А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Солнечный свет заливал комнату, и этот свет душил его, он боялся его, как боялся когда-то теней в Грязном Доле. Свет делал Качура слабым, робким, чужим, чужим даже жене, которая поглощала свет полными глотками, так что он просвечивал из ее щек и глаз.
Вечером он отправился к Гашперину.
В зале трактира было накурено. За столом сидела большая компания: несколько молодых чиновников и среди них сонный практикант, оба учителя, Матильда в кокетливом платье с короткими кружевными рукавами, другая учительница — худенькое, робкое дитя с большими глазами, и пожилая болтливая экспедиторша. Все они шумно приветствовали Качура и усадили его между сонным практикантом и робкой учительницей.
В тяжелом трактирном воздухе, в табачном дыму и дремотном свете ламп Качур почувствовал себя лучше. Попробовал вино — вино было хорошее. Огляделся.
Против него сидел высокий красивый молодой человек с пшеничными кудрями, нежной кожей и неприятным оскалом. Он смотрел на Качура странным водянистым взглядом и отвел глаза, лишь только Качур поглядел на него. По громкому повелительному тону Ерина было заметно, что он уже навеселе, Матильда смеялась тоже с излишней развязностью, глаза ее были мутны; практикант спал.
— Мы говорили о вас, господин Качур, революционер на пенсии! — засмеялась Матильда.— Где вы все это время пропадали, что так подурнели?
— Старость, ничего не поделаешь! — улыбался Качур и пил.— Постареешь, познаешь заботы и тяготы жизни, и не захочется больше делать глупости...
— Слушайте, Качур. Пустой вы стали, страшно пустой и скучный! — сказала Матильда и повернулась к Ерину: — Вы поверите, что этого человека преследовали за сопротивление властям, что он занимался политикой, организовывал митинги, подстрекал народ?..
Качур отрицательно тряс головой и отмахивался обеими руками:
— Нет, нет, нет! К чему это говорить? Никого я не подстрекал... Да ничего и не устраивал! Никогда не занимался политикой и не буду... Не желаю, чтобы меня так... поймали... чтобы играли мной, мне во вред... Ничем этим я не интересуюсь, совершенно не интересуюсь!
— Тьфу! — воскликнул Ерин.— Слыхали вы его? Боится, что мы его... ах ты проклятый трус! Доносчики, что ли, мы? Да и зачем следить за таким трусом? Ведь он даже сморкаться не осмеливается, когда инспектор близко! И такого преследовать...
Матильде стало жалко Качура.
— Другие времена были!
— Какие такие другие времена! — воскликнул Ерин сердито.— Если человек видит, что не может больше жить честно, пусть вешается! Немало было таких, что повесились. А жить себе на посрамление, другим не в честь...
Качур много пил, улыбка не сходила с его губ.
«Говорите!.. Мне все равно! Не стану с вами спорить... и сердиться не буду... Десять лет тюрьмы... человек больше не ворует... кроток... осторожен...»
Оглянулся через стол и заметил, что красивого молодого человека с пшеничными кудрями уже не было. Матильда смотрела недовольно и задумчиво, чиновник с козьей бородкой нашептывал робкой учительнице нежные слова, а она улыбалась и краснела; практикант, склонив голову на стол, храпел; экспедиторша рассказывала длинную историю, которую никто не слушал.
— Какого черта вы живете, когда вас ничто в жизни не волнует? — спросил Ерин.
— Жена у меня, дети... и вино!
— Вот горе...— вздохнул Ерин.
У Качура кололо сердце, когда он подымал стакан, тряслась рука. Вино одурманило его; словно в тумане маячил перед ним Ерин, и он казался ему знакомым с давних времен. Качур ткнул в него указательным пальцем и вполголоса засмеялся:
— И этот... и этот не повесится! Ерин был пьян и вскипел:
— Что? Объясните!
Веселый молодой учитель, который смотрел на все пьяными, вытаращенными, как со сна, глазами, вдруг очнулся и попытался подняться.
— Объясните!
Качур отрицательно покачал головой и замахал руками:
— Нет... не буду спорить... Ни за что на свете! Что видел, то видел... Больше не скажу ни слова!
— Холоп! — воскликнул хрипло и невнятно молодой учитель и опустился на стул.
Ерин подумал, потом, так ничего и не сказав, взял графин с водою и намочил себе лоб.
Качур перегнулся через спящего практиканта и положил свою руку на руку Матильды.
— Мадемуазель Матильда... когда-то, в те времена...
— Ты пьян, старик! — прервала его Матильда и отняла руку.
Качур отвернулся, лицо у него стало темным, обиженным; его пьянило вино и необъяснимая, скрытая горечь, которая появилась много раньше этого вечера, вдали от этих людей. Схватился руками за голову: «Не любит больше!» И сразу забыл, кто его больше не любит; сперва он думал о худой учительнице, потом о Матильде, потом о своей жене, и внезапно его мысли остановились на белолицей и черноглазой Минке.
Он поднял голову, огляделся. Медленно встал, качаясь, вытаращив мутные глаза, и протянул руку:
— Кто из вас, сидящих здесь... кто из вас любил так, как я?
Но увидал незнакомые пьяные лица, удивленные взгляды и смолк.
Ерин подошел к нему, похлопал его по плечу:
— Ну, все хорошо... Теперь мы понимаем друг друга!
— Ну так споем!
— Споем, но не сегодня.
Ерин принес ему пальто, надел шляпу на голову... Ночь была холодная, небо, усыпанное звездами, казалось совсем близким. Дорога была видна, как днем. Качур остановился, качаясь, и смотрел на небо.
— Куда я попал? В какую страну?
Долго думал и решил: «Нет... они не собьют меня с толку! Дети у меня, жена.— Он думал вслух, шел по улице и все кричал: — Дети у меня, жена... Хватит с меня... Не хочу больше!.. Оставьте меня в покое!.. Буду для себя жить!..» Остановился, попробовал голос и запел:
Любимая моя, что ты сделала, Зачем другого полюбила...
Умолк, и сразу стало грустно: «Тяжело! Скоро осень, потом зима,— разве это пальто?.. Разве это жизнь? Зачем?..»
Подошел к дому; от окна отступила тень.
— Эй, ты! —крикнул Качур и зашагал быстрее. Окно с шумом захлопнулось.
Тень не исчезала.
— Подожди!.. Знаешь... я... я не такой человек!.. Порылся в карманах и нашел спички; зажег и увидел
перед собою в качающейся мгле красивого парня с пшеничными кудрями; нежная кожа на его лице была совсем бледная, и водянистые глаза в ужасе смотрели на него.
— Ты! — вскрикнул Качур, спичка выпала у него из руки и погасла.
Взмахнул рукой и повалился на землю. Тень утонула в дочи.
Заскрипели двери.
— Это ты, Качур?
Он поднялся и, спотыкаясь, пошел к жене.
— Кто был под окном?
— Где?
— Под окном!
— Пьяница! Приснилось тебе... Убирайся в кровать! Зашел в прихожую.
— Приснилось? — спросил он сонным голосом и тут же забыл о своем вопросе. Улегся, заснул и во сне блаженно улыбался: был он в саду, и Минка стояла перед ним, прислонясь к забору,
II
Дотянув до сорока лет, Качур выглядел стариком, согнулся, сгорбился. Он походил на учителей давнишних времен, которые служили, как церковные служки, и которые толкутся в жизни, как ночные бабочки днем, растерянные, полуслепые, всем недовольные и ворчащие. Они давно в могиле, только изредка то здесь, то там появляется как напоминание о прошлом странное привидение, жалкая карикатура. Мелкими заплетающимися шагами бредут они во мраке по улицам — высохшие, сгорбленные, с искривленными коленями и арясущимися руками; потертое пальто с короткими рукавами блестит на спине и локтях; брюки длинные, узкие, с пузырями на коленях. Из кармана торчит красный платок, в правой руке — тонкая палка, в левой — табакерка; на бритом морщинистом лице с длинным и красным носом недовольные глаза, к верхней губе пристал табак. Так идут они, сопя и ворча, оглядываются по сторонам, обжигают встречных злым взглядом, поднимают палку, лишь только завидят какого-нибудь сопляка, но незамедлительно загораются, если за углом показывается кто-нибудь из важных персон — жупан, священник, чиновник. Тогда старое сгорбленное тело становится упругим и гибким: они извиваются, кланяются в пояс, высокая шляпа касается земли, и, довольные, счастливые, они подобострастно улыбаются; дрожат многочисленные морщинки на лице, глаза сияют.
Теперь такие покоятся в земле... Лишь иногда, в полночный час, можно увидеть на улице худощавого человека
в длинном поношенном старомодном пальто; он останавливается перед белым двухэтажным зданием школы, качает головой, нюхает табак и утопает в ночи...
Качур нашел себе приют в самом отдаленном трактире, который был в то же время и лавкой. Туда ходили лесорубы, крестьяне, обремененные долгами, и запойные пьяницы. В трезвом состоянии Качур не интересовался посетителями, приходил, садился в самый темный угол и пил водку. Тут ему было приятно: прохладно, будто он ощущал на лице тени Грязного Дола. И люди, которых он видел здесь, походили на тех, будто тоже рожденных из тьмы. Такие же грубо обтесанные, тупые, пьяные лица, налитые кровью глаза, хриплые грубые голоса... Когда водка ударяла ему в голову и развязывался язык, он начинал присматриваться к обществу. И видел: вот жупан из Грязного Дола, и секретарь, который разговаривал по-немецки, и вожак батраков Самоторец — все знакомые лица; издавна были известны ему истории, которые они рассказывали, их вечные, никогда не кончавшиеся дрязги,— все было как когда-то... Он говорил с ними, спорил, объяснял им разные ученые вещи, говорил по-немецки и на многих других языках, очень странных. Слушали его с почтением, потому что чувствовали, что он свой. Когда он окончательно пьянел и, спотыкаясь, выходил из трактира, его тащил домой Андреяц, в припадке белой горячки некогда сам себе отрезавший нос.
Солнца, как и вообще яркого света, Качур не переносил. Он сразу становился неспокойным, глаза его плохо видели, все перед ним качалось, а в сердце пробуждалось тяжкое болезненное воспоминание.
Однажды в ясный день утром он отправился на холм на пустынную прогалину, чтобы оттуда полюбоваться окрестностями. Там было тихо, солнце светило, сияла каждая травка; в кустарнике, на деревьях листва робко вздрагивала, наслаждаясь светом. Оглянулся на равнину: все залито солнцем, даже туман, длинными полосами тянувшийся к небу, поблескивал, будто усыпанный бисером. Золотом обливало высокие дома в Лазах, окна горели. И во всем царило спокойствие, великое, торжественное спокойствие. Вдали в поле запел жаворонок... Качур стоял с опущенной головой, свет слепил глаза, сердце болезненно билось, будто рвалось из груди... Неясные, еле понятные мысли пробуждал, как бы рождал этот плодотворный свет, запинающиеся, робкие, недоверчивые. «И я когда-то... так жил... в таком свете... не так давно... когда же это было?.. А почему теперь не могу? Разве я не могу вернуться об-
ратно к свету?..» Он дрожал от возбуждения, ему казалось, что весь этот обширный, светлый край подымается вверх: подымаются холмы, жаркие прогалины тянутся к небу, к самому солнцу, и он сам подымается вместе с полем, холмами, прогалинами, и весь свет неба и земли — в его глазах, в его сердце...
Дома он лег в постель, повернулся к стене и застонал. И больше не ходил на прогалину в солнечную погоду... Счастливее всего он был, когда оставался дома один с младшим сыном. Нянчил его, играл с ним, как ребенок, валялся на полу, бегал по комнате, разведывал с ним тайны кухни и кладовой.
Странно, что оба они смеялись редко и только на миг, как бы урывками, обычно лица у них оставались серьезными, глаза туманными и невеселыми. Играли, гонялись друг за другом неуклюже, тяжело, спотыкаясь, как два старика, впавшие в детство.
Лойзе был слабый, болезненный мальчик: одутловатое, с большим животом тельце на тонких, кривых ножках, кожа серая, какого-то водянистого цвета; из-под высокого, выпуклого лба смотрели большие, испуганные глаза. Мальчик пугался громкого голоса, яркого света, в церкви дрожал, прижимался к стене и испуганно оглядывался на людей. Ему было уже шесть лет, но он только начал ходить, говорил невнятно, заикаясь и тяжело дыша.
Если они играли и внезапно входила мать, оба стихали, будто преступники; Лойзе прятался.
— Ну и тешьтесь вместе, люби его! У него ж на лице написано, что он сын пьяницы и родился в Грязном Доле.
И Качур любил его за то, что это было дитя Грязного Дола; он был словно живой тенью, больной тайной, которую Качур унес с собою, когда его силой вытолкнули на свет. Тоне и Францка избегали отца. Когда Качур глядел в большие, ясные глаза старшего сына, странное чувство охватывало его, и он опускал голову перед ним, как перед старшим учителем; презрительный упрек читал он в его глазах. Увидев отца на улице, Тоне убегал и прятался за каким-нибудь углом, чтобы не идти рядом с ним.
— Сядь, Тоне, давай позанимаемся,— предложил ему как-то Качур.
— Я один буду заниматься! — ответил Топе упрямо. Качур хотел накричать, поднял было на него руку, но
отвернулся, рука опустилась, и он не произнес ни слова. В тот же год он отправил сына в город в гимназию,
Жену, которая раньше ему была просто чужой, он возненавидел тихой, больной ненавистью изможденного сердца. При ней он был тихим и покорным, но, когда она отворачивалась и исчезала в дверях, он смотрел ей вслед взглядом, полным тяжелой злобы. Его ненависть и злоба были тем глубже, что он любил ее пышное тело еще больше, чем прежде. Ему казалось, что она выставляет свою красоту с презрительной и злонамеренной навязчивостью, будто чувствуя его ненависть и его любовь.
— Идет мне эта блузка? — улыбаясь, спросила она однажды, стоя перед зеркалом. Потом зло посмотрела на Ка-чура, кокетливо обернулась через плечо, поймала его тупой, злобный и тоскующий взгляд и засмеялась еще громче.
— Знаешь, Качур, я, пожалуй, пойду в читальню! А ты пойдешь?
— Не одной же тебе идти?
— А почему бы и нет? Думаешь, не найдется никого, кто бы потанцевал со мною и проводил домой?
У Качура задрожали губы.
— Я пойду!
— Иди! Хорош ты будешь в своем сюртуке!
— Хорош! Все пошло на твои тряпки и твоих детей.
— А разве они не твои тоже? — спросила она с ехидной улыбкой.
— Раньше были мои, а теперь нет.
Он замолчал, потом встал и заговорил прерывающимся от ярости голосом:
— Нет у меня больше детей! Ты и детей у меня отняла... Они не знают, что я такое и что ты за человек. Ты... ты у меня отняла больше, чем все другие вместе... Душу ты у меня украла... Душу!
Она с изумлением смотрела на него.
-— Ты с ума сошел? А что я получила от тебя? Что ты мне дал?
Качур надел сюртук, надвинул шляпу на лоб и выбежал на улицу, бледный и дрожащий.
— Куда, старик?—- остановил его веселый учитель.
— Никуда,—оглянулся Качур, будто только что проснулся.
— Новый старший учитель назначен.
— Правда?
— Ферян фамилия.
— Как? — остолбенел Качур.
— Ферян. Р1з Заполья приезжает. Завтра здесь будет.
— Ферян из Заполья?
— Сильный человек. Один из столпов передового учительства !
— Передового?.. Ферян?
— Да вы что, оглохли?
Качур надвинул шляпу еще ниже на лоб и побежал в трактир.
Дрожащей рукой схватил бутылку и выпил всю сразу.
«Чудеса творятся на свете... Божьи чудеса и великие знамения!.. Как же было раньше? Надо вспомнить... не спеша... все... не спеша... припомнить, как все было раньше...»
Нагнулся над столом, уперся лбом в ладони. Водка ударила в голову, и яркие картины, тревожные, пестрые, замельтешили перед его глазами.
— Сегодня винцо вам по вкусу! — улыбнулся кругленький трактирщик.
— Еще принесите!
«Ферян... тот самый пьяница... подхалим, сам называл себя подлизой. «Поклонись! — говорил он.— Не трогай,— говорил,— хвост павлина и гребень петуха!» И еще: «Лучше быть пьяницей, чем идеалистом!» И теперь он... Как он сказал, этот юла? Теперь он столп передового... О!» Он поднял голову, его лицо расплылось в широкой детской улыбке.
— Что вы скажете, Миха! — обернулся он к трактирщику.— Будь я тогда пьяницей, а сейчас идеалистом, что было бы? Разве не был бы я теперь старшим учителем?
Трактирщик добродушно улыбался, как он всегда улыбался пьяницам, которые заплетающимся языком произносили мудрые речи.
— Разумеется, были бы!
Качур повесил голову, посмотрел на трактирщика тупым взглядом — тот качался и улыбался далеко в тумане.
«Разумеется! Может быть, и инспектором!.. То-то и есть, никогда человеку не дано знать, как начать и когда... А Ферян знал... подстерегал час, как кот мышонка... Тихо, тихо... не шевелится, не мурлычет... но чуть покажется мышь...»
— Принесите еще, Миха!
Поднял бутылку, чтобы посмотреть, есть ли в ней что, но забыл, для чего поднял, и она упала на стол.
— Еще принести? — спросил трактирщик.
Качур широко раскрыл невидящие глаза и увидел его перед самым столом,
— Еще!
Он был пьян, но мысли его были странно ясные и яркие и так быстро бежали, что он не мог за ними угнаться; казалось, его везет скорый поезд мимо красочно бегущих видов.
«Все в свое время... так нужно! Быть тряпкой, когда ветер... Туда, сюда, куда угодно... Куда-нибудь да прибьет. Нельзя быть упрямой тростинкой — если она в мягкой земле, ветер может вырвать ее и унести;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18