А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И вот десять лет в музее. И тут, как говорится, нашел себя!.. Поздно нашел. Сил уже нет, здоровья нет. И смены нет. Не подготовил смену. Это моя вина! Увлекся и все делал сам, все сам! А теперь — случись что — на кого оставлю? Зарплата небольшая, да и дело не в ней. Нужен энтузиаст. Продолжатель... Новый дядя Музей! Это меня здесь так зовут. Дети прозвали, от них все. На детей я надеюсь. На мальчишек моих. Вы их видели. Но когда еще они вырастут!.. Ай, дядя Музей, дядя Музей! Где же ты смену возьмешь?..
— Уж вы простите его! Простите его! — приговаривает Елизавета Ивановна.
— А сколько пережили несправедливости! Помню, один «деятель» мне сказал: «Сознайся, Николай Григорьевич, есть какая-то корысть у тебя со старьем возиться?» Очень обидно стало. Хотел все бросить. Но хорошего человека встретил. Он сказал: «Обходи ты дураков, как телеграфные столбы»...
В доме у Прилукиных аскетическая строгость и простота — стулья, стол, шкафчик, тумбочка. На тумбочке радиоприемник. Стены голые: ни картин, ни ковров. Ничего лишнего, ненужного. Ничего, что служило бы украшением жилища. Или хотя бы напоминало о прекрасном пристрастии хозяина к старине. Ничего, что напоминало бы о музее. Так жили кадровые военные и партийные работники тридцатых годов.
— Кочевали много,— говорит Елизавета Ивановна, проследив мой взгляд.— Вещами не обросли. А старинных предметов в доме не держим. Все там, в музее. Там наш, собственно, главный дом!..
— Ты расскажи, как тебя из твоего главного дома за семейственность уволить хотели! — говорит Прилукин.— Перед самой пенсией!.. Думаете, я допустил? Я ее оставил директором, а сам ушел и работал при ней бесплатно, пока она на пенсию вышла!.. И Любочка, дочка, работала бесплатно. Убирала, топила...
— Уж вы простите его! — вторит Елизавета Ивановна.— Простите его!..
* * *
Из Москвы я написала в Новосибирск. На конверте сделала приписку — «Если адресат выбыл, очень прошу найти через адресный стол».
Прошел декабрь. Ответа не было. В первые дни нового года почтальон протянул мне телеграмму. В те новогодние дни телеграмм приходило много, и я не сразу сообразила, кто мне пишет из Новосибирска. Распечатав листок, прочла: «Письмо получила. Спасибо. Хочу встречи. Ли-пина»...
И новый адрес.
* * *
Из письма Анны Дмитриевны Липиной: «Мой муж, Липин Николай Григорьевич, рос в детдоме, потом окончил ленинградский техникум. После окончания техникума работал в Вологде, и там мы поженились. Он работал таксатором, лесоустроителем. В Новосибирск мы приехали только в сороковом году, а в сорок первом он был призван в армию в качестве рядового солдата».
...«Ну, что я могу сказать о его работе? Я знаю, что на работе его ценили. Знаю, что он был всегда ударник, всегда его премировали по окончании полевых работ. Он всегда перевыполнял полевые нормы. Был человек прямой, честный, с твердым характером. Если бы были все люди такие, наверное, и горя бы никто не знал».
«Похоронную я получила в Новосибирском райвоенкомате. Там написано: «Умер от ран». Место похорон не указано».
«Да, первую похоронную мне легче было пережить. Я была молода, и время было другое. Война была. Эти похоронные — письма — мне пришлось пережить труднее. Но зато все знаю. Как говорят, пусть лучше горькая правда...»
«...и еще напишите, как туда проехать. Думаю, что я буду там, привезу горсточку земли и захороню на могиле воинов-сибиряков, где горит Вечный огонь».
«Посылаю Вам самое дорогое, которое хранила много лет, за которым трудом я его видела в мирное время. Он занимался все свободные часы и по ночам. И вот, уходя на фронт, он оставил мне это все. Посылаю Вам его труды и фотокарточку...»
* * *
Человек смотрит на меня с довоенной фотографии. Серый костюм с острыми лацканами, белый крахмальный воротник плотно облегает шею.
Человек смотрит в упор, как смотрел когда-то в черный глазок объектива в каморке фотографа. Как смотрел потом в лицо смерти.
Лицо крупной лепки, выпуклый, умный лоб. Рот с поднятыми уголками — рот оптимиста. И хотя взгляд суров, общее впечатление доброты, надежности, силы.
Этот человек знал и любил лес. Даже этот коварный топкий северный лес, его глухие непроходимые дебри, угрозу голодной смерти он предпочел рабству.
Из концлагеря он бежал не один. Такие, как он, никогда не бывают одиноки. Люди тянутся к тем, кто сильней духом. Он был не один, когда замыслил побег и выполнил его. Он был не один в камере смертников и там, у берез, где враги расстреливали советских партизан и военнопленных. С ним были его товарищи. Фамилия одного — Корнилов. Другой остался навсегда безымянным...
* * *
Передо мной лежит черная коленкоровая папка. На ней вытиснено: «Массовые и сортиментные таблицы для березы и липы. 1940 г.»
Эти таблицы прислала мне вдова Липина, Анна Дмитриевна: «Не сочтите за труд, перешлите мне все это обратно, что мне так дорого»...
Читаю отзыв на таблицы, составленные Липиным. Из него узнаю, что Липин проделал огромную работу, составив за два года таблицы по выходу деловой древесины, ничуть не уступающие, а в чем-то и превосходящие по точности таблицы Анучина, о которых Липин не знал. А если учесть, что в своей работе Анучин опирался на труд трех профессоров, то масштаб самостоятельной работы Липина предстанет во всей полноте и силе.
Из отзыва: «Необходимо заметить, что само построение таблиц (форма) значительно удобнее для практики, чем таблицы «Союзлеспрома», так как тов. Липин сконструировал их не по бонитетам (разрядам), а по диаметрам и высотам, независимо от бонитета...»
Из отзыва: «Если т. Липин предполагает усовершенствовать свои таблицы, то ему следует рекомендовать...
Консультант-рецензент Федоров.
4 октября 1940 г. г. Куйбышев».
* * *
Что ожидало Липина в будущем? Такие, как он, не отступают. Упорный, склонный по натуре к исследовательскому кропотливому труду, он должен был стать ученым...
Из письма Прилукина: «...фото и личные вещи — ценные экспонаты для музея. А экспозицию мы сделаем...»
Отныне каждого, кто переступит порог Олонецкого музея, встретит строгий прямой взгляд Николая Липина. Человека, выбравшего свободу. Человека, не сломленного врагом. Сюда будут приходить колхозники из Туксы, и учителя из Видлицы, и лесорубы из Верхнего Олонца. И звероводы, и солдаты...
И каждого, кто сюда придет, остановит строгий взгляд в упор. Взгляд, где за суровостью — доброта, надежность, сила.
И долго, может быть дольше всех, будут смотреть в глаза героя олонецкие мальчишки.
Но все это потом. Завтра утром, еще при звездах, мы с Нонной покинем этот милый северный город. Мы поедем вдоль нитки Олонки, и где-то она оборвется наконец и отстанет, а мы будем ехать лесным коридором мимо строгих елей и мелких березников. И выйдет солнце, снег будет искриться под солнцем, слепить глаза. Первый мороз застеклит озера, отольет причудливые безделицы из чистого прозрачного льда по берегам Пряженского озера. Останется позади деревня Половина, и забрезжит впереди Петрозаводск...
И вот я снова в Москве. Как будто и не уезжала никуда. Только лежит на тумбочке похожий на гигантский кленовый лист рог лося — подарок Прилукина.
Это был лось-шестилеток. О, это совсем просто — определить возраст лося. Говорят, что к числу отростков надо прибавить два в уме — до двух лет лоси безроги. А у дерева за год прибавляется новое кольцо...
Нет, это только кажется, что я никуда не уезжала. Олония вошла в мою душу, легла новым кольцом вокруг прежнего, пережитого.
1969
ЗНАКОМЫЕ ДЕРЕВЬЯ
Памяти моего отца
Вот и знакомые деревья!
Они первыми встречают нас у лесной дороги, ведущей к поселку. Простоволосая береза, такая белая среди смуглых, словно от загара шелушащихся сосен. Они встречают нас каждый раз, выйдя для этого к шоссе, к остановке автобуса и синей будочке ГАИ.
Посланцы нашего леса, стройно темнеющего там, за поляной.
Здесь и Пять братьев — сосна с пятью разветвлениями, идущими от одного ствола. Теперь их четверо,— от пятого остался только срез, нечто вроде культи, поднятой на двухметровую высоту. Случилось это давно, в какой-то тяжелый для дерева год,— ведь и у деревьев бывают тяжелые годы.
Остальные четверо бодры и здоровы. Общий ствол придает им чувство единства, редкое для сосны.
В соснах есть какое-то одиночество, замкнутость. Даже когда их много и они растут близко. Возможно, это протяженность стволов, возносящая вершины высоко в небо. Или чувство неповторимости, отсутствие побегов.
— Сосна от пенька не растет,— сказал мне как-то знакомый лесничий.— Береза растет, осина тем более...
И мне тогда подумалось, что это достойно стать пословицей: сосна от пенька не растет...
Мы живем в маленьком поселке между лесом, рекой и городом. Бетонированное шоссе, или попросту бетонка, отделяет город от заповедных лесов. Возле будочки ГАИ недавно поставили светофор. Всего несколько шагов на зеленый свет — и перед глазами возникает табличка: «Заказник. Хождение с ружьем и натаска собак запрещены». И уже пахнет маслятами, свежей сыростью и хвоей.
Наш поселок лежит между светофором и лесничеством. Можно сказать и так. Он вырос после войны.
Заборы здесь низкие, редкие. Вдоль них зеленая изгородь кустов, рыжие гроздья рябин. Вишни и яблоки в садах и за пределами, просто на улице.
Наш сосед — на стремянке, с солдатским котелком через плечо — обирает вишню. Ругает воришек воробьев.
В поселке много стариков. Они встречаются по дороге к продуктовому ларьку, обмениваются приветствиями. Хромые, кривые, безрукие — ветераны войны и труда. Ветераны жизни. Авторы этих садов, их воспитатели.
Сад требует терпения. А молодежь уже на машинах. Спешит жить. И сын своего отца под вечер заливает бензин в собственный «Москвич» — новой модели — и громко поет от избытка жизненных сил: «Я встретил вас, и все, так сказать, былое...»
И молодая соседка с ребенком на руках отчужденно смотрит, как он возится у машины и минуту спустя уже мчит по дороге к городу, пугая пестрых породистых кур...
Да, нелегко это все завоевано — и яблони за окном, от которых днем в доме темно, и писк ласточек в небе, и солнце над головой...
В жаркий полдень скинет человек рубашку — и обнаружатся невзначай его шрамы.
Мы приехали сюда в душный день в конце мая. Ехали на двух машинах,— мы, женщины, на «Победе», мужчины стоя в грузовике, среди вещей и узлов. Главной их заботой был шкаф с зеркальной дверцей. Шкаф этот все пытался завалиться то на один бок, то на другой. Впрочем, пока что он все же ехал. В зеркальной дверце кое-как, наспех отражались кучные облака, телеграфные столбы, кривые тополя, шиферные крыши и скворечни.
Было за полдень, когда наш кортеж свернул с главной магистрали на лесную дорогу. Воздух вокруг темнел, сгущался, и как-то особенно резко белели березы по сторонам.
Мы выехали к реке, к перевозу. Здесь так же резко, как только что березы, белела в грозовой темноте церквушка. Потом зеркало как будто раскололось, отразив ломаный зубец молнии, свалился гром и покатился над рекой с тем особым глухим стуком, какой придает грому вода. Посыпал крупный дождь.
Машина уже въехала на паром, но надо было ждать,— станция отключила ток на время грозы. В грузовике нашлась клеенка, и мужчины укрылись ею.
Я смотрела сквозь поднятое стекло на незнакомый город за рекой, смутно видйевшийся издалека. Был хорошо виден только большой барский дом с колоннами, и деревья старого парка, и белая ограда...
Потом я узнала, что дом с колоннами принадлежал некогда Ивану Лажечникову, автору «Ледяного дома». Книгу эту я прочла в отрочестве, и она произвела на меня впечатление таинственное и тревожное, какое впоследствии произвели, пожалуй, лишь две книги: «Великий Гетс-би» и «Большой Мольн». Осталось воспоминание о цвете, о чем-то ярком, темно-красном, как бархат или густое вино. Возможно, краски цыганки, ее колорит, придали роману этот горячий тон, столь противоречащий названию.
Лажечникову не повезло — он попал в анекдот. История с портретом Лажечникова, которым благословили молодых в чеховском рассказе, известна куда более, чем слова Пушкина: «многие страницы Вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык».
Еще меньше известна судьба писателя и его завещание: «Состояния жене и детям не оставляю никакого, кроме честного имени, каковое завещаю и им самим блюсти и сохранить в своей чистоте».
Но все это я узнала потом.
Мы были очень молоды тогда. И молод был этот город — ему недавно исполнилось десять лет.
В преддверии праздника председателю исполкома пришла счастливая мысль — заняться историей города. Он поручил это Юричеву. То ли потому, что Юричев старожил этих мест. То ли считая, что заведующий отделом технической инвентаризации при горсовете обязан быть по должности своей человеком добросовестным и дотошным. Идея эта оказалась счастливой. И для истории города, и для Юричева. Толстая папка, одна из тех инвентарных папок, какие во множестве хранятся в отделе, легла на стол председателя. Пятьдесят три страницы, отпечатанные на машинке, перемежались редкими фотографиями — пристанционный поселок в' конце прошлого века, первый базар, писатель Иван Лажечников и его брат, крепостник Николай Лажечников. Либеральная княгиня Ливен, последняя владелица барского особняка в парке и имения в Спасском, бежавшая от революции за границу. Земский врач Борис Львович Каган, энтузиаст и пропагандист, память которого чтут воскресенцы.
И еще фотография — семнадцатый год. Участники митинга. Бородачи крестьяне, солдаты в папахах с винтовками, интеллигенты в пенсне. Каждый с повязкой на левом рукаве, и надо всеми большой плакат: «Да здравствует свободный русский народ». После слова «да» запятая, а в слове народ — твердый знак.
Были здесь и фотографии особняков, и старых уникальных деревьев — липовая аллея, древние дубы...
Была вступительная часть и заключение. В заключении Юричев написал: «Таким образом, в создании города Воскресенска участвовали три исторические эпохи, исчисляемые в двести лет». Под этой фразой, внизу, стояла скромная подпись: «По поручению председателя исполкома Воскресенского горсовета депутатов трудящихся тов. Авдеева — Георгий Юричев».
Праздник пришел и ушел. Наступили будни. Но для Юричева праздник продолжался. Юричев погрузился в историю. Он не захлебнулся в ее волнах. Они подхватили его и понесли. Это была его стихия. Его страть. Может быть, самая сильная в его жизни.
Сначала мы жили в маленьком домике под старыми липами, при больнице. Эту больницу для своих крестьян построила некогда княгиня Ливен.
В домике, где мы поселились, когда-то было родильное отделение. Мы нашли на притолоке медный крест с распятием. Видимо, им благословляли новорожденных. «Верным утверждение анделом слава бесом язва» — выведено на нем.
Стройный ряд вековых лип овевал нас в знойные дни прохладой и запахом меда. Эти липы как бы принадлежали династии липовых аллей в парке и в имении Спасское, где стоял еще не тронутый пожаром особняк, построенный по проекту Растрелли.
В домике нашем было два входа, не сообщающихся между собой. С нашей стороны в нем жила еще медсестра Зоя Николаевна. Это была крупная широколицая женщина, очень одинокая. В разговор она вступала редко и всегда по какому-нибудь незначительному поводу. Вечерами она долго сидела молча в своей комнате у окна и смотрела в маленький садик, прилепившийся к дому сбоку. Под окном цвели многолетние латвийские ромашки — белые, розовые, лиловые. И золотые шары! — лето катится с горы!..
Не знаю, о чем она думала. Однажды, прослышав, что я еду в Ленинград, она попросила узнать в справочном столе один адрес. Имя, отчество и фамилию она написала на бумажке крупным, широким почерком. Протягивая мне листок, она порозовела.
И я вспомнила, как Зоя Николаевна сказала, прочтя мою книжку:
— Вы пишете, что она вышла замуж за старика. А ему сорок лет!
Ей было тоже сорок лет. Адрес в Ленинграде я нашла без труда.
Полгода спустя приехал худощавый, светлоглазый человек с глубокими морщинами вдоль щек и спросил нашу соседку. Плащ на руке и небольшой дорожный чемоданчик говорили о том, что он с поезда. Ее не было дома. Он сел на крыльцо и закурил, чуть на отлете держа папиросу в тонких красивых пальцах.
Он прожил в нашем доме два дня и уехал. Больше я его никогда не видела. Но после его отъезда мне казалось, что я знаю, о чем думает Зоя Николаевна, сидя долгими вечерами у своего окна.
Наша молодая семья была еще по-студенчески неприкаянной и покорно следовала за старшими. Пути моего отца привели нас в Воскресенск. В домик под старыми липами. В комнате, которую старшие отдали нам, с трудом помещался диван, простой струганый стол со скрещенными ногами и телевизор с линзой.
Телевизоры были еще в новинку. Тетя Катя, живущая в нашем доме с другого хода, на мой вопрос, как она поживает, ответила чуть с вызовом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12