А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И потому в канун колчаковщины, когда вышел срок выборной
службы старому станичному атаману Тимофею Бело-усову, мир долго и дружно упрашивал Луку принять из рук выборочных атаманскую булаву с серебряным набалдашником, увенчанным двуглавым орлом,— символ власти.
Церемонно поклонившись выборным в пояс, как требовал этикет, Бобров сказал короткую речь с высокого нарядного крыльца станичного правления:
— За честь и доверие покорно вас благодарствую, господа казаки, а принять такой долг перед вами не могу и за это нижайше прошу прощения. Атаманской булавы я не подыму — слишком тяжела она для моих слабых рук и к тому же не шибко праздных...
И Лука Лукич поспешно покинул крыльцо, почтительно уступив место старому атаману.
Вторая жена Луки Лукича, Пелагея Ветлугина, привела с собой в дом шестилетнего сына от первого мужа — Алексея. Это был весь в мать, тихий, застенчивый мальчик. Молодая, но будто всегда чем-то напуганная мать его, не чаявшая души в ребенке, всячески баловала его и лакомила втайне от второго мужа. Но, занятая с утра до поздней ночи бесконечными заботами по хозяйству, Пелагея все меньше и меньше стала заниматься сыном, и он мало-помалу так же стал чуждаться родной матери, как и отчима. Во время частых отлучек Луки Лукича, пропадавшего по неделям то в уездном городе, то в степи, то по ярмаркам, Алексей оживал, занимался строго запретными отчимом забавами: то гонял в просторном дворе голубей, то злил цепного кобеля Пирата, то, как индюка, травил свистом гонявшегося за ним по саду с батожком Симу. Оставшись один в доме, Алексей без устали носился по полутемным, пропахшим кожей и нафталином комнатам, нередко проникая даже в святая святых отчима — в спальню, где все казалось страшным и непонятным ребенку — от темных ликов угодников на оправленных в позолоченные и фольговые ризы иконах древнего письма до тяжелых, в кожаных переплетах, конторских книг, залитых чернилами и закапанных воском.
Годы шли. Алексей подрос, выровнялся.
И вот как-то, вернувшись с Куяндинской ярмарки, весь пропыленный, помятый и злой, Лука Лукич, неожиданно ввалившись в спальню, застиг там перепуганного насмерть пасынка.
— Эк ведь ты выдурел! — раздраженно сказал Боб-
ров. разглядывая Алексея.— Даровой хлеб, видать, в пользу.,. Ну что же, женю тебя, дурака. Хватит — покрасовался. А ежели почитать меня будешь, наследником узаконю.
— Смилуйтесь, папенька. Отпустите меня на сторону. Уйду я в город Кустанай,— сказал пасынок.
— Это тебе зачем? — опешил отчим.
— К наукам склонность имею.
— Вот и вышел дурак! — сказал с усмешкой Лука Лукич.— Тоже нашел мне, где учиться — в Кустанае! Впрочем, опять, в какую науку пойдешь. Если в конокрады тянет, тогда — правильно, лучше этого города на свете нету. А я думаю тебя завтра же доверенным на табаки отправить. Вот где твоя настоящая академия!
И Лука Лукич вскоре выполнил обещание, данное пасынку: отправил его на плантации, где и застрял Алексей на все лето, причинив отчиму немало тяжелых хлопот и огорчений своей неопытностью в деле обсчета поденщиков... А на следующий год Алексей был заподозрен отчимом в соучастии в заговоре рабочих, требовавших надбавку к поденной оплате.
Лука Лукич жестоко выдрал у всех на глазах Алексея кнутом и, прогнав навсегда с плантации, наглухо запер его в доме.
Отбывая домашний арест с карцериым режимом, Алексей стал подумывать о побеге. Но от этой, затеи удерживала его мать. По ее испуганному, рано поблекшему лицу чувствовал Алексей, что живет в душе этой женщины некая горькая тайна. По многим признакам Алексей догадывался, что мать его стала отчиму в тягость. Тот уже не скрывал нечистоплотных связей с женщинами, был близок к тому, чтобы выгнать жену, введя в дом одну из любовниц.
Смутное, подернутое горьковатым дымком неясных воспоминаний, вставало перед Алексеем детство, и многое казалось теперь в нем чужим и непонятным. Чужим и непонятным был для него родной его отец — неуживчивый волостной писарь. Умер он на глазах пятилетнего сына — за утренним чаепитием.
Смерть его была непонятна мальчику, который думал, что умирают только одни старики на лавке под образами в белых, чистых рубахах, с восковой свечой в руках,— умирают так же хорошо и опрятно, как умер однажды дедушка Матвей. Не понимал Алексей и того, как случилось, что полунищая мать его стала хозяйкой боль-
шого, полного тлетворных запахов и нежилой прохлады бобровского дома, где скорбно горели всю ночь перед киотами лампады и сытые мыши резвились в пустынных комнатах.
Только позднее, уже возмужав, заметил Алексей открытые, полные голубого света глаза родительницы, крутой изгиб ее тонких приподнятых бровей, неясную, как полунамек, печальную улыбку, на мгновение озарявшую еще хранившее следы былой прелести лицо.
Однажды, вернувшись с табачных плантаций, Лука Лукич приказал позвать к столу пасынка. И когда Алексей, робко переступив порог малоуютной, сумрачной столовой, почтительно поклонился отчиму, тот усадил его рядом, налил рюмку рябиновой настойки и, чокаясь с пасынком, сказал;
— Твое здоровье, Алексей. Невесту нашел тебе — ослепнешь!
Поспешно поставив на стол непригубленную рюмку с рябиновкой, Алексей забормотал что-то невнятное о своей молодости. Но отчим подсек его косым взглядом, собрал в кулак махровую скатерть, накрывавшую стол, и твердо заявил:
— Пей. Не робей. Завтра смотрины. Подстриги лохмы-то!
А через неделю с поразившей всех поспешностью закрутил Лука Лукич небывало пышную свадьбу пасынка.
До брачного вечера Алексей виделся с невестой только раз. Она была ростом на голову выше Алексея. При встрече с молодым женихом она взглянула на него холодными, зеленовато-выпуклыми глазами и чуть слышно назвалась Софьей.
Побыв в присутствии отчима с Софьей несколько минут, Алексей обрадовался, когда она собралась уходить. Прощаясь с ней, он почувствовал неприятный холодок ее узкой, тонкой руки, по-змеиному выскользнувшей из его ладони. А когда невеста уехала, Алексей незаметно тоже ушел из дому. Целый вечер пробродил он за крепостными валами станицы, не находя себе места от смертельной тоски, беспричинного озлобления к этой чужой непокорно-красивой женщине, будущая бли-
зость с которой была для него более страшна, чем желанна.На брачный вечер были выписаны из Омска знаменитые на всю Сибирь музыканты-лилипуты братья Ковер-котовы — четыре гармониста и барабанщик.
Как горячий, удушливый степной пожар, занялось над бобровским домом, а затем перекинулось на станицу, на соседние хутора неслыханное гульбище. В пляс ударились одурелые от застоя выездные бобровские рысаки, запряженные в дорогие фаэтоны, взятые напрокат в Омске. В свадебном поезде рядом с шикарными городскими каретами гремели расписные, в розах, фургоны отрубных кулаков и легкие рессорные пролетки станичных богатеев. Сотня верховых казаков, обнажив для куража клинки, провожала молодоженов от церкви до бобровского дома.
Лука Лукич выкатил на станичную площадь бочку дешевого красного вина, разведенного сырой болотной водой, и поставил для дарового угощения мирян три ведра сдобренной табаком водки.
На брачном вечере бледным и трезвым сидел Алексей рядом с Софьей. Огромный, обильно заставленный водкой, пивом, винами и яствами стол, багровые, потные лица гостей — все плыло, мелькало в глазах Алексея, подернутых мутным туманом. За весь вечер Софья не взглянула на жениха и, только случайно задев его локтем, жеманно сказала вполголоса:
— Вы уж извиняйте меня на этом...
— Ничего... ничего...— несмело улыбнувшись, вежливо ответил жених и потупил глаза, еще острее ощутив ту неловкость, граничащую со стыдом, которую испытывал он, сидя рядом с Софьей весь этот вечер.
Уступая настойчивым просьбам станичников, тянувшихся к нему с рюмками водки и бокалами вина, Алексей залпом выпил два тяжелых граненых бокала с ли-монно-желтым, искрометно пенившимся вином. Тотчас же опьянев, он с такой страстной силой сжал сухими, горячими пальцами узкую руку невесты, что Софья легонько вскрикнула и, чуть отодвинувшись от жениха, посмотрела на него, как ему показалось, позеленевшими от злобы глазами.
Мать Алексея, не спуская глаз, смотрела на сына. Лицо у нее было усталое, грустное и оттого казалось иным, похорошевшим. И Алексей при взгляде на мать почему-то краснел, опуская глаза, ему хотелось встать
из-за стола, нежно обнять хрупкие материнские плечи, сказать ей что-то необыкновенно ласковое.
Высокий, сутуловатый казак Ермолай Прахов, оседлав стул, властно махнул рукой:
— Запевалы, ко мне!
Около дюжины таких же рослых станичников мгновенно окружили бывшего хорунжего — знаменитого полкового певца. И Ермолай, занеся над головой высоко поднятую руку, взмахнул ею, как выхваченным из ножен клинком, и, тряхнув табачным с проседью чубом, крикнул:
— А ну, вспомним старину, грянем, ребята, так, чтобы лампы потухли!
И, запрокинув голову, рявкнул он на весь дом могучим, гикающим от хмельного накала басом:
За Уралом, за рекой Казаки гуляют, Они всю-то ночь не спят — В поле разъезжают.
И, то замирая на полутонах, то вновь стремительно взлетая на головокружительную высоту, повел за собой чей-то прозрачный, как серебряный колокольчик, подголосок всю голосистую стаю. И вот как бы закачалась на седлах в походном строю былая походная песня:
Казаки не простаки, Славные ребята. На них шапки-тумаки, Все живут богато.Песня гремела на весь огромный бобровский дом, где настежь были распахнуты все двери и окна. И многие из старых станичников, слушавшие ее, вспоминали походы и марши по пескам Туркестана, на сопках Маньчжурии и в Августовских лесах.
Как сибирские купцы Едут с соболями, А мы, хваты-молодцы, Налетим орлами!
Всю добычу разнесем,
Сядем попируем.
Бражный ковш пойдет вокруг —
Все горе забудем!
Казаки пели. И было похоже, что опять звенели на встречном, горячем, пропахнувшем дымом далеких странствий ветру добела раскаленные зноем обнаженные сабли. И бывалые воины воскрешали в затуманенной хмелем памяти и мятежный гул идущей в атаку конницы, и шум полоскавшихся над головами полковых знамен, и мгновенный, как молния, блеск клинков, порозовевших не то от крови, не то от заката...
Лихо трубили травленые глотки полковых песельников старую, вынесенную из прадедовских походов песню сибирских казаков:
Наш товарищ — вострый нож, Сабля-лиходейка. Пропадем ни за грош, Жизнь наша — копейка!
Трое седовласых станичников, крепко обнявшись друг с другом, переговаривались:
— Эх, и жили же прежде — не тужили!
— Не вспоминай. Не трави душу...
— Да, погарцевали, покрасовались мы, линейные казачки, в свое время.
— А мне сызнова квиток вчера на твердое задание выписали, сват.
— Зевать будем — скоро и на тот свет квитки от Советской власти получим.
— Кум, а кум! У меня трехлинейная винтовочка вся чисто в земле проржавела.
— Чистить, кум, надо. По уставному порядку. Я свою сепаратным маслом пока соблюдаю.
— Тсс!
И шепотом:
— А я, сват, с винтовкой японского образца чисто замучился; третий день никак собрать не могу.
— У меня на примете есть один человек. Большого ума. Инженер. Татарников. Сведу тебя с ним — он любую оружию понимает.
— Слышали, совхоз в степях создают. Трактора гудят. Каюк нам. Всю родимую степь вверх тормашками перебуровят.
— Ну и останутся в дураках. Кто же трактором степь пашет? Керосином землю протравят, рази тут хлеб родится?!
— А сват Бобров ничего не боится. Рискует. На широкую ногу живет. Ему эти самые квитки с твердым заданием — пампушки.
— Погоди, скоро и он дорискуется. Подрежут крылья и этому беркуту!
— Такому не скоро подрежешь.
— Ничего, Советская власть не из робких...
— На Дону, говорят, казаки мятеж подняли.
— Не диво. Там ребята — хваты. Те все могут...
— Эх, атамана бы нам, сват, боевого.
— Не буровь, сват. Тут всякий сброд — подслушают.
— Все возможно. Вон, видишь, по ту сторону сватьи мужлан сидит. Сразу видно — ГПУ!
— Какое там ГПУ. Это — крестник Луки Лукича. На днях только из острога вышел. Конокрад — я те дам!
Пальцы лилипутов врассыпную ринулись по перламутровым ладам гармоник. И старый бобровский дом заходил ходуном во всеобщем вихре пляски. Прошелся Лука Лукич по горнице вслед за легко порхающей, раскрасневшейся, как свекла, бойкой бабенкой, браво отрабатывая подборами старомодных лакированных сапог стремительный такт пляски. Пылали яркими радугами разноцветные, красочные бабьи подолы. Легко, почти не касаясь носочками пола, то будто плыли по воздуху, то, взмывая кверху, порхали вокруг жестоких танцоров бабы, и сочные их, сдобренные винцом уста кривились в порочных улыбках. Дружно, с грохотом, рывками работали кованные железом подборы казачьих сапог, и в глазах завзятых плясунов, залитых хмелем и потом, мерк свет, каруселила горница, плыли зеленые, красные, радужные круги. А в полутемном углу горницы сидел, блуждая по сторонам равнодушно холодным взглядом, Алексей Татарников. Выпил он за вечер много. Пил не морщась, не закусывая, уклоняясь от попыток пьяных гостей завязать с ним разговор. За такую нелюдимость он никому из присутствующих не понравился. Однако на дизо всем хозяин дома, Лука Лукич, был необыкновенно учтив с этим несловоохотливым и угрюмым, никому не знакомым гостем.
В одной из соседних комнат снова вспыхнула походная казачья песня:
Мы когда тебя, поле, пройдем, Когда, чистое, прокатимся, Через речку переправимся, Через речку-ручей быструю, Через степь-ковыль широкую?
Алексей Татарников слушал песню, и далеко, в пустынное сумеречное поле, увела она его. Вспомнилась пыльная степная дорога, по которой в последний раз
уходил он в тысяча девятьсот девятнадцатом году на
восток из своей станицы. И опять сердце сжалось в комок. Со звериной тоской ощутил он прилив такой же звериной злобы против тех, кто мешал ему сейчас вернуться в родные края, а главное — против Луки Лукича, властно перегородившего ему дорогу...
Между тем свадебный вечер подходил к концу. Одуревшие от перепоя гости били посуду, целовались, пели и кричали во всю глотку:
— Горько!
Охмелевший Алексей, дрогнув от этих криков, повернулся к своей невесте и опешил: Софьи рядом с ним не было. Растерянно оглядевшись вокруг и не найдя ее среди гостей в горнице, он выскочил из-за стола, опрометью бросился на поиски пропавшей невесты. Трижды обежав весь дом и нигде не найдя Софьи, он вдруг вспомнил, что за это время не видел и отчима. Тогда он бросился вон из дому.
Плохо соображая, что делает, Алексей, пав на первую попавшуюся оседланную лошадь, вихрем вылетел в настежь распахнутые ворота и наметом помчался вдоль улицы в степь. Только спустя минут десять, когда конь вдруг резко бросился в сторону и, переходя с карьера на рысь, понес седока целинной степью, Алексей пришел в себя, огляделся и понял, что слева от него тускло поблескивала под месяцем степная речушка. Осадив коня у обрыва, он спешился.
Бросив лошадь, Алексей побрел вдоль извилистого, крутого берега речушки. Шел он как слепой, то и дело останавливаясь, соображая, туда ли идет. Наконец он добрел до давно одичавшего, заброшенного отчимом прадедовского сада, примыкавшего к самому берегу реки. Это было место глухое, заросшее акацией, бузиной, смородиной и жимолостью. В саду стоял тот неясный и тревожный шум, какой можно всегда услышать в лесу перед погожим летним рассветом. С трудом продираясь сквозь дремучие дебри зарослей, Алексей выбрался на небольшую полянку, окруженную полувысохшими тополями, и тут у него подкосились ноги.
В глуби поляны, под старым, опаленным недавней грозой тополем Алексей увидел отчима и Софью. На мгновение отупев от гнева и обиды, он стоял как вкопанный, тупо глядя на отчима и невесту в белом подвенечном платье со смятой фатой. Доверчиво прижимаясь грудью к свекру, Софья что-то шептала ему.
«Убьо! Обоих!» — твердо решил Алексей. Судорожным движением руки нащупал в кармане нож-складенец. Затаив дыхание, он стал пробираться кустами к отчиму и невесте. Ему удалось подкрасться к ним почти вплотную. На секунду очнувшись, он услышал горячий шепот Софьи, и это подстегнуло Алексея,— слегка присев, как это делают люди, готовясь к рискованному прыжку, и отнеся назад руку со стиснутым в ней ножом, он бросился на отчима, рассчитывая всадить ему нож в спину.
Но Лука Лукич, ловко выскользнув из-под прямого расчетливого удара пасынка, схватил на лету его руку и с такой чудовищной силой сжал ее в запястье железными пальцами, что Алексей, слабо крикнув от боли, повалился к ногам отчима. Ткнувшись лицом в прохладную от росы траву, он замер.
Прижав пасынка к земле ногой, Лука Лукич вполголоса молвил:
— Замри!.. Извиняй уж меня, Алеша. Пьяное, так сказать, дело!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71