А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Внизу, почти под их ногами, раскинулся белый город — сверкающая голубиная стая. Колокольня францисканской церкви пылала на солнце, отливая чистейшим золотом. Равнина постепенно погружалась во мрак, но в дальней дали, у восточной черты горизонта, холмы еще были залиты мягким сиянием, отблеск его долгой полосой падал на равнину, но тени продвигались все дальше, поднимались все выше — к золоту тянулись жадные руки.
Душу Сливара переполнило теплое чувство — любовь к этой удивительной земле, та могучая, великая любовь, что, одаривая других, сама воспринимает это как награду. Его охватило радостное сознание, что он богат, полон сил и может раздавать себя щедрыми горстями.
Еще совсем недавно, каких-нибудь несколько месяцев тому назад, он был точно лист, подхваченный ветром, чужой везде, куда бы ни занесла его робкая поступь, Сегодня он знал, что стоит на родной земле прочно и уверенно, словно врос в нее обеими ногами и сам суть этой земли.
Ему захотелось снять шляпу и помахать ею, приветствуя эту равнину, укутывавшуюся черным покровом и готовившуюся ко сну — захотелось послать ей ласковый сыновний привет и пожелать доброй ночи.
Долго стоял он, запрокинув голову, с пылающим лицом и широко открытыми повлажневшими глазами. Анна скучала, а он в эту минуту совсем забыл про нее.
II
Был уже поздний вечер, когда они возвращались с прогулки. Сливар проводил свою невесту до дверей, но на этот раз не вошел, как обычно, в прихожую, чтобы поцеловать ее в темноте. Прощаясь, он весело рассмеялся, глядя на нее покровительственно, как на ребенка. Его очень позабавил серьезный вид Анны и ее нерешительный взгляд. Он поцеловал ей руку, поклонился и легким шагом стал спускаться по ведущей в город дороге.
Войдя в свою комнату, Анна сняла шляпу, но не успела расстегнуть все пуговицы на блузке — повалилась на диван, и из глаз ее хлынули слезы. Она чувствовала себя осмеянной и униженной, и в сердце ее зародилась глухая, едва ли до конца осознанная ненависть к Сливару. Через несколько минут Анна поднялась и зажгла свет; когда она посмотрелась в зеркало, взгляд ее уже снова был спокойным и безмятежным. Она подосадовала на себя, что так расстроилась — она никогда не смеялась до упаду и не плакала слишком много, опасаясь, как бы лицо ее не обезобразили ранние морщинки.
Сливар направился в большой, богатый ресторан, где его ожидали знакомые и меценаты. Было около восьми часов, и улицы несколько оживились. Сливару показалось, будто навстречу ему попадаются одни веселые, беспечные люди, радующиеся прекрасному сентябрьскому вечеру, теплому ветерку, легонько дующему с юга, словно обмахивающему лицо благоуханным веером, счастливые уже оттого, что живут на свете. Глаза Сливара затуманило праздничное состояние духа, и он не замечал немногие хмурые лица людей, что тоже проходили мимо него. Электрический свет падал лишь на веселые лица, те, другие, робко обходили стороной ярко освещенные места.
В ресторане было сильно накурено. Сливару, недавно дышавшему лесной благодатью, густой, спертый воздух сразу сдавил грудь, и от табачного дыма защипало глаза.
Его шумно приветствовали сидящие за ближним из трех сдвинутых вместе столов. Там собралось довольно большое общество, почти сплошь люди пожилые. Едва Сливар подошел к столу и поздоровался, как ему стало отчего-то тяжело: все искренние честные мысли, которые только что отражались на его веселом лице, проявлялись в свободных жестах и жаждали облечься в слова, мгновенно отхлынули в самую глубину сердца — у Сливара возникло острое желание застегнуться на все пуговицы до самого горла. Он нерешительно и как-то растерянно улыбнулся, вдруг почувствовав себя зависимым и ничтожным.
Они потеснились и усадили его на почетное место; этот вечер был посвящен ему и его друзьям-художникам.
За столом сидели люди такого рода, перед которыми Сливар больше всего робел, стараясь держаться от них как можно дальше. Он искренне уважал их, но к уважению примешивалось неприязненное чувство, для него самого непонятное. Когда он разговаривал с ними, то смущался и вел себя крайне осторожно — взвешивал каждое слово, опасаясь сказать что-то идущее прямо от сердца. Это были выразители публичного мнения, цвет нации, люди заслуженные и деятельные, трудившиеся на поприще политики, науки и литературы, видные личности из всех сфер общественной жизни. Они олицетворяли собой главные силы нации, национальные воззрения и чаяния. Однако почти на всех лицах лежал какой-то особый, неприятный, не поддающийся четкому определению отпечаток — почти незримая вуаль обволакивала лоб, глаза, губы, придавая им выражение самоуверенности, высокомерной иронии. Это оскорбляло Сливара и вызывало в нем тревожное чувство, хотя он ценил в людях самоуверенность, если она не проступала так явно во взгляде и улыбке. Он знал7 что по сравнению с ним эти люди имеют лучшее образование, что они изучали и то и другое и достигли положения благодаря собственному уму и усердию. И это тоже его смущало— он боялся ума и усердия, когда глаза и губы так хвастливо выставляют напоказ эти достоинства. А сегодня его особенно больно кольнула мимолетная, еще смутная мысль: ему вспомнились минуты, когда он любовался с горы прекрасной зеленой равниной, и сейчас эти люди вокруг показались ему чужими, почти незнакомыми. Между тем высоким чувством, от которого вздымалась грудь при виде долины, и выражением этих глаз, звучанием произносимых здесь слов не было решительно ничего общего. Все это мгновенно, как-то само собой промелькнуло в его сознании.
В центре застолья, у стены, с кем-то беседовал и смеялся известный литератор Лужар. Лицо у него было морщинистое и старообразное, хотя ему не так давно перевалило за тридцать. Гладко выбритый, с глубокими, очень подвижными складками кожи на щеках, он походил на актера. Его маленькие глазки с воспаленными красными веками смотрели на окружающих сквозь очки непреклонно и насмешливо. Высокий, крутой лоб, постепенно переходящий в раннюю лысину, свидетельствовал о неустанной работе ума. Сливар побаивался его полуоскорбительных, полушутливых, высказанных как бы невзначай реплик; он не слышал ни от Лужара, ни от других знакомых писателей ни одного слова, за которым не скрывалось бы язвительного намека. Все они казались Сливару пресыщенными жизнью стариками, он не знал, действительно ли они столько выстрадали и претерпели, что горького опыта у них хватает с избытком, или это только поза, которую они перенимают друг у друга, вживаясь в свою роль до такой степени, что играют ее уже по привычке. Кроме Лужара, за столом сидело еще трое литераторов. Один из них был еще студент, молодой кудрявый человек с пышными усами и мрачным, недовольным взглядом. Он говорил резким, крикливым голосом и очень самоуверенно. Двое других были постарше, один служил чиновником в частной конторе, другой преподавал в гимназии. Последний говорил мало, но слова произносил с такой твердостью, словно забивал гвозди, хотя Сливар и не примечал в них ничего мудрого и остроумного; преподаватель не привык, чтобы ему возражали, и по всему видно было, что человек этот овеян славой. Чиновник больше молчал, задумавшись и насупив брови. Без сомнения, ему нравилось, когда его спрашивали, пишет ли он опять стихи, и он отвечал на этот вопрос таинственно-грустной улыбкой. Одет он был в изрядно потертый костюм.
Среди писателей сидел высокий, широкоплечий человек, художник Амброж, который Сливару необыкновенно нравился. Особенно хороша была его борода, словно из мягких светло-каштановых шелковых нитей. Говорил он весело, на неподражаемом люблянском диалекте, пересыпая речь самобытными шутками. Даже грубые анекдоты он рассказывал так непринужденно и с такой удалью, что в его устах они приобретали даже какие-то эстетические достоинства. Другой художник, сидевший неподалеку от Сливара, весь вечер молчал. Маленькая сухопарая фигурка, впалые щеки, редкая, щетинистая бородка. Сливару показалось, будто он встречал его уже когда-то в Вене — тогда он был еще более бледным, мрачным и опустившимся. Скульпторов Куштрина и Стрехара, занявших второе и третье места в конкурсе на проект памятника Кетте, Сливар знал совсем немного; оба они были старше его. Работ их, кроме представленных на конкурс, он никогда не видел, но чувствовал, что Куштрин его презирает, хотя весь этот вечер разговаривал с ним приветливо, как с коллегой. Позже, уже под воздействием винных паров, Амброж полушутливо-полусерьезно сказал, что работы Куштрина и Стрехара «будто коровьим языком прилизаны». Компания рассмеялась, Куштрин ничуть не обиделся, зато Стрехар — невзрачный человек, с узким, словно обструганным лицом, покраснел и взялся за стакан.
Имена всех этих писателей и художников были достаточно известны, они мелькали на страницах газет и почитались публикой так, как обычно почитаются художники.
До прихода Сливара говорили в основном о политике, и кое у кого уже пылали щеки, затем речь зашла об искусстве. Спорили в основном только литераторы, обсуждая какие-то эстетические проблемы, в которых Сливар мало что смыслил. Художники в этот разговор не вмешивались. Амброжу болтовня об эстетике и подобных вещах казалась скучной и ненужной, а его товарищ — художник молчал с самого начала; он только еще раз смерил каким-то особым, презрительным взглядом литератора-педагога, когда тот заговорил о «высокой роли искусства»; по глазам художника было видно, что он думает о своих наскоро и с отвращением намалеванных портретах мясников и домовладельцев — ему приходилось писать их, чтобы хоть время от времени досыта поесть.
За третьим из составленных вместе столов сидели пожилые, с первого же взгляда заслуживающие уважения, почтенные люди, которых в стране знали как видных деятелей в различных сферах политической и общественной жизни. В большинстве своем это были известные политики, председатели или по крайней мере заместители председателей различных обществ, по профессии — адвокаты, работники просвещения, врачи; был среди них и один инженер. Сливар уже встречал этих людей — или в галерее земельного собрания, или в совете общины, или просто на улице, и знал о них — хотя бы кое-что — из газет. Среди них были только двое совсем незнакомых, поэтому они особенно заинтересовали Сливара. Один — молодой адвокат, только что открывший собственную контору и при этом, как водится, готовящийся к политической карьере. Одет он был элегантно, говорил изысканно красиво и осторожно — настолько осторожно, что не покидал области абстрактных понятий и туманных намеков. Политическое положение в стране было тогда довольно сложным; казалось, вот-вот зародится и разрастется новая, сильная партия, поэтому людям, вступавшим на полный случайностей и неожиданностей путь общественной деятельности, нужна была особая осторожность. До сих пор адвокат этот держался заодно с политиками старшего поколения, с признанными вождями нации, хотя ни с кем из них не связывал себя тесными узами. Другой незнакомец, молодой врач, только недавно вернулся на родину; это был высокий, худощавый человек с черной, коротко подстриженной бородой и беспокойными глазами. Он тоже занимался политикой, но совсем по-иному. Поездив по белу свету, он много и прилежно учился; теперь он привез из чужих краев разные, еще не проверенные идеи и, пытаясь пересадить их на родную почву, простодушно сердился, видя, что они не дают зеленых побегов, а плодов и подавно. Теоретически он создал новую социальную партию, программа который полностью соответствовала, по его мнению, словенским условиям и была единственным средством спасти от погибели «вымирающую, морально и экономически деградирующую нацию». Сторонником этой партии был только скульптор Амброж — из сочувствия к другу, ее учредителю. «По крайней мере знаю, на чьей я стороне»,— говорил он, усмехаясь.
Поднялся молодой адвокат — тот, что готовился к политической карьере,— этим и началась официальная часть вечера. Сливар почувствовал, что должно сейчас последовать, и покраснел до ушей.
Прежде всего адвокат осыпал Сливара и его товарищей любезными комплиментами, а затем пустился в более высокие сферы, в рассуждения об искусстве вообще и о его значении для будущего нации. В этой части своей речи он ставил прилагательные за существительными, отчего речь его приобрела возвышенный и выспренний оттенок.
— Народ словенский,— говорил он,— это народ малый, убогий и презираемый могущественными соседями. Но по справедливости этот народ, малый и убогий, достоин самого высокого уважения. Не велика заслуга, когда могучее и прекрасное дерево разрастается на земле плодородной, в благих лучах солнца, заботливым садовником взлелеянное. Настоящая заслуга и чудо истинное, когда цветы растут на камнях, без солнца благотворного, без росы освежающей, отданные во власть ветров и других невзгод. Если мы оглянемся на многовековое рабство нашего народа, если задумаемся над тем, как он вынужден был сопротивляться в прошлом, как должен бороться за свое существование и сейчас — отстаивать свои права, которыми другие народы пользуются испокон веков как чем-то естественным, само собой разумеющимся, только тогда мы можем с гордостью выпятить грудь, ибо мы достигли, несмотря ни на что, высокого уровня культурного развития. Опираясь лишь на собственные силы, вопреки вражеской мощи, отважно и с достоинством встал наш маленький народ в один ряд с образованными великими народами, которые располагали столетиями для спокойного, всестороннего развития и которым не нужно было преодолевать для этого никаких препятствий. Несколько десятилетий тому назад мы еще не существовали, еще не были нацией. Казалось, нам оставались считанные минуты жизни; колоссальный культурный подъем, охвативший Европу в канун прошлого столетия, едва приметно всколыхнул нас, и это быстро забылось: мы спали летаргическим сном — народ холопов, неспособный к культурному развитию и, следовательно, недостойный будущности. А сегодня? Каких великолепных успехов достигло наше искусство, как высоко поднялись мы в различных областях науки! Искусство и наука — это
два соцветия, свидетельствующие о жизнеспособности нации. Если на дереве не расцветают цветы, значит, оно болеет, значит, сердцевину его гложет червь, и дни его сочтены. Дерево нашего народа здорово, и нам нечего опасаться, что оно засохнет. Мы можем перед всем миром продемонстрировать произведения нашей души и нашего разума — это свидетельство нашей жизненной силы, наша подорожная в свободное будущее! Взгляните на этих людей, на этих молодых художников, которые могли бы стать гордостью любого великого, богатого талантами народа; это залог того, что все мы члены семьи, которая будет существовать не только сегодня, но и завтра...
Оратор очень увлекся — он говорил торжественным тоном, все повышая голос,— Сливар еще не видел его таким увлеченным. Постепенно он вернулся к тому, с чего начал,— к Сливару и конкурсу на памятник Кетте, с особым удовольствием отметив, что было подано семь проектов: «Лет десять тому назад это показалось бы совершенно невероятным». В конце своей речи он обратился непосредственно к скульпторам, художникам и писателям, заверив их, что народ будет им благодарен, и призвав продолжать свою деятельность «себе и народу во славу».
У Амброжа подрагивала борода — особенно когда речь подходила к концу, про себя он посмеивался, задумчиво уставившись в стакан: «Знаем мы, дорогой мой, как обстоят эти дела!» Лужар временами взглядывал на Слива-ра, будто даже с состраданием, казалось, он безмолвно удивлялся: «Ишь ты, а он и вправду верит!»
А Сливару было приятно. Хотя его немного смущала великая слава, которую предрекал ему оратор, в глубине души его радовало признание и он был даже немного растроган. В замешательстве он коротко поблагодарил оратора, довольно неясно упомянул о некоей «задаче», которую необходимо решать, заявил о том, что он и его товарищи «служат народу», постепенно все более стыдясь этих фраз, чувствуя, что говорит не от души, а играет комедию, и, запнувшись, поспешно закончил речь, растерянный и недовольный собой. Зазвенели стаканы, послышались громкие возгласы одобрения, особенно шумно вел себя Лужар, хотя иронические складки у его губ стали еще заметнее, чем обычно. Сливар случайно встретился взглядом с тощим художником и прямо-таки испугался откровенно презрительного выражения его лица, будто тот вслух крикнул ему: «Лжец!» Но Амброж добродушно смеялся, словно снисходительно прощая ему ребяческие глупости.
Затем разговор шел только об искусстве, о проектах памятника. За столом собрались все члены жюри: адвокат, журналист, профессор-лингвист, инженер и художник Амброж.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16