А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Каникулы с дядюшкой Рафаэлем
Повесть
словацк
ГРУШКОВЕЦ
Грушковец — самая обыкновенная деревня, как все. По обе стороны улицы — домики, и перед каждым растет груша.
В этом особенность нашей деревни. В других-то перед домами вы найдете ну хоть орехи, сливы, яблони или черешни. И некоторые деревни так и называются — по деревьям.
Так, к примеру, у нас есть Верхние и Нижние Орешаны, потом Яблонец, который раньше назывался Галь- мешем.
А что такое Гальмеш? Никто не знает, и я тоже. А яблоко-то всякий знает. А тому, кто яблоко знает, и груша не в диковинку.
Там, где плодовым деревьям не повезло, и деревни по-другому прозваны: Вербова, Ясенева, Дубовец, Дубово, Грабушица или Сосновка.
У нас болтают, будто первые тачки появились в Сосновке.
Нашим предкам тачки служили для перевозки тяжестей. На тачке, скажем, можно переправить к соседу мешок картошки или зерна. А если первые тачки в Сос- новке появились, так и деревню назвать следовало бы в честь такого человека, который тачку придумал. Может, звали его Мацак, Полакович или Лабуда. И деревня должна была бы называться Мацакова, Полаковичова или Лабудова, Мацаковка, Полаковичовце или Лабу- довце.
Есть еще и другие деревни: Играм, Чатай, Багонь, Цифер, Гоцног Штефанова, Каплна, Часта, Омпитал...
Откуда взялись такие названия, можно голову ломать хоть до самых святок. Не лучше ли взять велосипед и поехать по деревням, подмечать в них всякие особенности й спрашивать у людей: «Эй, послушайте! Почему Багонь называется Багонь?» Только поосторожней спрашивайте: ведь кое-где на вас и обидеться могут. В Чатае, например, не выговаривают «р»: вместо «гурьба» говорят «гульба», вместо «вихор» — «вихол».
В Штефановой каждый второй мальчишка — Штефан. Частане в гости часто ходят, в Играме музыку любят, хорошо поют. Будмеринцы вечно что-то меряют. Жители Омпитала все страх как любопытны. Встретят кого- нибудь и давай выпытывать да расспрашивать о чем попало:
— Вы откуда?
— Из Грушковца.
— Из Грушковца?
— Да.
— Из какого? Из какого это Грушковца? Ха-ха-ха!
— Как — из какого? Двадцать, что ли, Грушковцев-то?
— Хе-хе-хе!
— Чему вы смеетесь?
— Чему? Хе-хе-хе-хе! Так, значит, из Грушковца? Хи-хи-хи-хи-хи! Это ведь у вас колокол?
— Какой колокол?
— Ну, тот самый!
— Есть у нас, конечно, колокол, да не один — три. В будни звоним в один, а в воскресенье — во все три.
— Ну тот самый, из-за которого вас рваными-драными дразнят. Хи-хи-хи!
— И такой колокол есть. Ну и что? Хоть сто колоколов звони, а наш-то всегда распознать можно!
— Распознать? Хи-хи-хи-хи!
Вот видите. Омпитальские-то еще и насмешники вдобавок. Ни за что ни про что высмеют. К счастью, в Грушковце никто еще из-за колокола не обижался.
Так оно и есть.
Не обыкновенный наш колокол-то! Обыкновенные где угодно найдутся, а такого, как наш, хоть весь свет пройди, ни за что не встретишь. Издалека, за несколько километров, вдруг вы слышите знакомый голос: рванн-дранн... дранн-рванн...
ГРУШКОВЕДКИЙ ДУХОВОЙ ОРКЕСТР
Раз уж вспомнился мне колокол, нужно сказать и о грушковецком духовом оркестре. Его знают не меньше колокола, и грушковцы по праву им гордятся. Я ведь и собирался начать как раз с нашего духового оркестра, да в то время у нас полдень отбивали, вот я и заговорил о колоколе, чтобы ненароком не забыть о нем.
В деревнях-то духовые оркестры постепенно на нет сходят. Молодым музыкантам по душе больше джаз, а у стариков — ни одного зуба во рту. А как на трубе беззубый сыграет? Где там!.. Встретятся два старичка, один из них когда-то капельмейстером был. Заглядывают они друг дружке в рот да головой качают: передних-то зубов давным-давно не осталось.
Вот старички и ведут, к примеру, такой разговор:
— Марш Ракоци знаешь?
— Ну, как не знать!
Другой старичок выпятит губы, просвистит несколько тактов.
— Хороший был марш! — растроганно говорит один старик.
— Просто замечательный был марш! — еще растроганнее восклицает второй.
— И «Победу» помнишь?
— И «Победу» помню. Как же! И «Злату Прагу»,— начинает перечислять первый.
— Прекрасные марши были.
— Отличнейшие марши... Слыхал я, будто в Грушковце и по сю пору «Злату Прагу» играют,— сообщает первый, помолчав.
— «Злату Прагу»? — переспрашивает второй.
— И «Злату Прагу» и «Победу»,— отвечает первый. — И ты знаешь, Йожка, на ком все держится?
— Да на ком там оркестр держаться может? На старом Загрушке только. Когда он молодой был, кое-что усвоил и ничего не забыл.
— На нем весь духовой оркестр держится,— повторяет первый и снова растроганно качает головой.
— Потянет еще немного — и конец. Совсем дряхлый стал.
— В прошлый четверг ждал я поезда в Шенквицах...
— В Чаниковцах,— поправляет второй.
— В Шенквицах...
Шенквичанам название «Чаниковце» не нравится, вот они и называют свою станцию по-старому.
— Ждал я там поезда, наконец примчался он с грохотом... И тут из одного вагона выскакивает Загрушка, а за ним остальные музыканты посыпались. Не все еще на перрон выбраться успели, а кто-то уже Загрушку за полу дергает.
— Грянем, что ль? — прогудел этот дядька.
— Грянем! — ответил Загрушка.
— Что ж мы отхватим?— спросили музыканты.
— Отхватим-ка «Злату Прагу»...
Я и опомниться не успел, а музыканты уже в круг стали да как грянут. Пассажиры из вагонов в окна высунулись, на перроне со всех сторон оркестр обступили.
— Что тут такое, что за музыканты? — спрашивают.
— Из Грушковца музыканты. Знаете небось старого-то Загрушку?
— Загрушку? Это какого?
— Капельмейстера.
— А едут они откуда? — спрашивают пассажиры. — Со свадьбы, что ли?
— Зачем со свадьбы? В Цифере на похоронах играли!
— На похоронах? Вот тебе и раз! А тут этакую веселую завели?
— Сами слышите. Покойнику сыграли, теперь живым играют.
— Кому же они играют?
— А всем. Это вам не филармония. Филармония только для радио играет да тем, кто в Братиславе живет. А грушковецкий духовой оркестр хоть кому сыграет.
— Ну-ну! Так ведь это разные вещи!
— Понятно, что разные. Грушковецкий оркестр играл в Цифере, а филармония в Цифер не приедет.
Первый старичок и рот раскрыть не успел, а второй уже засмеялся.
— Духовой оркестр играл в Цифере, а в Цифер филармония не приедет! — повторил первый.
Потом он глянул на своего приятеля, увидал, что тот смеется, и давай сам смеяться. Сначала потихоньку, а потом все громче и громче. Беззубый рот разинул и глаза выпучил, так что слезы брызнули.
Все на улице видели, как они от смеха за живот держатся. Я и сам их видел, а потому могу вам все это рассказать.
ГЕЛИКОН
Я стоял у Ризика и ждал, когда набежит вода в ведро. Я порядком озяб и начинал злиться на святого Флориана. Это из-за него вода текла медленно, словно он позволил ей замерзнуть за ночь и только сейчас собрался воду оттаивать. Вот стою я так, на цальцы дую, на деревню поглядываю. И вдруг откуда ни возьмись старый Загрушка из-за церкви выходит. Я сразу его узнал: он ходит, с ноги на ногу переваливается, того и гляди, упадет еще. «Прощай тогда весь оркестр! — думаю. — И куда ты такую огромную трубу тащишь?» А нес он на плече ту большущую трубу, которую вы, конечно, уже видали в оркестре. Шагал он по дороге, и вид был у него ужасно важный. Все, кто стоял на улице, с любопытством на него поглядывали. Сегодня праздника, кажись, никакого нет? Или, может, процессия какая-нибудь будет?
А мое ведро тем временем наполнилось. Я взял его обеими руками и осторожно поставил на землю. «Посмотрю-ка еще на старика»,— думаю, а он сам, да чудно как-то, на меня поглядывает. Неподалеку остановился и глаз с меня не сводит. «Ну что ты на меня так смотришь?»
И вдруг он меня спрашивает:
— Сколько лет-то тебе?
— Что?
— А ты разве оглох?
— Почему оглох?
— Я ведь спросил, сколько лет тебе?
— Одиннадцать.
— Одиннадцать?.. Всего одиннадцать? Маловато.
— Почему же маловато?
— Мал еще,— говорит он словно про себя, а сам глаз с меня не спускает.
Мне-то все-таки холодно, стоять никак нельзя. И ведро надо скорей домой отнести. А он меня не отпускает:
— Послушай! Ты сможешь эту трубу поднять?
— Отчего же не смогу?
— Да я не о том, чтобы ты ее сейчас же и поднимал. Я вообще спрашиваю: сможешь ли ты ее носить Первого мая, или там в престольный праздник, или, скажем, осенью, когда всякие торжества устраиваются — ну, уборка винограда, что ли, или демонстрация, или кто-нибудь день рождения справляет? Ведь в день рождения
оркестр должен играть. В день святого Йозефа, на Яна, на Винцента, на Елену играть приходится. Знаешь, кто такой Винцент был?
— Винцентов много было.
— Правильно. Много их было, да и в нашей деревне тоже немало найдется. Человек семнадцать, а то и все двадцать пять наберем. Двадцать пять Винцентов! Гм... Значит, говоришь, поднимешь эту трубу?
Я покосился на дядюшку Загрушку и слегка пожал плечами. А он продолжал:
— Но знаешь, парень, это еще не все. Ты вот что мне скажи: научишься ты чему-нибудь на этом музыкальном инструменте? Погудеть денек-другой — и до свиданья, таких-то сколько хочешь! Но если кто вздумает этот инструмент у себя завести, тот должен во всякий день недели упражняться, учиться...
Дядюшка Загрушка говорил очень обстоятельно, и мне волей-неволей вспомнилось, как еще несколько лет назад отец повел меня определять в музыкальную школу, а меня принять не захотели. Был там этакий краснолицый человек. Такой красный, будто только что выпил красного вина. Он что-то такое бренчал на рояле и все заставлял меня петь.
«У этого парня вообще нет слуха!» — заявил он в конце концов.
«Как же это так — нет слуха?» — заволновался отец.
«Нет, и все тут!»
«Гм... гм...— промычал отец.— А у других детей он есть?» — переспросил отец еще раз.
«У других детей есть»,— отвечал директор.
«А у моего сына, значит, нет?»
«А у вашего мальчика нет».
«Ну нет, так, значит, нет. Насильно его к вам в школу пихать не стану».
Нужно бы, наверное, сказать об этом Загрушке, чтоб знал он, с кем дело имеет. Сказать — нет? Сказать — нет?
— Так, говоришь, ты стал бы учиться? — спросил Загрушка.
— Было бы время, а так отчего не поучиться?
— Вот это самое мне и хотелось знать. Надобно знать, найдется ли у тебя время-то. Вечер за вечером, вечер за вечером должен ты упражняться.
— Один? — неуверенно спросил я.
— А как ты думал? Ума тебе никто не прибавит.
Хочешь чего-нибудь добиться — сам добивайся. И еще. Вот дело-то какое. Труба не моя и не твоя, а она просто ничья. Но... — Старик выразительно поднял указательный палец. — Если с ней что-нибудь случится, ее всей деревне недоставать будет. Понял?
Я кивнул в ответ.
Он надел трубу мне на плечо. Я даже удивился, как это ноги у меня от тяжести не подкосились! Тяжеленная труба оказалась, но я сделал вид, что для меня эта громадина — сущий пустяк.
— Сегодня четверг, через три дня — воскресенье. Вот в воскресенье и придешь ко мне, посмотрим, как у тебя дело пойдет. Не забудешь?
— Нет, не забуду!
— Если тебе не по вкусу эта музыка придется, лучше ты сегодня же ко мне прибеги!
Труба и вправду была ужасно тяжелая. И еще хотелось мне поскорей уйти. Совсем руки и ноги закоченели. Да и с водой поторопиться пора было.
— Знаешь, как эта штука называется? — И дядюшка Загрушка вытащил из инструмента трубочку. — Да откуда же тебе знать, что это такое! Это амбушюром зовется, а старые музыканты называют мундштуком — на немецкий лад. А вся труба называется «бас» или «геликон». Запомнишь?
— Запомню.
А мне уж реветь впору — так я промерз, до самых костей. Сунул я руки в карманы, да толку от этого чуть. А старик все еще глядел на меня, беспрестанно надувал губы с таким видом, будто чем-то поперхнулся. Господи боже, да скажи же наконец, в чем дело!
— Ты еще не бреешься? — вдруг спросил дядюшка Загрушка.
— Нет, не бреюсь.
— Это хорошо, что еще не бреешься. Если бы ты брился, пришлось бы мне тебя еще всяким другим вещам учить. Да в тринадцать-то лет и бриться никому еще не надо. Ты ведь сказал, что тебе тринадцать?
— Одиннадцать! — поправил я.
— Гм... Одиннадцать — это еще меньше, чем тринадцать. А ты знаешь, когда Винцентов день?
— Знаю.
— Винцентов день — двадцать первого января. Был когда-то двадцать второго, а теперь уже лет десять, как
справляют его двадцать первого. Перед Винцентом всегда были Агнешки, а ныне Агнешек не бывает. Кто-то нос в календарь сунул и Агнешку вычеркнул. Ты в календарь не заглядывал?
— Нет.
— Иной раз думаю я об этом и никак догадаться не могу, кто в календарь нос сунул и такой ералаш в именинах сотворил... Гляди! — И старик вытащил из кармана мятую бумажку. — Вот тебе нотная бумага. К Винцентову дню надо бы тебе кое-что выучить.
— Выучу,— пообещал я.
Он посмотрел еще на мои зубы, постучал по ним пальцами, потрогал губы — крепкие ли они. Отошел в сторонку и еще довольно долго меня разглядывал, сощурив глаза, словно хотел убедиться, идет ли мне труба.
— Ну, значит, занимайся! Никто еще сразу ученым не родился! — закончил он разговор и свернул к нижнему концу улицы, перешел по мостику замерзший ручей и еще несколько раз оглянулся на меня.
Я заторопился домой.
КОГДА Я ПРИШЕЛ ДОМОЙ...
Мама дождаться меня не могла и послала отца на улицу посмотреть, где это я застрял с водой.
Отец стоял у ворот, и видно было, что он чем-то недоволен. В руках он держал крохотный окурок. Папа-то мой завзятый курильщик и обычно бросает сигарету, когда от нее остается один уголек, который обжигает губы. Обожжется — и ходит по дому ворчит, иногда с мамой или со мной ссорится. При этом мне кой-когда здорово попадает. Я как увижу, что отец курит и окурок все меньше становится, так меня просто нетерпение разбирает поглядеть: что же дальше-то будет? Маме порой не терпится, и тогда она вмешивается. раньше времени:
— Брось! Опять ведь обожжешься!
Отец прикладывает окурок к губам, морщится и в ту же минуту выплевывает его на пол.
— Что я говорила? — скажет мама. — Хоть бы разок усищи свои спалил.
У отца усов нет, вот он сразу и выходит из себя:
— Что ты ко мне с этими устами пристала?
— Будь у тебя усы, давно бы их спалил,— говорит мама.
— Да что тебе мои усы дались, а? Я на всю семью работаю, ночей не сплю, и никто этого не ценит.
— Перестань!
— А ты что рот разинул? — накидывается на меня отец.
Он хватает меня за ухо, притягивает к столу и требует мой школьный дневник.
Конечно, когда родителям вздумается придратьса к своему ребенку, так они первым делом дневник спрашивают. Перелистывают его, а потом дадут взбучку за плохую отметку, полученную еще в начале учебного года.
— Почему у тебя нет пятерок?
Всякому небось хочется, чтобы у его сына или дочери были в дневнике одни пятерки!
Попробуйте представить себе, что выйдет, если исполнится это желание! Все ученики станут пятерочниками, и никаких табелей не надо, достаточно лишь объявить, что весь класс сплошь отличники. Но что с такими делать, у кого нет музыкального слуха? Или, скажем, Ян Матейка. Он и перекувырнуться-то толком не может. Он знает, как надо перекувырнуться, но такой увалень, что никак у него кувырок не получается. Откуда в таком случае у Яна по физкультуре пятерка будет?
Вот о чем я думал, подходя к папе, и чуть-чуть улыбнулся. Таким способом можно иногда изменить или хотя бы поправить отцовское настроение.
— Где ты болтался? — начал отец и тут же выплюнул окурок.
— Я не болтался.
— «Не болтался, не болтался»! Все воды ждал?
— Да, ждал. А потом меня остановил дядя Загрушка.
— Все тебя останавливают! Бегай побыстрей, так никто и не остановит!
— А меня вот остановили.
— Что же ты такое тащишь? — спросил еще отец.
— Музыку.
— Ты что, играть на этом умеешь?
— Нет, не умею.
Отец стал хмуриться. Он осмотрел трубу со всех сторон, взял у меня ведро и отнес его маме.
Я вошел в дом, подпрыгивая и растирая закоченевшие пальцы.
Отец вернулся ко мне.
— Что же ты собираешься с этой штукой делать? — спросил он.
— Играть на ней.
— Как же ты станешь играть, раз не умеешь?
— Ученым еще никто не родился.
Отец взял у меня инструмент, надел себе на плечо. Он прижал губы к мундштуку, сильно дунул и даже покраснел от натуги.
— Она заткнута чем-то, кажись,— сказал отец, вытирая рукой слезы, выступившие у него на глазах.
— Нет, он не заткнут,— сказал я.
— А ты сам-то пробовал?
— Нет.
В душе я допускал, что в трубе может что-нибудь такое торчать: полотенце или там шапка — внуки-то Загрушки могли ведь туда насовать все, что хочешь.
Я уже согрелся и не отходил от отца — уж очень мне хотелось самому потрубить.
— Дайте, папа, я попробую.
— Отстань! — не сдавался отец.
Он еще раз надулся, по лицу даже пятна красные пошли.
1 2 3 4 5 6 7 8