять чаек и диких уток; часто, когда светила луна, он даже вставал ночью и стрелял прямо из окна. Диких уток мы продавали, а чаек никто покупать не хотел. Здешние жители считали эту птицу нечистой и косо смотрели на нас за то, что мы ели чаек. Но они были вполне съедобны. Мать вымачивала их в молоке, разбавленном водой, чтобы отбить привкус рыбьего жира, и тушила в чугунке.
У меня и у Георга море вызывало разнообразные и бурные чувства, которые вознаграждали нас за многие разочарования. В Копенгагене для нас не было большего удовольствия, как пробежать о г дома Общества Врачей до пруда Соргедам, перегнуться через камышовый плетень и окунуть голову в воду. Когда поблизости не оказывалось ни одного полицейского, можно было даже шлепать по воде босиком и вылавливать ракушки; а когда мы ловили в пруду сонного окуня, плававшего вверх брюхом, он казался нам пришельцем из неведомого мира. Таз с водой и плавающие в нем обгоревшие спички могли полностью поглотить наше воображение, и мы забывали обо всем на свете.
А здесь было настоящее море!.. Оно уходило вдаль насколько хватал глаз, и даже еще дальше, до самой России! Мало того, море окружало всю землю, нося на своем хребте корабли, а в чреве своем пряча разные сокровища и... мертвецов! Где-то там, далеко, плавали отцы здешних ребят, с которыми мы дрались каждый день, хотя и предпочли бы жить с ними в мире, — тогда они, может быть, позвали бы нас к себе в гости; ведь в матросских хижинах водились разные диковинки — дары моря; под потолком висели чучела рыб-щитоносцев, зубы акул, красные и белые кораллы. По ночам мы просыпались от скрипа тачек и стука деревянных башмаков: это рыбаки отправлялись в гавань; рыбу нужно ловить, пока люди еще спят. Некоторые мальчишки хвастались, что они тоже бывают на ночном лове, — может быть, и нам удалось бы испытать такое счастье! А для того чтобы избежать морской болезни, достаточно было привязать кусок свиного сала на веревочку, опустить его в горло и дергать вниз и вверх.
Перед нами раскинулось море, полное загадок для неистощимого мальчишеского воображения. Тут же был и берег, который тоже сулил множество развлечений. Мы набирали целые охапки камыша, очищали водоросли от камней и раскладывали для просушки на берегу; вылавливали прибитые к берегу доски и пробки — для топлива на зиму. Возиться на берегу было гораздо интереснее, чем работать в других местах; чего-чего только не выбрасывали волны: и бутылки, и пустые бочки, и корзины, и доски с названием кораблей, а изредка и утопленников; все это напоминало о жизни на кораблях, о штормах, а может быть, и о крушениях или матросских бунтах. Да, море было очень интересным соседом.
Здесь, на берегу, я научился смотреть вдаль. Свое раннее детство я прожил среди высоких домов, видел пересекающиеся улицы, и все было таким близким. Здесь в первое время я чувствовал резь в глазах от обилия света и простора и невольно жмурился, но вскоре мои глаза и воображение привыкли к открытому горизонту, головокружения прекратились, и я только радовался, оглядывая море. У меня вошло в привычку окидывать взглядом весь горизонт и пытливо всматриваться в высокий берег. Во мне сказывалась жажда новых переживаний: малейшее изменение в облике моря или суши означало новое происшествие, новое событие.
Мое зрение обострилось, я простым глазом различал на проходивших судах такие подробности, которые другие могли разглядеть только в бинокль. Однажды на тропинке перед нашим домом собралась кучка людей, наблюдавших за трехмачтовым судном, которое шло подозрительно близко к берегу. Оно держало курс на юг, и люди спрашивали себя: сможет ли судно благополучно обогнуть отмель вокруг мыса Сногебэк, далеко выдававшуюся в море?
— Ему бы держаться мористей, там поглубже, — говорили кругом.
Я отчетливо видел вдали знак в виде метелки и сказал другим, что напрасно судно держится у берега ближе этого знака. Но никто из толпы не видел знака, и меня подняли на смех. Однако рыбак Ларе Келлер, проходивший мимо с тачкой, нагруженной сетями, подтвердил, что я прав: там, куда я указывал, находился знак, отмечавший мель «Хулле», которая уходила далеко в открытое море, и «надо быть прямо ясновидящим, чтобы различить его отсюда». С тех пор долгое время мне приписывали способность видеть лучше других, это имело и хорошую и дурную сторону, так как люди склонны были неправильно истолковывать мой дар. — Спроси Мартина, он ведь провидец, — говорили женщины моей матери, когда им хотелось узнать о чем- нибудь заранее. И мать, которая меня очень любила, вспоминала, что я ведь родился в воскресенье. Я чувствовал себя неловко; к счастью, со временем этот случай забылся, и ко мне снова стали относиться, как ко всем остальным. Несмотря на разочарования, вызванные несбывшимися надеждами, от этого периода нашей жизни у меня осталось ощущение свободы, простора. Для меня настоящая жизнь как будто только началась с переездом на Борнхольм, а все прошлое казалось чем-то вроде утробного существования. Мои детские годы, проведенные на Борнхольме, с самого начала озарены были каким-то сиянием, затмить которое не в состоянии были даже самые серые будни: высадка растения из
парника в грунт является, при любых условиях, внезапным переходом от тесноты и мрака к свету и простору.
Я чувствовал себя как цыпленок, который только что вылупился из яйца и, шатаясь, старается нащупать почву под ногами, которого опьяняет ощущение свободы, блаженная возможность расправить крылья. Я был сам не свой! В каком-то радостном возбуждении
вступал я в мир, впервые увидев свет и пространство. Я как бы совершал смелый прыжок в бытие.
Может быть, это объяснялось благотворным влиянием великой матери-природы, на фоне которой все житейские невзгоды казались вначале такими ничтожными. У меня появилась воля к жизни, я жадно дышал, набрасывался на жизнь с волчьим аппетитом, раньше мне совершенно незнакомым. Никакие тяготы не могли теперь заставить меня стать на колени, и домашняя обстановка, которая, собственно, нисколько не изменилась, утратила свое влияние на меня. Четыре тесные с гены и все, что в них заключалось, перестали играть прежнюю роль в моей жизни; то, что раньше казалось целым миром, превратилось в небольшой уютный уголок. Я вышел на волю и начал жить па свой собственный страх и риск.
И тут предстояло много дела. Двадцатичасовое путешествие по морю перенесло нас в другой мир, на целое столетие отстававший от мира, покинутого нами.
За городом, у дальнего края выгона, стояли мельницы. По дороге беспрестанно сновали люди с тачками; то один, то другой вез на мельницу или с мельницы мешок зерна или муки. Кому нужна была мука на корм скоту, кому — печь хлеб. Ходить с тачкой на мельницу считалось делом ответственным; время от времени мне приходилось делать это для красильщика или кого-нибудь другого, и я получал строгий наказ следить, чтобы мельник не подменил зерна. У мельницы люди встречались и вели нескончаемые беседы. Но тому, у кого подходила очередь молоть, было уже не до разговоров; он шел за своим зерном от постава к поставу, пока оно в виде муки не попадало в мешок. Считалось, что хороша только собственная мука; даже те, у кого зерно было плохое, не желали есть хлеб с чужого поля, не говоря уже о хлебе, купленном у булочника.
Раньше мы не знали большего удовольствия, чем бегать в лавочку за покупками; остановка бывала только за деньгами. А на Борнхольме считалось чем-то зазорным «ходить с монетой в кулаке», как тут выражались. Все «покупное», то есть купленное в лавке, признавалось второсортным, пригодным лишь для бедняков. Порядочные люди сами себя обеспечивали все необходимым.
Случалось, что тот или другой горожанин меня у булочника муку на печеный хлеб. Если у него в доме кормилось много народу, то это ни у кого не вызывало взражений; поступки богатых людей вообще старались не обсуждать; богачи стояли не только выше всех законов, на них не распространялись даже местные правила и обычаи. Зато простым смертным полагалось самим обрабатывать землю, самим выращивать для себя зерно, если они хотели считаться порядочными людьми. Однако горожане уже перестали печь хлеб дома, как это делают крестьяне, и ограничивались тем, что ставили тесто, которое затем относилось к старухе Анэ. У нее была печь для общего пользования, и она брала за выпечку по десяти эре с каравая.
Весь здешний уклад жизни был нам чужд; и, что еще хуже, у нас не было даже надежды к нему приспособиться. Мы были бедны, не имели ни земли, ни скота.
— При первой же возможности переменим квартиру,— каждый день говорила мать. — Заведем поросенка, кур и собственный огород.
Мать не ограничивалась одними мечтами. Если у нас не было своей земли, из этого вовсе не следовало, то мы должны весь свой век обходиться только покупным хлебом, — тем более что у здешних жителей домашний хлеб считался чуть ли не залогом спасения души. И вот однажды в пятницу мать купила пшеничной муки и кардамону, замесила тесто и поставила его на печку, чтобы дать подняться. А на следующий день мы пошли к старухе Анэ.
Мать взяла меня с собой,— может быть, хотела на всякий случай иметь хоть какую-нибудь опору. В пекарне собралось много женщин; они стояли вдоль длинного стола, валяли караваи, метили их начальными буквами своих фамилий, чтобы не перепутать, и сплетничали. Шум стоял такой, словно на берег слетелись птицы, но когда вошли мы, все разом смолкли. Мать нашла себе местечко в конце длинного соснового стола, выложила тесто и принялась валять; я жался к ней, смущенный всеобщим вниманием.
Женщины косились на мать и пересмеивались: она не так валяла булку. Но мать была не из тех, кто сдается без боя. Когда ей стало невтерпеж, она повернулась ко мне и сказала:
— Ох, господи, я тут бьюсь изо всех сил, а другие так и родятся умелыми.
— Век живи —век учись, — изрекла одна из женщин, ни к кому, собственно, не обращаясь.
— А пока не научишься, терпи попреки, — ответила мать.
Женщины смолкли и помогли матери управиться с тестом. Утром в воскресенье каждый из нас получил к кофе по куску чудесной белой домашней булки. Больше нам не дали, так как ее должно было хватить на всю неделю.
Рабочих — в том смысле, как мы это понимали,— здесь не было; горожане рыбачили, занимались тем или иным ремеслом и по временам брались за случайную работу; если у человека не было профессии или хоть небольшого хозяйства, считалось, что у него нет и куска хлеба. В столице мне уже приходилось присутствовать при столкновении социалистов с полицией на «Лугу», а в этом городе люди и жили и думали по-деревенски.
— Еще горожанами называются! — говорила мать, фыркая. — Самые настоящие крестьяне! У них только и дум что о земле. Они прямо как дети, которые боятся выпустить из рук материнскую юбку; дай им хоть за подол подержаться — они и довольны!
Да, мы попали в особый мир. Все дома были одноэтажные, и женщины приходили к матери с расспросами: правда ли, что в столице люди живут друг у друга над головами, как на какой-нибудь колокольне. А куда же девают мусор и тому подобное?
— Да просто сбрасывают друг на друга, — отвечала мать. — И каждую субботу моют голову.
Здесь при каждом доме был сад, и обычно дом окружали большие тенистые деревья. Коров держали не все, большинство заводило только кур и поросят, а также гусей и уток. Но такие люди считались скорее бедными, а зажиточные, разумеется, имели землю за городом. Каждый человек пользовался уважением в зависимости от того, сколько имел скота и земли.
Но мы не подходили даже под категорию бедных людей, у нас ведь не было собственного дома, мы снимали жилье, — этим все было сказано. Людей, снимавших квартиру, было не так-то много в городе, и этому соответствовало количество и качество наемных помещений; сдавались строения, которые были недостаточно хороши для самих хозяев, но которые им еще не хотелось сносить. За квартиру из двух комнат с кухней брали около кроны в неделю. Для тех, кто не в состоянии был заплатить даже такую ничтожную сумму, город выстроил длинный, как кишка, барак с дешевыми каморками; а тем, кому и это было не по средствам, оставался только работный дом. Так что мы, оказывается, находились еще не на самом дне. Сознание этого давало известное удовлетворение, так как при старых порядках для человека всего важнее была возможность смотреть хоть на кого-нибудь сверху вниз, а не только снизу вверх.
Самое странное в здешнем быту было то, что при наличии достаточного количества продуктов трудно все-таки было достать необходимое. Каждая семья снабжалась продуктами из собственного сада или огорода и старалась по мере возможности запастись на целый год, тогда как мы привыкли все покупать по мелочам. Здесь картофель продавался только мешками, а пучка зелени для супа, например, купить было нельзя.
— Нам необходим огород!—в отчаянии говорила мать. Приходилось выпрашивать все «из милости». Да, здесь нельзя было сказать: «Сбегай-ка в лавочку за зеленью для супа, да смотри, чтоб было побольше петрушки!» Мать то и дело спохватывалась и сетовала на себя. Чистое наказание!
И с молоком было трудно, особенно вначале, хотя почти в каждом доме держали корову. Некоторые считали, что за молоко неудобно брать деньги, и даром отдавали все излишки. Но к таким людям мать не позволяла ходить: бесплатным молоком могли пользоваться только бедняки. В тех же домах, где молоко продавалось, как, например, у пивовара, требовали, чтобы мы каждый день брали одно и то же количество.
— Да они с ума сошли!—сказала мать. — Хотят довести нас до работного дома!
Снятого молока она еще могла бы брать по литру в день, оно стоило всего два эре, — но оно шло у хозяев на поило телятам и поросятам. Литр цельного молока стоил восемь эре.
Все зависело главным образом от добрых отношений,— а к нам, как к чужим, относились подозрительно. Нас не избегали, как других пришельцев: отец сам ведь был здешним уроженцем, и в городе жили многие из его товарищей детства; это служило известного рода ручательством,— но нас как бы держали в карантине, и прошло немало времени, прежде чем нас окончательно признали за своих.
И то сказать, в нашем копенгагенском семействе было много странного и смешного — как в одежде, так и в повадках. Мы были людьми слишком откровенными и прямыми по сравнению с борнхольмцами, которые до сих пор отличаются сдержанностью и осторожностью и предпочитают, чтобы не они, а другие попадали впросак. Особенно наша мать привыкла говорить все начистоту. Другие женщины помалкивали, выжидая, пока она проговорится, а потом из уст в уста передавалось, что сказала мадам Андерсен, и нам, детям, доставалось за это в школе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19