А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Полна смятенья и тревоги, Ты вся — в порыве, вся — в огне. И если есть на свете боги, То пусть они откроют мне Всю тайну прелести и силы Твоих полуоткрытых глаз, Значенье озорных и милых Подуневысказанных фраз. Речам моим полувнимая Среди полуночной тиши, Ты загоралась, огневая, От света собственной души!
Так можно было сказать, казалось Федору, только об одной девушке в мире — о Даше. И никогда прежде за годы разлуки не возникал перед Федором такой полный тепла и света, живой, почти физически осязаемый образ Даши, какой возник перед ним, освещенный мягким светом этого стихотворения.
В ночь под Новый год разыгралась такая метель, что было жутко от сатанинского свиста вьюги, даже сидя в жарко натопленной, опрятной и тихой хибарке пикета. Долго не вздувая в этот вечер огня, Федор сумерничал, прислушиваясь к набатному гулу пурги, разбушевавшейся в степном просторе.
Примостившись возле догорающей печки, Федор не сводил прищуренных глаз с большого вороха потрескивающих углей, подернувшихся дымкой голубоватого пепла.
Домовничал Федор на пикете один. Куандык еще утром отправился с каким-то седоком на паре почтовых в Каркаралы, и Федор подумывал теперь о том, как бы не сбился с дороги бывалый ямщик. Ведь даже и днем при такой снежной сумятице в поле не видно ни зги, а уж о ночи и говорить нечего. Федор знал, что в такую пору не помогут дорожному человеку в пути ни камышные вешки, расставленные по тракту, ни привычные ко всему ямщицкие кони, чутью и выносливости которых доверяются ямщики, потерявшие дорогу.
Вспомнив про новогоднюю ночь, Федор встал, осветил лучинкой тикающие в простенке ходики. Часы показывали без малого одиннадцать вечера. Пора было подумать о самоваре. Как-никак, а отметить новогоднюю ночь чем-то все ж было надо. Вздув наконец огонек в семилинейной лампешке с залатанным бумагой стеклом, Федор поставил самовар. Угли были горячие, тяга в трубе — лучше некуда, и древний, ярко начищенный по случаю новогоднего праздника, щедро унизанный медалями тулячок бойко и весело загудел, разгораясь, подпевая на все лады безумствующей за окошками полуночной вьюге. Федор накрыл в заезжей горнице столик, выставив давно приберегаемую бутылку первосортного самогона, привезенного в подарок ему Куандыком из Каркаралин-ска, и топтался теперь, потирая руки, в ожидании, пока вскипит самовар и доварится в сунутом в печь чугунке картошка в мундире. Он был доволен. Ужин предстоял на славу. А одиночество на сей раз нисколько не тяготило его. Наоборот, было приятно провести такую ночь наедине со своими сокровенными думами о далекой родной стороне, вспомнить про милые сердцу края, повздыхать о Даше...
Подбросив в печку сухих березовых дров, Федор насторожился, прислушавшись к странным звукам и шорохам, возникшим за дверью избы. В сенках кто-то шара-шился, нащупывая дверную скобу. Затем в двери показалась закутанная в собачью доху, похожая на снежную глыбу фигура.
— Ух, слава богу!— глухо проговорил незнакомец и, шумно вздохнув, принялся отряхиваться от снега.
— Ни зги?— спросил Федор, без особого любопытства поглядывая на припоздалого новогоднего гостя.
— Сущий ад, братец. Сущий ад...— пробормотал все тем же глуховатым голосом путник, тщетно стараясь развязать концы каштанового офицерского башлыка.
— Скажи, как ишо бог принес — добрались в такую оказию до пикета!— проговорил с непритворным удивлением Федор.
— Сам диву даюсь, батенька.
— Ямщик, видать, со смекалкой?
— Ямщик — да. Не из робких. Тертый калач... Но спасение еще не в одном ямщике. Кони у него золотые. Таким лошадям цены нет. Подумать только, ни разу в такой кутерьме с дороги не сбились! А?! Ведь ямщик-то ими и править забыл. Как замело, закрутило — божьего свету не видно, он — вожжи на облучок, а сам — ко мне в кузов, и трогай, куда святая вынесет...— говорил незнакомец, продолжая возню со своим башлыком,— он никак не мог развязать концов, стянутых узлом на затылке.
— Правильный ямщик. При такой заварухе конем лучше не руководствовать. Он сам свою дорогу найдет. А твое дело — лежать на дне кошевы да помалкивать,— сказал Федор, суетясь возле закипавшего самовара.
— Легко сказать — лежать. Не лежится, браток.
— Понятно дело — не лежится. Кабы лежалось, не гибло бы столько народу в бураны в этих степях. Нет, брат, в такую пору с конем не хитри. Он этого не любит,— продолжал Федор рассуждать как бы сам с собою.
Между тем путник, сорвав наконец с головы башлык вместе с черной мохнатой папахой, свалил с плеч и доху, оставшись в потертой темно-синей шинели с блестящими пуговицами, отороченной по бортам и у обшлагов голубым кантом. Федор, мельком взглянув на незнакомца, определил, что перед ним был не то какой-то почтовый чиновник, не то учитель — таким, по крайней мере, выглядел он благодаря ладно сидевшей на его плотной и рослой фигуре ведомственной форме.
— Ну-с, а теперь — здравствуйте!— прозвучал более оживленный, повеселевший голос путника.
— Милости просим. Проходите. Пожалуйте вот туда. Там и теплей и чуток почище будет,— сказал Федор, указывая на дверцы неярко освещенной горницы.
— Ага. Очень приятно. Благодарствую,— проговорил незнакомец и, поспешно приняв из рук ввалившегося
в избу заиндевевшего ямщика небольшой кожаный дорожный баул и какой-то странный чемодан, напоминавший формой гитару, вошел в горницу.
— Ба! Да здесь, вижу, пиром пахнет!— прозвучал из горницы голос путника.
— А как же вы думали! Новый год без этого никак не обходится,— откликнулся Федор из кухни.
— С корабля — на бал. Чудесно! Чудесно!.. Ну что ж, попируем. У меня тоже со шкалик медицинского спирта найдется.
— Нет уж, извиняйте. Потчуйтесь моим первачком. Не самогонка — огонь. Сто пять градусов с плюсом!— сказал Федор, подмигнув примостившемуся у порога ямщику, обиравшему со своей серебряной бороды хрустально-ледяные сосульки.
— Да. Да. Чудесно. Чудесно,— звучал из горницы все тот же возбужденный голос гостя. Расхаживая по небольшой комнатке, он, близоруко щурясь, приглядывался к журнальным картинкам, украшающим стены, и продолжал рассуждать вслух сам с собою:— Лермонтов? Превосходная репродукция. Вот не ожидал где встретиться с вами, юнкер! Да-а. Странно. Странно, Мишель...— проговорил он со вздохом вполголоса и, помолчав, добавил:— Все странно. И все чудесно, в конце концов. И лучше этакой новогодней ночи не выдумаешь...
Умолкнув, гость присел к столу. Подперев слегка засеребрившиеся виски худыми руками, он пристально засмотрелся на портрет Лермонтова и не сразу заметил появившегося с самоваром в руках хозяина пикета.
А Федор, едва переступив порог горенки, замер с самоваром в руках, не в силах двинуться с места. Глядя в упор на сидящего к нему вполоборота гостя, он испытывал такое чувство, словно земляной пол поплыл из-под его ног.
— Вот это совсем по-русски. Совсем хорошо!— воскликнул гость, широко улыбаясь.
И Федор, сделав усилие над собой, подался наконец к столу, поставив кипящий самовар перед гостем.
— Без пяти двенадцать, У вас куранты, смотрю, отстают. Пора — за бокалы. Пора. Пора,— сказал гость, сверяя свои карманные часы с золотым брелоком с узорными стрелками ходиков.
Федор медленно опустился на чурбан, служивший табуретом, и, не глядя уже больше на гостя, разлил по-
драгивающей рукой из бутылки по чайным чашкам первач, похожий на голубоватое спиртовое пламя.
— Ну что ж, поднимем первую за знакомство?— проговорил гость, приподняв свою чашку.
— Нет. Нет,— поспешно возразил Федор, решившись наконец взглянуть гостю в глаза.— Нет, первую надо нам выпить с вами за Новый год, за новое наше счастье, ваше высокоблагородие!— твердо произнес Федор.
Слегка побледневшее при этом лицо гостя вдруг обрело суровое, строгое выражение. Худая белая рука его с поднятой чашкой, до краев наполненной огненной влагой, начала было медленно опускаться. Но Федор, звучно чокнувшись своей чашкой о чашку гостя, сказал:
— Ровно двенадцать. Опаздывать не годится. Выпьем. А наговориться ишо успеем. Ночь впереди.
И они, снова чокнувшись и не спуская друг с друга глаз, залпом выпили.
Часы показывали ровно двенадцать.
За окошками хижины бушевала метель, и было похоже, что где-то в честь нового года били в колокола.
О многом было переговорено в эту новогоднюю ночь между бывшим командиром 4-го Сибирского линейного полка есаулом Алексеем Алексеевичем Стрепетовым и рядовым казаком его мятежного полка Федором Бу-шуевым. Вволю наговорившись за ночь, оба испытывали теперь такое чувство взаимного уважения и тяготения друг к другу, какое возникает только между людьми одной судьбы, познавшими цену опальной скитальческой жизни и случайно встретившимися в чужом краю.
Стрепетовский ямщик, свалившийся с первой же чашки первача, спал в соседней половине избы, временами заглушая грохот пурги своим богатырским храпом. А Федор сидел за столом, подперев лохматую голову кулаком, и молча смотрел на своего собеседника. Алексей Алексеевич поднялся из-за стола и достал из кожаного футляра краснощековскую гитару. Затем, снова присев к столу на прежнее свое место, он устало откинулся спиной к простенку и прикрыл глаза. Лицо его было строгим, сосредоточенным, и если бы не виски, тронутые налетом седины, и не мелкая сеточка морщинок у глаз, он
выглядел бы сейчас таким же свежим и молодым, как и два года тому назад, каким он запомнился Федору в канун их несчастного похода.
Прикрыв ладонью гитарные струны, Алексей Алексеевич, не открывая глаз, помолчал. Было похоже, что он пытался припомнить что-то или что-то решить. Затем, подняв на Федора свои чуть-чуть притуманившиеся от легкого опьянения глаза, молча и медленно стал перебирать гитарные струны.
Федор весь внутренне притих. В строгой и трогательной задумчивости негромких аккордов как будто звучал чей-то до боли знакомый, родной, приглушенный голос. И какая-то еще неуловимая для слуха Федора, но необыкновенно сердечная и теплая мелодия, то журча и позванивая, подобно степному ручью, срывалась со струн, то, неожиданно обрываясь, замирала в раздумье, а затем, присмирев, лилась уже спокойным, чистым и тихим потоком.
Не меняя позы, Федор ревниво и пристально следил за подвижными, гибкими пальцами Алексея Алексеевича, тревожившими гитарные струны, целиком отдавшись порабощающей власти этих горько волнующих звуков. А Алексей Алексеевич запел вполголоса своим не звучным, но грустным и сочным баритоном, аккомпанируя на гитаре:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна.
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
На секунду умолкнув, Алексей Алексеевич выпустил из-под трепетных пальцев целую стаю глухо зарокотавших струнных звуков, и они, как стрижи, запорхали по горнице, словно отыскивая в взволнованном песней человеческом сердце надежный покой и приют.
Не спуская прищуренных глаз со стрепетовских пальцев, Федор сидел как в оцепенении, и сердце его рвалось на части от непонятной тревоги. А грудной голос Алексея Алексеевича продолжал звучать под неумолчный прибой аккордов еще задушевней, проникновенней и тише:
И снится ей все, что в пустыне далекой, В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем Прекрасная пальма растет.
Седые знамена метели шумели за окнами. Пурга била ео все колокола.
Алексей Алексеевич умолк. Не меняя позы, не поднимая усталых век, он, внутренне насторожившись, прислушался к свисту вьюги. Так, не двигаясь, не проронив ни слова и как будто даже не дыша, долго сидел он, притулившись спиной к простенку, не переставая при этом тревожить пальцами струны своей гитары. Слабо мерцало в хижине пламя лампы. Глухо, печально и сдержанно звучали басовые струны гитары под припевы вьюги. И Алексей Алексеевич, и Федор, невольно внимая напевам метели, думали каждый о своем.
Перед закрытыми глазами Федора стоял светлый облик Даши Немировой.
Думая о Даше, Федор видел ее такой, какой она запомнилась ему при первой их встрече в степи во время веселой майской грозы и теплого весеннего ливня. Давно это было. Очень давно. Многое забылось за эту бесприютную, скитальческую его жизнь на чужой стороне. И лишь одного не мог забыть Федор — запаха ее пробковых от загара тонких рук. Этот едва уловимый, но устойчивый, сложный запах преследовал Федора при каждом мимолетном воспоминании о Даше, при каждой мгновенной мысли о ней. Трудно было определить этот запах. Он таил в себе аромат жаркого солнца и ветра, горький привкус придорожной степной полынки и умытой весенним дождем земли.
Годы шли. Все дальше и дальше уходил в прошлое тот как будто уже неправдоподобный теперь майский вечер, когда они встретились с Дашей во время грозы в степи. Но чем дальше был теперь от Федора этот день, тем ярче было воспоминание о нем.
Метель продолжала шуметь в ночи. Чуть слышно рокотали под пальцами Алексея Алексеевича басовые струны гитары. А он, глядя на уютное пламя лампы, видел сейчас перед собой в полосе тревожно яркого света тонкую, гибкую фигуру девушки в выцветшем ситцевом платьице и узнавал и не узнавал ее. Как во сне, в полузабытьи, в полудремоте смотрел он сейчас на это мимолетное виденье, будучи не в силах понять и осмыслить того, где, когда, при каких обстоятельствах видел он прежде эту девушку и отчего так волнует его это, кажется, со-
вершенно чужое ему, недоступное, светлое и чистое создание?! Машинально перебирая пальцами струны гитары, Алексей Алексеевич не слышал их глухого, дремотного рокота. Зато в его ушах звучала, то на мгновенье затихая, то вновь возникая, до боли знакомая мелодия тревожного и печального вальса. Было похоже, что где-то очень далеко-далеко играл духовой оркестр. Потом откуда-то, так же издалека, донесся вместе со светлым, прозрачным звуком флейты чей-то такой же светлый голос:
Тихо вокруг. Ветер туман унес.
На сопках Маньчжурии воины спят
И русских не слышат слез...
И Алексей Алексеевич, как бы очнувшись от этого полусна, полузабытья, тотчас же понял все. И звуки духового оркестра, и этот светлый девичий голос — все это было отзвуком тех далеких, неповторимых дней, когда судьбе угодно было свести его, армейского офицера, на недолгие сроки с девушкой из захолустной степной усадьбы. С тех пор прошло уже немало лет. Забылось из пережитого многое. Но звук этого трепетного и светлого девичьего голоса продолжал жить в душе Алексея Алексеевича, как жили в нем и звуки того духового оркестра, который слушали они как-то вечером вместе с Наташей Скуратовой, сидя друг против друга на открытой террасе. Похожая на подростка Наташа сидела в тот вечер в плетеном ракитовом кресле, по-детски подобрав под себя босые ноги, и неяркий ущербный месяц, высоко поднявшийся над усадьбой, скупо озарял девичье лицо. Где-то далеко-далеко, наверное, в линейном лагере, играл духовой оркестр. Волнообразные, зыбкие звуки его, то затихая, то вновь нарастая, плескались с дремотной задумчивостью в степном полумраке, как плещутся в вечерний час озерные волны, устало ложась на прибрежный песок. И тихий, светлый девичий голос чуть слышно звучал в этот час под далекий аккомпанемент оркестра:
Пусть гаолян вам навевает сны... Спите, защитники русской земли, Отчизны родной сыны!
Все это было очень давно.
Позабыв о недопитой бутылке первача, об остывшем в чашках чае, притихшие, неподвижные, сидели они друг
против друга с полузакрытыми глазами. Прислушиваясь к реву пурги за окошком, к задумчивому и рассеянному бормотанью гитарных струн, оба порабощены были в эти минуты одной и той же властной силой тревожных и горьких воспоминаний.
И только уже под утро, лежа на одной жесткой кошме, постланной Федором на нарах, они разговорились. Погасив лампу, Федор примостился рядом с гостем. Закурили. Лежали, прислушиваясь к реву пурги.
— Спаси бог, что творится в степи,— сказал наконец Федор, как бы продолжая прерванный разговор.
— Не говори, служивый...— отозвался Алексей Алексеевич.
— Дорожному человеку гибель.
— Я думаю...
— Главное, места-то тут скрозь дикие. На сотни верст — ни души.
— Вот именно... Нам еще с ямщиком повезло — наткнулись на ваш пикет. Не то и нам пиши пропало.
— Это — как пить дать.
— Не судьба, значит, погибать еще прежде времени.
— Так выходит...
— Да. Не судьба. Вот и еще раз дороги наши с тобой, братец, скрестились...
— Гора с горой, как говорится, не сходится. А люди не горы.
— Это правильно. Люди не горы. А тем более — люди одной судьбы.
— Это как же так, одной судьбы?— не поняв Алек-сел Алексеевича, спросил Федор.
— Да вот так уж случилось, что судьба у нас с тобой, видать, одинакова, — сказал после некоторого раздумья Алексей Алексеевич.
— Ну это ишо вопрос — одинакова ли?— усомнился Федор.
— По-моему, да.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52