А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я уверена, что не ошибаюсь.
А может, Марта все-таки ошиблась? С Виктором мы изредка встречались. Этих встреч, по правде говоря, я и ждала и боялась. Больше всего боялась себя, боялась мыслей, которые наседали, когда я снова оставалась одна. Неужели только чужой муж мог разбудить во мне женщину? Неужели только с чужим я могла испытать страсть, блаженство безумия, когда тело исчезает и уплывает в небытие? Где ты раньше был, Марцелинас? Где была я? Знаю, что мщу тебе, но почему это чувство подслащивает мои коротенькие мгновения счастья? Увы, это не было счастье, это были ночи без любви. Я терзала себя, разрушала, уничтожала. Я хотела быть безжалостной к себе, хотела испытать унижение, горечь опьянения, хотела, чтобы меня испепеляли подозрительные взгляды горничных в гостиницах. Однако Виктора я не любила, и он, женатый мужчина, по- видимому, чувствовал это. Точно так же не любила Лёнгинаса (он появился позднее), художника, любившего пофилософствовать. Раз в месяц, а иногда и еще реже, он звонил мне, и я вечером стучалась в дверь его мастерской. Примерно через год, дописав мой портрет, довольный этой работой, он сказал:
— Теперь, Кристина, ты уже не ты.
— А кто я?
— Тень. Тень этого, наделенного жизнью портрета.
Он стоял такой импозантный, скрестив руки на широкой обнаженной груди, и из-под мохнатых бровей глядел то на меня, то на мольберт.
— Я больше не приду.
— Ты останешься здесь такой, какой я тебя сотворил.
— Прощай.
На пустой улочке Старого города хлестал холодный мартовский дождь. Я постояла, прижавшись к двери, под маленьким жестяным козырьком, словно ждала, что он позовет, предложит вернуться. Пока дотащилась, шагая по каше из снега, грязи и воды, вся промокла и продрогла.
Индре в куцей ночной рубашке глядела издалека и что-то лениво жевала, а ее безжалостный взгляд просто парализовал меня.
— Почему так смотришь?
— Восхищена.
Будь у меня силы, наверняка бы хряснула по этой кисло-сладкой и такой чужой роже. Но я едва держалась на ногах.
Утром не встала, вся горела огнем.
Неделю спустя вернувшись из школы, Индре подала мне письмо. Я все еще не выходила за порог. Бросив взгляд на конверт, я узнала — почерк Паулюса! Раздеваясь, дочка что-то рассказывала, о чем-то меня спрашивала, но я ничего не слышала. Сжимала в пальцах этот серый конверт с вложенной в него открыткой, и он казался мне спасительной соломинкой. А в душе поднялась и злобно загудела буря: весь этот год ты не Марцелинасу мстила. Ты опять изменила Паулюсу!..
Следующей весной Индре готовилась к выпускным экзаменам. Мне все казалось, что ее не столько заботили книги и конспекты («Как-нибудь уж сдам...»), сколько выпускной вечер. Из какого материала платье, кто его сошьет, как? А где туфельки? А сумочка? С ног сбилась, пока бегала, искала знакомых, улыбалась, умоляла, унижалась, платила и переплачивала.
— Что ты думаешь делать после школы, Индре? Не решила еще?
— Не забиваю этим голову.
— Придется ведь за что-нибудь взяться. Все-таки, если б ты училась дальше... Я не говорю про медицину или математику. Выбери что-нибудь полегче, по своим возможностям. Ну, например, библиотечное дело.
— А какой смысл?
— Индре, если бы мы стали во всем искать только выгоду... Не думаю, что ты именно этого ищешь.
— Было бы слишком глупо. Но не думаю, что надо кончать вуз, чтобы найти хорошего мужа.
— Не кривляйся. Никто тебя и не заставляет учиться дальше. Но мне кажется, тебя должно заботить уже сегодня, чем ты займешься через месяц или два.
— Я пошла на свидание,— выслушав мои наставления, сказала Индре.
— Кто он такой?
— Не раз приходил, видела. Данас.
— Этот из техникума?
— У него тоже экзамены.
— Что он собирается делать дальше?
— Собирается жениться на мне.
Разве это не мои слова? Разве не так я ответила матери, когда она спросила, чем кончатся посещения Паулюса?
— Индре, не поясничай.
— Я серьезно.
— Ах ты, господи!
— Ха-ха! Осенью Данаса заберут в армию.
— Конечно, тем более незачем спешить. И гляди, дочка, чтобы потом не пришлось локти кусать.
— Ха-ха!
Частенько мы так перестреливались, хотя я и чувствовала, что Индре иногда любит прикинуться не такой, какая есть на самом деле.
Лето Индре проводила с Данелюсом, с этим своим Данасом, и я видела ее редко. Как-то вернулась домой и застала их в комнате. Они слушали музыку. Потом Данас начал говорить, и я остановилась в коридоре.
— Зудел я, зудел, и отец купил мне автомат, на батарейках. Нажмешь на спуск — треск, огонь!;. О, как я им гордился! Без меня не обходилась ни одна война в нашем дворе. Шпарим, стрекочем, вопим: та-та-та-та! Падаем, снова встаем, бежим. У меня был друг, такой тихоня, медлительный, без матери рос. Друг прячется за кустиком, а я из своего автомата пускаю очередь. Он падает. Жду, когда он вскочит и опять побежит. Еще раз прошил очередью. Друг не шевелится. «Почему ты лежишь? — закричал я.— Беги!» Друг — ни с места. Подбежал я к нему, ткнул автоматом в бок. «Я тебя застрелил. Застрелил!» Друг все не шевелится. И тогда я испугался, мне стало так страшно, что я уселся рядом и заплакал: «Говори, я правда тебя застрелил?» Наконец друг поднялся, его лицо было запачкано землей, бледное, лоб расшиблен, видно, о камень. «Ты больше не
стреляй, Данас»,— тихонько сказал он. «Тебе очень больно было?» — спросил я. «И теперь больно». Назавтра я этот автомат поменял на губную гармошку. Вот такая сентиментальная сказка из моего детства. Теперь ты, Индре, рассказывай, как мы условились.
Какую сказку рассказала Индре, я уже не слышала, потому что снова грянул магнитофон, а у меня перед глазами долго еще стоял маленький Данас, всхлипывающий над упавшим другом. «Я правда тебя застрелил?» — все спрашивал он.
Индре, как никогда, была счастлива, как-то даже призналась, что любит этого парня. Я поняла, что только великая любовь заставила Индре открыться мне. Она сказала, что родители Данаса инженеры и что он единственный их сын. Но как виртуозно он играет на бас-гитаре. «Ты о нем еще услышишь, мама!» — добавила она гордо. Однако на душе у меня все равно скребли кошки (какая мать могла бы со спокойным сердцем заснуть в такой ситуации), и я с нетерпением ждала осени, когда Данелюса призовут в армию. И правда, в конце октября однажды вечером он зашел к нам. «Хочу попрощаться, завтра последний день»,— сказал, стесняясь меня. Приземистый, смуглый, с пронизывающими глазами. Здесь же, в прихожей, он подал Индре кассету с записью. «Тебе. «Болеро» Равеля». Я хлопотала на кухне, а они в комнате два или три раза пускали «Болеро». Казалось, весь дом гремел, и я вдруг поймала себя на том, что сижу на краю ванны, а мыслями унеслась куда-то далеко-далеко.
Оставшись одна, Индре по вечерам ходила на курсы машинописи, а днем слушала «Болеро» или читала романы про войну, чего я раньше за ней никогда не замечала. Кроме того, натащила всяких книг про Узбекистан, откуда каждую неделю приходили письма Данелюса. Как-то в полночь она закричала во сне, вскочила. Что с тобой, дочка, что? Лишь под утро она сказала, что ей приснился город, она шла по его извилистым улицам вместе с Данасом и слышала какую-то музыку. Вдруг вспыхнул ослепительный свет, словно упало солнце, словно масса расплавленной стали в одно мгновение залила все на свете. И ничего не осталось, ничего. Стало так темно...
— Что бы это могло значить, мама? — кажется, даже во тьме видела я тревожные глаза Индре.
Я подыскала для Индре работенку, не бог весть какую: курьершей, но для начала сойдет, а главное — не будет сидеть одна, новых знакомых заведет. Утром уходили вместе с ней, вечером возвращались. Иногда мне удавалось вытащить ее в кино. О Данелюсе мы не заговаривали, но Индре жила только им, даже с одноклассниками встречалась редко.
Так отвьюжила зима, под нашим окном набухли почки на клене. Я нарадоваться не могла на дочку — по ночам не шляется, могу поговорить как с подругой. Однако в середине мая заметила в ней перемену — помрачнела, стала раздражительной. Все бегает да бегает вниз, к почтовому ящику. Поняла, не получает писем. Боюсь что-нибудь сказать, молчу. Но атмосфера в доме стала тяжелее, по вечерам она без конца слушала это «Болеро», и я ничего не могла поделать. Прозрачный, воздушный звон флейт и далекое рокотание уДарг- ных докатывались до меня волной, которая все росла", усиливалась, как тревога, как страх, как боль; наконец обрушивалась бурей кларнетов, фаготов, валторн, громом барабанов. Я себя не чувствую, замру и жду, жду чего-то, приближающегося зловещей поступью. Идут нога в ногу, идут, идут, идут... Подбегу, обниму Индре, пытаясь уберечь от грохота этих тяжелых сапог, от надвигающегося железного обвала. «Выключи, Индре, хватит, не надо больше!..» Но взгляд Индре застыл, она не видит меня и не слышит.
Однажды возвращаюсь с работы, отпираю дверь и не могу отпереть. Звоню, долго звоню. Тишина. Снова вставляю ключик и пытаюсь повернуть. Не вертится. Дрожащей рукой нажимаю на звонок, кажется, весь дом гремит от трезвона. А может, дверной замок испортился? — на минуту успокаиваюсь. Наверняка дверной замок... застряла защелка... Топчусь на лестнице, не зная, что предпринять. Неужто Индре не вернулась? Она всегда в такую пору уже дома. Снова кладу палец на кнопку и наконец слышу за дверью шаги.
— Индре! — зову.
Дверь открывается, Индре, шатаясь словно пьяная, убегает в комнату, исчезает.
Не раздеваясь, не разуваясь, кидаюсь за ней. Она сидит, сжавшись в комок, в уголке дивана, дрожит всей телом.
— Почему ты не впустила меня, Индре?
Она даже не смотрит, как будто не слышит.
— Почему дверь... почему дверь не открывала?
Она все молчит.
Обвожу взглядом комнату. Все на своих местах, только на полу какие-то бумажки, спички, сигаретные окурки.
— Индре, что с тобой? — беру ее за плечи, встряхиваю.— Говори, Индре?
Смотрит: глаза как из матового стекла.
— Отойди.
— Индре.
— Отойди! — кричит и наваливается грудью на валик дивана, трясутся ее костлявые, такие узенькие плечи, обтянутые старой блузочкой.
— Что случилось? Не молчи, Индре!
Поворачивает голову, косится на меня.
— Почему мне не сообщили? Ведь знали, знали. Так почему от меня скрыли? Я ведь не поверила. Как я могла поверить... Поехала и увидела...
— Что ты тут плетешь, Индре?
Индре разгибает спину, словно придавленная травинка на тропе, медленно распрямляется.
— Что я плету? Неужто я еще не сказала? — Кусает губы, молчит, наконец вдыхает воздух и очень четко произносит: — Данаса привезли. Вчера похоронили. Данаса, ты слышишь? Данаса!
Мне вспомнился тот вечер в конце октября, когда Данелюс приходил в последний раз. «Кореши хотели, чтоб вместе погуляли. Но какой смысл? Сбежал я». Глаза его были ясными, теплыми, и я сказала: «Будем ждать тебя, Данас». А про себя подумала: хоть отдохну, пока тебя здесь не будет.
— Почему гибнут солдаты?
Индре глядела на меня, но спрашивала кого-то другого и не ждала, что я ей отвечу.
— Почему Данас? Почему так?.. Почему?..
Я не сумела успокоить Индре. Ни в тот вечер, ни назавтра, ни месяц спустя. Да она, я знала, и не нуждалась в утешении. Ходила на работу, изредка встречалась с подругами, но чаще одна бродила по улицам. Безмолвная, растерянная, не отвечающая на расспросы.
Тишина наших вечеров, поначалу успокаивавшая меня, вскоре стала невыносимой. Что случилось? Чего не хватает?
— Индре, дочка, почему я никогда не слышу «Болеро»?
Индре только зажмурилась, подбородок мелко затрясся.
Прошел год, другой. А Индре все точно с завязанными глазами, зашитым ртом. Чтобы так в ее возрасте? Чтобы так страдала Индре, эта шальная девчонка, которая уже в четырнадцать лет на танцы через окно убегала?.. Нет, нет, этого я понять не могла, но и, признаюсь, даже радовалась, что без особых забот могу проводить дни. Надолго ли?
— Мама, я уезжаю.
— Тебе надо рассеяться, это правда.
— Я надолго уезжаю. Может, даже навсегда.
— Думай, что говоришь.
— Я тебе серьезно говорю.
— Куда?
— Сама не знаю. Может, в Самарканд... где Данас бывал... А может, еще куда. Сама не знаю.
Только теперь увидела, как она изменилась. Лицо уже не то и глаза не те — нет сияния юности, одна усталость, бесконечная усталость и растерянность. Но чтобы она поехала одна?
— С кем едешь?
Индре молчала.
— С кем едешь? — повторила я.
— Одна. Или тебе больше понравится, если отвечу: с парнем.
— Ах ты господи! — ухватилась я.— Кто он? Ты его любишь?
— Нет. Точно нет. Но я бы хотела... кого-нибудь хотела бы полюбить.
— И ты, не любя?.. Индре, дочь! Что я слышу! До чего ты так дойдешь?
— Ха-ха! — лицо Индре исказила судорога.
— Ребенка заведешь.
— Давно могла иметь. В десятом классе аборт сделала.
У меня отнялся язык. Опустилась на диван, съежилась, ссутулилась, прикрывая ладонью лицо. Как Индре два года назад.
— Все собиралась сказать тебе как-нибудь, чтоб знала. Мать подруги помогла избавиться. Ты тогда не заметила, была занята.
— Как так... занята?
— А так. Гастроли в Риге. Не думай, что я ничего не знала. Но и не думай, что я за это тебя осуждаю. Было бы смешно. Мы — женщины.
Мы долго-долго молчали, словно подтолкнули друг дружку к страшной пропасти и теперь вдруг обессилели.
— Но почему, Индре? Почему ты уезжаешь?
— Не умею объяснить, сама не понимаю. Конечно, я должна была поехать еще тогда, когда Данас там... Не смела, чего-то боялась. И Данас боялся написать мне: приезжай. И почему мне теперь все время кажется, что я босиком хожу по битому стеклу, по горячей золе, что дышу гарью, отравленным серой воздухом? Это невыносимо.
— А там... там будет легче?
Она не ответила.
— Твой отец знает, что ты решила?
— Отец? — Кажется, только теперь она вспомнила, что у нее есть отец.
— Тебе неважно, что он скажет? Ты не любишь ни отца, ни мать. Меня ты не любишь!
Индре снова долго молчала. Может, пробежала босиком по усыпанной битым стеклом дороге от своего детства до этого дня, каким-то израненным голосом ответила:
— Хотела бы спросить ржаной колос, очень ли он любит зерно, из которого вырос.
Индре уехала. Одна.
И я осталась совершенно одна.
Совершенно одна.
— В «Затишье» ты еще наверняка не была, а это одно из семи чудес нашего района.
Паулюс сказал это равнодушно, потом помрачнел и молча правил, навалившись грудью на руль, словно цепью прикованный к нему, мало что замечая, не слишком торопясь. Колеса автомобиля изредка съезжали на рытвины обочины, с грохотом поднимали пыль. Ни словом не обмолвился он об Ангеле, о его матери или кладбище. Кристина тоже молчала, вцепившись обеими руками в привязной ремень на груди.
Автомобиль они оставили на площадке у беседки
и направились к холму, заросшему орешником, берестяным, раскидистыми ольхами. Тропа привела их к широкой лестнице, поворачивающей направо. Теперь они ступали по дубовым плашкам, таким чистым, дышащим влагой, словно их омыл только что прошумевший дождь.
— Радушно нас встречают,— Кристина огляделась.
— Не удивился бы даже, если бы лестницу выстлали коврами.
— А разве может быть такое?
— Все может быть.
Они переглянулись и улыбнулись — как много лет назад над своими дурачествами — и с легкостью одолели последние ступени.
Лучи клонившегося к закату солнца били прямо в лицо. Кристина заслонила рукой глаза: перед ней вдруг открылся замок, окруженный кудрявыми дубами, словно часовыми. Стена из тесаных бревен, ставни из дубовых досок, двери с завитушками из черного металла, две островерхие башенки с узкими оконцами- витражами, зубчатая стена, обитая медной жестью,— все должно было говорить о примитиве начала четырнадцатого и изощренности девятнадцатого веков. Из дубовой конуры, гремя цепью, вылез волкодав и злобно залаял. Кристина схватила Паулюса за руку.
— Не бойся, на привязи.
Лай собаки доносился как из рупора.
— Куда мы попали, Паулюс?
Приоткрылась широкая дверь, вышел невысокий, но крепко сколоченный мужчина в черном костюме. Дверь за собой притворил, подпер плечами. Пес тут же замолк.
— Минуточку,— сказал Паулюс.
Пока он беседовал с этим здоровяком, Кристина, почувствовав в ногах усталость, присела у забора на тесаное дубовое бревно, которое держали в лапах два вырезанных из дерева медведя. Даже забор здесь был вроде частокола из дубовых бревен, забитых в землю. Все из дубовых бревен, срублено, сколочено на века.
Человек в черном исчез за дверью, на сей раз оставив ее приоткрытой, а Паулюс поманил Кристину. В просторном холле, один угол которого был загроможден вешалками из лосиных рогов, их встретила пышно- телая женщина в пепельном парике, подала руку и
окинула ленивым взглядом, словно все еще не знала: приглашать внутрь или нет. У двери, заложив руки за спину, стоял этот страж, жевал что-то бульдожьими челюстями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27