А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

однако мне приятно было, когда выбор падал на меня. Наш маленький охранный отряд сопровождал трех девиц, а они старались не давать повода к ревности. Девушки резвились и прыгали, заражая всех своим весельем. Где бы они ни появлялись, лица у всех расцветали. С нами, «кавалерами», они держали себя просто, естественно и доверчиво, но помилуй бог, если кто-нибудь расценивал их веселость по-иному.
На беду, времени у меня было в обрез: дневных часов не хватало, и приходилось засиживаться по ночам. Вечно то тут, то там оказывались прорехи; залатаешь одну — обнаружишь две новые. Раза два я отказывался от общих прогулок. Вечером после второго отказа я нашел у себя в постели чучело — бутылку, обряженную, как «Тетушка Зубная боль»1. Это была явная издевка. Я вывесил чучело за окно, со стороны флигеля, где жили три девицы, а рядом, как эмблему своего полного раскаяния, повесил клещи, сжимающие клык гигантских размеров,— взятый мной из школьного зоологического кабинета. Я получил помилование — к большой своей радости, гак как был по уши влюблен во всех трех девиц.
Но вскоре я приобрел велосипед и отдалился от этой компании.
Эгон Эрвин Киш, «бешеный репортер», рассказывает в своих путевых очерках «Азия меняет лицо» об одном народе Советского Союза, живущем у самой иранской границы. Этот народ познакомился с самолетом раньше, чем с каким-либо другим из видов современного транспорта.
Мы, ученики-ремесленники в Рэнне, узнали автомобиль раньше, чем велосипед. Помню, один из ремесленников смастерил большой ящик, или кузов, на четырех колесах, насаженных на оси, которые проходили под ящиком. Машина приводилась в движение при помощи педалей. Но так как самый ящик был без дна, то едущему приходилось стоя нажимать на педали. Одной рукой он держался за борт ящика, а другой за руль, проходивший через кузов и соединенный с осью передних колес. Мы в складчину нанимали эту машину за двадцать пять эре в час и, забираясь в ящик по двое, нажимали каждый на свою педаль и громыхали по поселку, потея от усердия и удовольствия Так мы добирались до общественных выгонов, полумертвые от усталости, но все же чувствовали себя наверху блаженства. Никто в мире не катался на такой колеснице!
Но вот появился «Петер-Колесо». Долговязый сумасброд столяр переполошил весь город, катаясь верхом на огромном колесе. Он приставлял к этому колесу низенькую скамеечку и с нее прыгал на втулку, сквозь которую проходила ось. Стоя на втулке, он пытался вскочить в седло. Если это ему удавалось и он не расшибал себе нос об огромное колесо, то, удерживая равновесие, он ловким движением поднимал с земли скамеечку и, рискуя жизнью, мчался на своем жирафоподобном самокате; голова его приходилась на уровне чердачных окошек и крыш.
Это была штука слишком головоломная, чтобы соблазниться ею. Столяр вечно набивал себе шишки на лбу, а чтобы слезть с колеса, он бывал вынужден ехать за город и прислоняться к телеграфному столбу, по которому и спускался на землю.
У кузнеца, жившего на Столлегаде, был ученик, смастеривший в компании с учеником каретника велосипед, который был чуть не выше человеческого роста.
Колеса — одинакового размера, величиною с малые колеса у телеги, — были деревянные, с железными ободьями, и рама была тоже деревянная, длинная, выгнутая. Обзавестись такой машиной нечего было и думать, — ведь она стоила целых пятнадцать крон! Но Петер Дрейер обзавелся ею, и я помогал ему работать всю ночь с субботы на воскресенье, чтобы он только разрешил мне пристроиться сзади него на велосипеде в первый же раз, как он поедет домой. Дом его находился довольно далеко от окраины городка, и я, примостясь сзади на жестком багажнике, подпрыгивал на нем, пока у меня не разболелась голова. Шоссейные дороги в то время были мало приспособлены для велосипедной езды: крупные камни, попадая под колеса, заставляли седока подпрыгивать и больно ударяться о седло. Я не доехал до места, да и пешком шага сделать не мог и долго отлеживался в придорожной канаве. Я стер себе до крови зад, но это не вылечило меня от страсти к велосипеду.
Когда я учился в Асковской Высшей народной школе, появились уже современные велосипеды — стальные, с толстыми литыми резиновыми шинами. Среди учащихся были и такие богачи, которые могли позволить себе подобную роскошь. Они уносились далеко вперед, как ласточки кружили около нас, пеших, поворачивали на всем ходу назад, делали восьмерки. Велосипед внес в жизнь молодежи разнообразие. Мы все мечтали об этой машине.
И вот неожиданно я стал обладателем велосипеда!
В числе жителей города Оденсе, дети которых учились в нашей школе, был издатель «Фюнских ведомостей», член ландстинга Йорген Педерсен. Связь семьи и школы была так тесна, что однажды меня вместе с директором школы пригласили на чашку кофе к Йоргену Педерсену. Хотя Педерсен был учеником Колля и после него сам руководил школой, теперь он не особенно интересовался школьными делами, всецело предоставив воспитание малолетнего сына своей миловидной смуглой супруге. Во время нашей беседы Педерсен присматривался ко мне, словно имел на меня особые виды. И вдруг сказал:
— Такому молодому человеку не мешало бы иметь велосипед.
У меня сердце дрогнуло! Педерсен просто и четко выразил мое заветное желание, об исполнении которого я едва осмеливался и мечтать. Неужто он в самом деле решил помочь мне приобрести велосипед? Говорили, что он такой богач!
Педерсен как раз это и собирался сделать. Редакция получила от одной велосипедной фирмы рекламную машину за полцены. Конечно, издатель мог бы и сам пользоваться ею, но он решил, что молодому учителю она нужнее. В этом я не мог с ним не согласиться. Несмотря на то, что Педерсен был крупным политическим деятелем, он нашел все же время отечески позаботиться обо мне. Мне предоставили возможность уплатить за велосипед частями по десять—двадцать крон в месяц.
Велосипед был очень красивый — новейшей марки, с блестящими металлическими спицами и ободками. Ход у него оказался, правда, тяжеловат, Йорген Педерсен полагал, что просто он еще «не объезжен», нужно лишь покрепче нажимать на педали! Таким богачом я себя еще никогда не чувствовал. Меня как будто переселили с теневой стороны бытия на солнечную.
Плата за велосипед, однако, стала поглощать большую часть моего бюджета, после вычета за стол и квартиру. Семьдесят пять крон в месяц по тем временам были не бог весть каким богатством, если учесть, что их должно хватать на все.
Стол и квартира стоили мне тридцать пять крон, десять уходило на выплату старых долгов. Словом, мне пришлось давать частные уроки по тридцать пять эре за час, чтобы как-то выкручиваться.
Все свободное время я катался на велосипеде, совершал далекие прогулки, предпочтительно в одиночку, до Стиге, Виссенбьерга и в другие красивые места. Чудесно было катить по дороге под лучами солнца! Я содержал свою машину в образцовом порядке, она у меня вся блестела. В спицах и ободках колес отражалось солнце, словно в прозрачной реке с песчаным дном. В гору машина шла тяжело, частенько приходилось слезать и вести ее. Зато с горы она мчалась резво, как будто плясала от радости.
Хорошее было время. Работа моя была мне по душе, и я чувствовал себя прекрасно. Благодаря велосипеду я больше бывал теперь на свежем воздухе; дети меня любили, особенно малыши. Часто они, желая проводить меня, шли домой дальней дорогой и обычно дожидались где-нибудь возле нашей школы, а когда я кивал, увидев их, вприпрыжку бежали ко мне и, щебеча без умолку, провожали до самых ворот интерната. Среди них были две девочки, которые всегда брали меня за руки. Мать этих девочек, вдова, зарабатывала на жизнь шитьем. Девочки учились в школе бесплатно. Может быть, они так льнули ко мне потому, что у них не было отца. Другие дети шли рядом и не сводили с меня глаз.
Болтали ребятишки по дороге не переставая, о чем придется. И я обычно делал вид, что слушаю их. Как-то старшая из двух девочек сообщила мне:
— Вы знаете, одна женщина сказала моей маме, будто вы щекотали Берту. Но мама ответила, что, извините, но это уж неправда!
Мне стало не по себе. Берте, ученице старшего класса, было лет двенадцать — тринадцать. Я не верил, чтобы она могла распространять подобные сплетни.
И тем не менее факт был налицо. Я услышал эту сплетню от других людей и принял ее близко к сердцу. С Густавом я теперь дружил, ничто больще не мешало мне работать — и вдруг такая неприятность. Она грозила отравить мне все существование. Я не мог попросту отмахнуться, слишком гнусно было обвинение, оно могло иметь лишь одну цель — скомпрометировать меня, омрачить мое пребывание здесь в роли учителя и наставника. И сознание, что кто-то вредит мне, было горьким и мучительным.
Я пошел к директору школы и рассказал ему все. Оказалось, что он тоже слышал эту сплетню, но не придал ей значения.
— Я не допускаю мысли, что ты способен вести себя так легкомысленно, — сказал он. — В школе, где учитель так близок к ученикам, кое-что легко может быть истолковано превратно. Мы с женой ни в чем тебя не подозреваем. Но, может быть, ты поговоришь с родителями Берты? Всегда лучше действовать напрямик.
Особой охоты говорить с ними у меня не было. Всегда трудно оправдываться, когда на тебя возводят напраслину. Куда легче уладить чужое дело, чем свое собственное. И я чаще вступал в открытый бой за других, чем за самого себя.
Друзья обычно приходили и ободряли меня с глаз на глаз, а недруги нападали публично. Так уж, видно, ведется на свете.
Я, однако, собрался с духом и как-то вечером зашел к родителям Берты. Это была зажиточная рабочая семья. Отец служил возчиком на пивоваренном заводе «Альбани».
Родители ничего не знали и были удивлены моим рассказом.
— Берта не жаловалась, а ведь это дело прежде всего касается ее,—сказал отец. — Правда, она, видно, очень любит вас, да ведь и мальчишка тоже, так что тут нечего и толковать.
Не знаю, были ли у меня настоящие педагогические способности, но я любил детей, а это, естественно, вызывало ответную любовь с их стороны. Директор школы, однако, не считал меня хорошим психологом.
— Ты идеализируешь ребят, — говорил он мне, — и легко можешь обмануться в них.
В общем, я, пожалуй, действительно слишком доверчиво отношусь к людям, забываю, что могу получить порой удар в спину. Но в конечном счете такое отношение оправдывает себя: люди рано или поздно отплачивают за сделанное им добро.
И как ни трудна была моя работа, — в силу моей недостаточной подготовленности, — она давала большое внутреннее удовлетворение. Я с малых лет нянчил младших сестер и братьев, привык возиться с малышами. И в школе я предпочитал заниматься с самыми маленькими детьми. Я чувствовал себя счастливым, когда ребятишки по утрам, столпившись вокруг, обнимали мои ноги — такие они были еще малыши!—и упрашивали: «Ты ведь побудешь с нами сегодня?» Директор шел в таких случаях навстречу,—уроки перемещались, серьезные занятия откладывались, и мы целый час проводили вместе, веселя и забавляя друг друга.
Со старшими ребятами я тоже ладил. Учебный материал порой оказывался для меня столь же новым и свежим, как и для учеников. И мы с одинаковым увлечением переносились в царство животных или сообща постигали внутренние законы языка. Жизненный опыт.
приобретенный, когда я был подпаском и пастухом, при годился при преподавании естественной истории. Слушая рассказы о быке Иегове, ребята подпрыгивали на скамейках, — и я в их глазах становился в некотором роде героем. Я хорошо читал вслух, особенно пьесы Хострупа и Хольберга. Уроки датского языка проходили часто в виде занимательной беседы.
И вот какая-то глупая сплетня поколебала мою уверенность в себе и омрачила радость труда. Я стал робок с детьми, особенно со старшими. Сидели они попарно; мальчики по одну сторону прохода, девочки — по другую, и если кто из ребят нуждался в моей помощи, то подвигался на скамейке к своему соседу или соседке, давая мне место около себя. Но теперь я не решался сесть рядом с девочками. И когда они уступали мне место, я становился около парты, избегая их удивленных взглядов. А если я невольно улыбался одной из них во время ее ответа, то сейчас же спохватывался.
Уроки мои стали менее содержательными, исчезла и прежняя свежесть восприятия у ребят. В наши занятия вторглось что-то такое, что уничтожало непосредственность, делало атмосферу напряженной. Мне казалось, что в классе кто-то подглядывает за мной тайком, подыскивая повод для ложного обвинения. Особенно опасался я Берты. Я едва осмеливался глядеть в ту сторону, где она сидела, но боялся и совсем не обращать на нее внимания. Чувствуя, что она пристально смотрит на меня, я невольно оборачивался, но тотчас же спешил отвести взгляд.
Все это приводило к тому, что я все меньше радовался школьным занятиям. Дорога в школу утратила для меня часть своей прежней прелести. И в свободное время что-то продолжало меня мучить. Я не мог отвязаться от своих мыслей даже во время прогулок на велосипеде по окрестностям или подготовки к урокам следующего дня. Сомнения все время преследовали меня и мешали сосредоточиться. В самый разгар занятий перед глазами появлялся образ Берты, словно по мановению чьей-то невидимой руки.
Вдобавок ко всему на меня свалилась новая неприятность. В школе преподавала одна довольно немолодая учительница, очень внимательно ко мне относившаяся. Она непременно желала пополнить мое образование и обучить меня французскому языку. Я, однако, не обнаруживал особой готовности. Тогда она пришла к заключению, что я одинок и мне необходимо больше общаться с людьми. Сама она была дочерью известного в Ютландии грундтвигианского пастора и имела много знакомых в Оденсе и на больших окрестных хуторах.
Эта особа тоже приобрела велосипед и стала поджидать меня на улице, на тот случай если я вздумаю подышать свежим воздухом.
— Едем со мной к пастору, — говорила она и называла какую-нибудь фамилию. — Это такая милая семья!
Но я наслаждался именно одинокими прогулками, возможностью побыть наедине со своими мыслями и в душе посылал ее и «милые пасторские семьи» ко всем чертям. Однако сказать ей это напрямик я не решался, отговорок никаких придумать не умел, да и обидеть ее тоже не желал. Уже тогда мне стало ясно, что, попав в новую общественную среду, я обязан соблюдать внешние приличия. Но для этого мне недоставало красноречия и умения придумывать извинения и увертки. Я не научился еще прикрывать свои мысли вежливыми фразами и настаивать на своем, тем более что не усвоил этого искусства с детства.
— Сегодня мне некогда, — делал я попытку отговориться.
— Но вы же собирались прогуляться.
— Я только хотел съездить по делу. У меня завтра урок естественной истории в старшем классе, надо подготовиться.
— Давайте поменяемся часами: вы возьмите завтра моих малышей. Мы ведь менялись с вами раньше
Вот я и попался! Я не любил уверток и не мог заставить себя выдумать еще что-нибудь. А сказать начистоту, что у меня нет никакой охоты кататься с нею... О, как трудно быть благовоспитанным!
Стало еще труднее, когда она переселилась в общежитие и начала ежедневно заходить ко мне — то за советом, то с какой-нибудь книгой. Теперь мы ходили вместе и в школу и домой. Люди стали коситься н нас, и сама она вела себя так, будто имела на ме ~ какие-то права. Многие относились к нам с явной благосклонностью: сочувственно смотрели на меня, словно давая понять, что они посвящены в секрет и считают, что я попал в хорошие руки — к дочери пастора! Фрекен Л. слыла весьма почтенной особой и пользовалась большим уважением, все считали ее на редкость хорошим человеком. Но мне-то совсем не хотелось, чтобы этот прекрасный человек занимался мною, и я был бы вполне удовлетворен, если бы мне предоставили свободу
поступать по своему усмотрению. Я упорно цеплялся за право быть самостоятельным. Кроме упорства, я, должно быть, отличался также немалой наивностью, потому что мне стало все окончательно ясным лишь тогда, когда оказалось, что все слухи и толки шли из одного и того же источника. Я разом очнулся, словно на меня вылили ушат холодной воды.
Приближались летние каникулы, и однажды я нашел у себя на столе письмецо от фрекен Л. с приглашением поехать с ней к ее отцу: «Я не могу никуда спрятаться теперь от вас, ведь я позволила себе больше, нежели разрешается порядочной женщине!» Она могла, пожалуй, даже «подложить себе живот» и выдать меня за отца будущего ребенка! А я-то ничего и не подозревал, идиот! Старая дева охотилась за женихом!..
Я высказал ей все это начистоту, прямолинейно, грубо. Решив окончательно порвать с ней, я говорил без обиняков.
Она расплакалась. — Вы ненавидите меня за то, что я дурно говорила о вас?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15