А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Старается избежать опасности. И я старалась, стараюсь и буду стараться ее избежать. Йожо, Йожо! Не знаешь ты жизни. Говоришь со мной, как с ребенком. Спасибо и на том, что не стал толковать мне про тюрьму, угнетение и рабство словами из школьных учебников. Нам остается одно из двух — либо тебя кто-то выдаст, либо ты кого-то выдашь. И тогда тебя на время оставят в покое. Не знаешь ты жизни, Йожо». Инженер Митух, сидя на зеленом диване, с ужасом смотрел на свою бывшую одноклассницу Гизелу. Она сидела рядом в узкой коричневой юбке и желтом свитере с красной поперечной полосой на груди. В гимназии он редко осмеливался заговорить с Гизелой, хрупкой девочкой, дочкой судьи. После окончания гимназии пути их разошлись. Годы студенчества, служба в армии, война стерли память о ней. «И поэтому,— спросил он,— у тебя был Дитберт?» — «Да, поэтому». Блеснули красивые влажные зубы. «Поэтому был он, были и другие, Фогель, Бюрстер, мало ли. Поэтому теперь у меня ты. Радуйся, Йожо! Радуйся, что ты здесь и не попал в руки немцев. Ведь только благодаря мне ты здесь». Они молча смотрели друг на друга. Митух, пораженный в самую сердцевину того, что до сих пор составляло его жизнь, мысленно спрашивал, неужто Гизеле удалось убить в себе совесть; а Гизела — длинная белая шея, белое овальное лицо, губы сердечком, голубые глаза,— от страха цепляясь за Митуха, торжествовала победу над своим и его здравым смыслом. Она горделиво вздернула голову. «Гизела, неужели ты способна на такое?» — спросил он. «Не твое дело, Йожо! Не сердись на меня. Я такая. И другой мне не быть». Она потерла ногой о ногу. «Ты влюблен в меня и потому сердишься? Жаль. Не надо от меня ничего требовать! Теперь человек не может требовать даже с себя самого, где уж предъявлять требования к другим. Мы не знаем, что будет с нами через минуту». Она сбросила с ноги туфельку, оперлась о Митуха и выключила ногой лампу, небольшую лампу под бумажным абажуром, на котором в голубых волнах качались коричневые старинные парусники, барки, бриги и шхуны. Немного погодя тем же способом включила свет. Она лежала на диване, Митух пристально смотрел ей в глаза, которые, как всегда, скорее манили, чем отталкивали. «Я тебе не верю, Гизела». Гизела Габорова ничего не сказала, только улыбнулась, и в этой улыбке Митух прочел, что он на краю пропасти, что овальное личико Гизелы, плавные линии ее тела, зачесанные на маленькие уши волосы скорее манят, чем отталкивают, и больше всего Гизела влечет его к себе тем ужасом, который возбуждает в нем,— извергнутая ею
огненная лава ужаса не испепелила, не сожгла. Обнаженной ногой, бархатисто-белой, прекрасной формы, она, лежа на диване, дотянулась до выключателя, и на абажуре уже не раскачивались в голубых волнах коричневые старинные парусники, она потопила их в океане тьмы, а Митух постепенно отдавался неистовому блаженству, вытеснившему опасения, страх, голос совести и здравого смысла. Митух ликовал оттого, что ему покоряется олицетворенный в образе Гизелы ужас, а Гизела наслаждалась минутным избавлением от страха перед партизанами. В эту ночь Митух не ушел от Гизелы домой, застрял у нее на два дня и две ночи, и с той поры бывал у нее каждый вечер, пока в Молчанах не появился обер-лейтенант Вальтер Шримм со своим подразделением. Ради себя она забыла о других, переживал Митух, полностью отключившись от происходящего за спиной в бывшем школьном классе, где обосновался Шримм. Мысленно он видел зеленый диван, на нем белый бархат тела — ужас в облике Гизелы, смотрел в одну точку в сером углу и был уверен только в одном — что сумятица, которую вызвали он и партизаны, погубит и обер-лейтенанта Шримма, и Гизелу. Ради себя она забыла о других, ни с кем, кроме себя, не считается, словно она одна существует на свете, сотворила себе кумира из собственной персоны...
— Итак, герр инженер! — Шримм уставился на широкую спину Митуха. При первом же удобном случае он расстреляет его, подумалось ему, он велит расстрелять и всех заложников, как только отпадет необходимость прикрывать ими отступающее подразделение от партизан и от русских! Давно надо было так сделать! Надо было бросить на них отряд СД!.. Но... В этот миг Шримму ясно представилось его ужасное будущее. Пока война не кончится, пока он не окажется в Штарграде, ему суждено убивать, подвергая и себя опасности быть убитым, убивать, как и прочие гитлеровские палачи, исповедующие безумную идею фюрера, а кто в нее уверовал, тот в страхе за свою жизнь подобен эсэсовцу, подобен ему, Шримму. Шлюха Гизела!.. Он отвернулся от широкой спины Митуха, и новое зрелище опять вызвало его гнев: солдаты пригнали в школу первых заложников, всего пятерых мужчин и трех подростков, среди которых очутился и работник Шимко — Колкар.
Колкар, невысокий чернявый паренек в грязных брюках гольф, в тяжелых ботинках, в клетчатой, порванной на спине рубашке, войдя в школу, злорадно ухмыльнулся
про себя при виде Митуха в углу, под надзором двух солдат. Вот и хорошо! Так тебе и надо! Он проклинал его, себя и тот миг, когда заговорил с ним. Чтоб он сдох, а еще лучше, чтоб сдохли они оба в тот январский день, когда он зашел к Митухам поточить ножи от соломорезки и встретил его!.. Он тогда хотел попросить у Митухов электрический точильник и в шутку сказал: «Шталевское поместье переходит к новому хозяину. К пану инженеру вот. Правда ведь?» Инженер Митух промолчал. «И то,— ответила Бета,— вся деревня над нами смеется». Инженера Митуха это раздосадовало, и через несколько дней он послал с Адамовым сынишкой, Янко, сигареты Колкару, чтобы тот поменьше болтал. «Если бы вы только знали, пан инженер, кто эту сотню «лип» выкурил...» — вскоре похвастался Колкар. «Кто?» — «Партизаны»,— сообщил он Митуху. «Где?» — «На Кручах!» Тогда же они обо всем условились — хотя Бета Митухова частенько поднимала крик, но Адам Митух разрешил,— и Колкар стал регулярно ходить к Митухам за хлебом, салом, маслом и сигаретами, которые инженер доставал через Гизелу Габорову, и относить все это общинному служителю По-рубскому. Теперь вот стоишь мордой к стенке! Поделом тебе! И зачем только он связался с ним! Он думал о Митухе, о том, как бы удрать от немцев. Тебе-то не выкарабкаться, пропади ты пропадом!..
— Приведите заложников!
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
— Мне нужно девяносто заложников! — в ярости заорал Шримм, обуреваемый жаждой мщения — за Гизелу, упряжки, взорванный мост, опрокинутые надолбы, за Фоллена, Виллиха и Калкбреннера, за ротенфюрера Колпинга и его отряд.— Заложников... побольше... девяносто,— кричал он на унтер-офицеров и солдат,— много, понятно?
— Слушаюсь!
— Подводы и лошадей отставить! Искать Калкбреннера! Заложников... не эту горстку, тут не наберется даже... даже на одну обойму.
— Слушаюсь, герр обер-лейтенант!
В школе воцарилось тягостное молчание, на свечках плясали языки пламени, со двора доносился душераздирающий рев голодной скотины. Обер-лейтенант Шримм повернулся к Митуху, уперся взглядом в его широкую спину. Повесить!.. В поле зрения попал Колкар в порванной рубахе. Всех перевешать!..
Ревела скотина — поодиночке, по двое, всеми глотками сразу.
Шримму вдруг стало стыдно, что он намеревается использовать как прикрытие этих жалких людишек. Ждать до пяти часов, решил он, а потом уходить с теми солдатами, которые окажутся под рукой. Он уйдет с Гизелой, с ее ценностями — или не уйдет вовсе. А ее убить мало, ограбить!..
Шло время. Минутная стрелка на его часах стремительно перескакивала с деления на деление. Без семи минут пять... без шести минут... без пяти! Колпинг не вернулся, сгинул, Колпинг, ротенфюрер, дорога от партизанских деревень открыта и партизанам, и русским, дорога на Рачаны и Черманскую Леготу закрыта для его солдат и для него, Гизела не возвращается, не исключено, что Гемерт по дороге убил ее и ограбил... Шримм почувствовал дрожь в ногах.
— Ефрейтор!
Маленький ефрейтор встал навытяжку.
— Созвать...— закричал Шримм,— созвать всех лейтенантов, всех младших офицеров вплоть до фельдфебелей!
Ефрейтор развернулся на каблуках и выбежал из школы.
Без одной минуты пять.
Пробило пять часов, Гизела не вернулась, на школьном дворе отчаянно ревела голодная скотина, оконные стекла в школе дребезжали от далекой канонады. Митух одеревенел в своем углу, Шримм замер за столом, Колкар у стенки клял Митуха; Шримм, весь в испарине, вытащил из кобуры пистолет, осмотрел его, сунул обратно в кобуру и вытер о стол потные руки.
Молчаны томились в страхе, время неслось над ними ураганом.
Пробило пять.
Шримм, сидя за столом, смотрел перед собой и ничего не видел. Он страдал — оттого, что все потеряно, потеряна Гизела, он раскаивался, что подозревал и проклинал ее. Она уже не вернется... Колпинг не вернулся... Гемерт не вернулся... Ограбил ее, а может, и убил... Шримм устал сопротивляться тому, что сильнее его. Это — сила, обреченно думал он, она уничтожила его часовых Фоллена и Виллиха, Калкбреннера, Гемерта и Гизелу, ротенфюрера Колпинга с его отрядом, она теснит со всех сторон. Нет смысла что-либо предпринимать, ведь такое, как сегодня, повторяется через каждые сто, пятьдесят, двадцать километров. Эта сила выбила штаб полка из Ракитовцев и теперь надвигалась на Шримма, словно горячая, вязкая смола. Он встал.
Солдаты пригнали в школу еще троих заложников.
Вошли два лейтенанта, входили другие младшие офицеры. Шримм смотрел на них. «Будем защищаться,— собирался сказать он им,— долг немецкого солдата...» Он смотрел на своих офицеров, стоящих навытяжку с побелевшими лицами.
— Оставайтесь здесь!
Время ускорило свой ход.
Шримм сказал: «Оставайтесь здесь!», ничего не делал, все еще ждал Гизелу.
Тучи на небе разошлись, в Молчаны пришло великолепное утро. Небо чистое, воздух прохладный, на деревьях и полях нежная, светлая зелень. Высоко в небе, почти в зените, распустились легкие, перистые лепестки облаков, расчесанные гигантским гребнем. Снизу лепестки окрасились огненным светом восходящего солнца. Воздух свеж и душист.
Адам Митух потихоньку доехал до Пустой Рощи — длинной полосы дубравы вдоль границы молчанских угодий.
По одну сторону Пустой Рощи раскинулись молчанские земли, по другую — двух соседних деревень, рачанские и чермансколеготские.
Адам остановил повозку у ручья, бросил лошадям охапку клевера, себе взял кусок хлеба с салом и пошел взглянуть, что делается на рачанской и чермансколеготской стороне.
Шпалы на железнодорожных путях уже не трещали.
Он смотрел на дорогу между Рачанами и Черманской Леготой, на дорогу в Ракитовцы. Обе пустынны и безлюдны, на обеих никаких признаков жизни. Издали то там, то сям слышались пулеметные и автоматные очереди, винтовочные выстрелы. Вдруг на дороге в Ракитовцы показалось пять танков.
— Эге, швабам уже не уйти из Молчан,— вслух сказал Адам,— сдадутся как пить дать.— В этот момент прямо над его головой просвистела пуля и отсекла ветку с дуба. Он пошел обратно к лошадям. И тут же, не выпуская из рук хлеб, сало и ножик, непроизвольно поднял руки вверх, потому что около его подводы стояли, любуясь красавцами вороными, шестеро мужиков в облепленных глиной и пыльных сапогах, в выцветших стеганых армейских телогрейках, в коротких накидках и разномастных — зеленых, коричневых, серых — меховых шапках. Адам медленно опустил руки и улыбнулся.
— Давай, давай! — слышалось ему.— Давай!
Адам Митух сунул в рот остатки хлеба с салом и подошел ближе.
— Здравствуй, хозяин!
Он не сразу нашелся что ответить, переложил нож в левую руку, а правую, большую, натруженную руку протянул близстоящему бойцу:
— Здравствуйте, товарищи!
И остальным пожал руки. Потом подошел к телеге, вытащил хлеб и сало и вместе с ножом протянул бойцам.
Они принялись резать хлеб, сало и есть. Быстро говорили о чем-то, но Адам — вопреки уверениям мужиков, вернувшихся с первой мировой, что русскую речь понять нетрудно,— сейчас не понимал ни слова.
Наконец один показал на лошадей.
— Какие лошади? — спросил он.— Под верх, под верх?1
Митух жевал хлеб. Соображал. Так и не догадался, что бойцы спрашивали его не про горы, а верховые ли это лошади.
— Под верх?
— Туда, под верхи, под верхи, в Ракитовцы? — переспросил Митух.— Ракитовцы — там.
— Да-да,— вмешался второй.— Ракитовцы? — Он вытащил карту, повертел ее, изучая.— Давай, хозяин, в Ракитовцы!
Митух понял.
Бойцы подождали, пока он стащит с телеги борону, уселись, Митух сунул недоеденный хлеб и сало в карман, тронулись.
— Давай, давай! Погоняй, погоняй! — кричали бойцы.— Гони, погоняй!
В Молчанах дом Митухов опустел. В хлеву мычали голодные коровы, визжали свиньи, а в задней комнатушке на стуле у кровати сидела глухая старуха Митухова. Слезящимися глазами на морщинистом, скривившемся в плаче лице она смотрела в книжку, на строчки крупных, жирных букв: «...а буде на то твоя святая воля, просвети их через опустошение великое...» Оторвала взгляд от текста и глянула на ввалившихся к ней в комнату немецких
солдат. В ее запавших глазах читалась печальная повесть о беспощадной пучине лет и старости, о сковавшей ее неподвижности, о злобе на Адама и Йозефа, на невестку и ее детей за то, что все они бросили ее одну.
Старуха не расслышала.
— Погоди! — Она остановила на нем суровый неумолимый взгляд.— Погоди, ужо придет рус!
— Рус придет!
Холодный воздух задрожал от гула самолетов.
Фельдфебель пинком выбил из рук Митуховой книгу и вышел с солдатами во двор. Сердито посмотрел на них, гурьбой ринувшихся к сараю.
В воздухе внезапно раздалось оглушительное гудение, подобно смерчу обрушилось оно на двор Митухов и заставило фельдфебеля метнуться вслед за солдатами в сарай.
Гул самолетов обрушился на двор и сад Митухов, на Петрову Залежь за садом, у дороги в глубокой выемке.
Бета, Адамова жена, затаившись с детьми в окопе, совсем распласталась в воде и грязи. Детей она укрыла темно-синей и светло-зеленой шалями.
Воздух прострочило пулеметной очередью, грохот и гул двух взрывов потрясли землю, и не успела Бета опомниться, как в наступившую было тишину снова ворвалось гудение самолетов и треск пулеметов — град пуль посыпался на рухнувший сарай и амбар Митухов. Пули прошили обломки сарая и амбара, прошили хлев, а в хлеву — тушу уже убитой коровы.
Гудение самолетов то смолкало, то вновь усиливалось, со стороны деревни послышались два взрыва и стрекот пулемета, наступила тишина, и до слуха Беты донесся рев голодной и переполошенной скотины.
Молчаны опустели, их словно вымело. Люди попрятались в домах, в чуланах и погребах. Перед школой, где уже не было ни комендатуры Шримма, ни инженера Митуха, ни молчанских заложников — мужиков и подростков, которых набралось всего одиннадцать вместо девяноста,— лежали груды обломков от четырех худых повозок и четыре пары убитых лошадей. Убило и великолепных гнедых старосты. Ревела привязанная скотина, и больше никаких признаков жизни, только постепенно уходили минуты истекших лет, месяцев, недель, дней и часов.
Время близилось к половине шестого.
Куранты на башне костела присоединились к хору ревущей скотины и старческим, хриплым голосом пробили один раз. Это был их последний звук, через одну-две минуты раздался свист снаряда, минуту спустя — второго, и верхушка башни вместе с курантами рухнула, подняв столб пыли, и рассыпалась по зеленеющей весенней лужайке у костела, по крыше дома священника и в саду, среди сливовых деревьев, запущенных, обросших седым лишайником. Детали часового механизма повисли на сливе вместе с циферблатом, который показывал тридцать две минуты шестого.
На дворе Митухов все двери настежь, окна без стекол, выбитых, когда летучая смерть настигла фельдфебеля и его солдат.
Старая Митухова сидела на стуле у кровати, сложив на коленях старчески желтые руки в голубых прожилках. Запавшие глаза старухи, недобрые, неумолимые, неподвижные и ненавидящие, опустошенные старостью, были устремлены к дверям — там мелькнула чья-то тень.
В дверях появилась фигура мужчины, такого высокого, что казалось, будто он, пригнувшись, подпирает головой дверную притолоку. В фуражке, в длинной, по голенища, маскировочной плащ-палатке в зелено-коричневых разводах, в руках длинноствольный ручной пулемет с большим круглым диском.
— Ты русский?
— Да, бабушка.
В провалах глаз древней, глухой Митуховой, которая не услышала ни звука, блеснула слабая усмешка.
— Погоди, ужо придет германец!
— А-а, ничего, не бойся, бабушка! — Ему пришлось поднять ствол пулемета, чтобы пройти в комнату. Он вошел, и, когда старуха Митухова увидела, что он смеется и все что-то говорит и говорит, улыбнулась и она, не чувствуя, что из глаз текут слезы. Он нагнулся, поднял ее книжку, вложил ей в руки, улыбнулся во все лицо, пышущее здоровьем, и вышел во двор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9