А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Без скольких-то минут одиннадцать я поймал себя на том, что рассказываю о своих любимых местах на севере Чехии и объясняю, что такое наука о крепостях. Все, что я говорил, она воспринимала с показным восторгом. Ее интерес был наигранным, веселье – искусственным. Я понимал это, но опьяненное легкомыслие пренебрегло всем. Даже не помню, когда лег спать.
Меня разбудил звонок в дверь, колючий, как осколок винной бутылки. Свою страшную ошибку я осознал сразу же, едва поднялся с тяжелой головой с дивана в выделенной мне комнатке. Я почувствовал, что нахожусь в квартире в одиночестве, и убедился в этом окончательно, когда заглянул в спальню и на кухню. С ладонью на кобуре в темноте подкрался к двери. Резко нажал на ручку, но дверь оказалась заперта. Меня это удивило. Звонок тем временем умолк, и я немного успокоился. Однако тут же раздался сильный стук, и кто-то выкрикнул слово «полиция». Я назвался и объяснил ситуацию.
Через пятнадцать минут, в течение которых я то пил воду из-под крана, то блевал в уборной, кто-то наконец выломал дверь. Это оказался надпоручик Юнек. Он велел мне следовать за ним. Я повел себя как преступник: в шутку вытянул перед собой обе руки, точно ожидая наручников. Юнек даже не улыбнулся. К счастью, идти оказалось недалеко.
Она покачивалась в воздухе за первой же мостовой опорой, висела на затянутой на шее бельевой веревке, странным образом напоминая позабытую в кладовой одинокую луковицу. Светало, но очень медленно, так что при взгляде на фонари на Нусельской улице глубоко под нами могло показаться, что еще ночь. Мост вздрагивал от каждого проезжавшего поезда, стучавшего у нас под ногами, а за нашими спинами со свистом мчались машины, и паузы между ними по мере того, как света прибывало, все уменьшались. Некоторые с любопытством замедляли ход, и дорожный полицейский прогонял их, как назойливых мух. Служебные машины припарковались перед мостом, чтобы не мешать движению. Возле тротуара на месте произошедшего несчастья стояла только «скорая помощь». Маячок на крыше кабины несмело поблескивал, а сирена молчала, пристыженная, осознавшая всю свою бесполезность.
Пускай я радуюсь, что расследования не будет, – вот что мне сказали и еще посоветовали немедленно подать заявление по собственному желанию, которое наверняка подпишут. Мне, мол, страшно повезло: об алкоголе в протоколе не упомянули, потому что полиция не хочет себя позорить. Олеярж, лично подписавший мое заявление, на словах велел передать, что мне не стоит больше попадаться ему на глаза. Через своего непосредственного начальника я попросил о встрече, но ответа не получил. Все это мне с самого начала казалось весьма подозрительным, но я прекрасно понимал, что за подпись неполного протокола меня могут привлечь к судебной ответственности, а героя изображать не хотелось, актер из меня все равно вышел бы никудышный. Официальная версия была такова: самоубийство, которое не удалось предотвратить. Полицейского, охранявшего госпожу Пенделманову от возможного покушения на ее жизнь, она заперла в своей квартире, пока тот спал. Это доказывают ключи, найденные в сумочке самоубийцы на тротуаре, над тем местом, где и случилась трагедия.
Каким образом старой женщине удалось перебраться через двухметровое проволочное заграждение и почему она повесилась, а не просто бросилась вниз, так никто и не объяснил. Да никого это особо и не интересовало. В тот же день на Нусельском мосту произошло еще одно несчастье. Молодая женщина несколько часов простояла у перил, чтобы телерепортеры успели подготовить аппаратуру. Только потом она прыгнула с моста, вечером это показывали в новостях, смерть в прямом эфире стала хитом мертвого сезона. В самоубийстве Пенделмановой телевидение не отыскало никакой изюминки. Вот если бы речь шла об убийстве, тогда дело другое. Но полиция эту версию решительно отвергла.
V
О, пускай я сравняюсь с ним силой в руках, чтобы день удержать, готовый рассыпаться в прах, ведь я еще не жил.
[Р. ВАЙНЕР]
О первых годах своей взрослой жизни, проведенных в университете, я вспоминаю с такой же неохотой, что и о детстве. На факультете я оказался на кафедре истории, всего лишь сдав приемные экзамены, которые были постыдно легкими. Столь гладкому поступлению наверняка способствовало мое прошлое рьяного стенгазетчика, но этим я свою совесть не отягощал; упоение успехом затмило все. Жалел я лишь о том, что поделиться радостью мне было не с кем.
Родители давно уже развелись. Отец переехал, он нашел работу где-то в другом месте и только изредка звонил нам по телефону. Впрочем, небольшие алименты он выплачивал исправно. На мой восемнадцатый день рождения я получил от него тысячу крон и письмо – ты, мол, уже взрослый, сам должен решить, будем ли мы общаться. Я плохо себе представлял, на какие темы мы могли бы разговаривать, и потому ничего не ответил. Сколько лет миновало с тех пор, как я в последний раз видел его?
Жизнь в общежитии была невыносимой. Мои соседи по комнате оказались юными гедонистами, совершенно не интересовавшимися учебой, которая, однако, давалась им без особого труда. Я не привык делить свою спальню с тремя посторонними людьми и мучился бессонницей. Их природная шумливость и радостная наивность бесили меня. Я менял комнату за комнатой, но нигде не мог обрести необходимый покой. Я не знал никого, кто, подобно мне, целеустремленно готовился бы ко всем семинарам, не пропускал ни единой лекции и по три ночи в неделю корпел над рекомендованной литературой. Так усердно не учился ни один человек, и я не уверен, что подобное прилежание вообще не было внове для университетских стен. Обряды посвящения новичков в студенты, дикие попойки в кабаках Старого Города, карательные экспедиции в еврейский район Йозефов, дуэли с солдатами городского гарнизона и любовные авантюры – вот о чем наиболее охотно повествуют хроники. Но нигде нет ни малейшего упоминания о людях, целиком отдававшихся учебе, готовых ради приобретения знаний отказаться от мира. Были такие или же я и впрямь стал первым?
Плодов радости от выполненной работы я не вкусил ни разу, продемонстрировать то, чему научился, мне не удавалось. Желая выделиться, я допускал глупейшие ошибки, читая подготовленные доклады, волновался из-за присутствия девушек – с каким наслаждением я прогнал бы их из аудитории! – и оттого запинался, не в силах воспроизвести элементарнейшие даты. Мои курсовые непременно заканчивались смелым выводом, который преподаватель разносил в пух и прах одним ударом. Впрочем, никому так и не удалось поколебать мою любовь к Средневековью, ибо она давно уже была сродни одержимости.
Со временем я все же заметил, что студенты разнятся между собой. Я поделил их на четыре основные группы: отличники, для которых учеба не представляет труда; бездельники, которые по доброй воле стремятся к исключению, но при этом до последнего не отказываются ни от одной из радостей жизни; лентяи, которые и пальцем не пошевельнут до самой сессии, однако во время экзаменов все же защищают свое право на место в университете; и наконец, привилегированные, которые, хотя и называются студентами, учебой манкируют, и это им сходит с рук. Круг интересов данных загадочных личностей, занимавших в общежитиях лучшие комнаты и регулярно ездивших стажироваться по обмену за границу, с головой выдавал их неразрывную связь с официальной государственной идеологией, и хотя эти студенты и называли себя историками или философами, их занятия не имели с наукой ничего общего.
Мое невезение как раз и объяснялось присутствием вокруг такого огромного количества студентов. Сами того не подозревая, они выселили меня из общежития. Пытаться заниматься, когда в коридоре происходят импровизированные хоккейные матчи или соревнования по пинг-понгу на сдвинутых вместе столах, мог только идеалист. Впрочем, я попробовал… я даже попросил общежитского старосту выгнать этих галдящих идиотов вон. Однако же ничего не изменилось. Разве что в столовой я как-то услышал свое новое прозвище: иезуит.
Тогда я снял жилье в спальном районе Просек – у своей дальней родственницы. Госпожа Фридова, одинокая пенсионерка, выделила мне в большой квартире самую маленькую комнатку с окном на север. Моя хозяйка была очень набожна – во всяком случае, твердила она об этом непрестанно. В первый же вечер похвасталась, что каждый день с утра до вечера повторяет «Отче наш» и не пропускает ни одной воскресной службы. Потом она говорила мне об этом не раз, возомнив отчего-то, что я составлю ей компанию. Но я сказал, что ходить в церковь надо уметь, а я не умею.
Поначалу ее болтовня утомляла меня, но со временем я привык. Привык и к неприветливому жилью, причем на удивление быстро. Я ждал, что окажусь в аду, в пекле, привычному мне по Болеславу, а попал всего лишь в пустыню. Подобно Симеону Столпнику, я тихо и неподвижно сидел у окна, глядя на улицу. Большую часть суток вокруг царило безлюдье: тысячи квартир – и ни единого признака жизни. Тишина бетонных стен казалась странной, но только здесь мне удавалось по-настоящему сосредоточиться. Единственным звуком, который издавали цементные соты, был стон – стон железной арматуры, остывавшей после жаркого лета. Больше уже никто и никогда не родится, думал я тогда, и по спине у меня бежал холодок. На этом свете, в этой цивилизации, в этом городе – нет! Тот, кто пока еще жив, потихоньку доживет свой век, и некому будет сменить его.
Дни и ночи напролет смотрел я на свою угловатую серую Гоби и гнал прочь мысль о том, что именно в двадцатом веке человек страстнее всего мечтал и страшнее всего ошибался. Но потом мысль эта переросла в убежденность.
В Болеслав я ездил редко, понятие «дом» лишилось смысла, я его больше не чувствовал. Я придумал развлечение, которое помогало мне скоротать бесконечные субботы и воскресенья, когда, измученный учебой, не знал, куда девать свободное время. Я бродил по северной границе города и с радостью – тем большей, что она была нечаянной, – обнаруживал всяческие животворные оазисы: рощу с заросшей каменоломней, бывшее стрельбище, обсерваторию, сооруженную астрономами-любителями, водонапорную башню, построенную как раз вовремя, чтобы не оказаться затронутой функционализмом, кладбище, к которому до сих пор ведет лишь проселочная дорога. Таких мест немного, но несколько раз они спасали меня от депрессии.
Однажды ясным ветреным днем, когда небо с редкими купами белых облачков сияло лазурью, я подался далеко, на самые Градчаны. Мне хотелось взглянуть с большой башни собора Святого Вита на те кварталы, что возникли в эпоху, когда строители жилых домов не брезговали еще понятием Красота. По этому случаю я вооружился биноклем и весь путь проделал пешком. На башню в тот день я так и не поднялся. Стояло бабье лето, теплынь была, точно в июле, и после двухчасовой прогулки мне требовался отдых в холодке под сенью собора. Я сел на скамью в дальней части главного нефа и принялся разглядывать иностранцев, которые с самодовольной тупостью бродили по храму прямо в кепках и панамах. Задранные кверху или опущенные вниз головы делали их похожими на сорок. Я сказал себе, что, подобно им, тоже чужой здесь, и, отринув их приземленность, поглядел на высокие церковные своды.
Передо мной было прошлое: каменные окружья обрамляли стекла с изумительными витражами, колонны переходили в нервюры, которые изгибались в покорных, однако же радостных поклонах и усердно подпирали потолок, чердак и крышу святыни. Они несли в себе смирение человека Средневековья, одинаково присущее священнику, воину или рабочему… И создатели соборов тоже не были исключением. Я поднял бинокль и нацелил его вверх и наискосок. Он немедленно превратился в детский калейдоскоп, я даже зажмурился от ослепительного сияния, целого моря отблесков и радужного многоцветья в высоких окнах, этих завораживающих толкователях дневного света, который вне церковных стен, как известно, всего лишь белый. Для начала меня заинтересовало окно в часовне Гроба Господня, на котором изображалось, как закладывали первый камень храма. Мне захотелось опуститься на колени, благодарность этой красоте внезапно запретила мне сидеть. Чтобы совсем уж не растрогаться, я перевел взгляд на окно Туновской часовни и увидел человека, боровшегося за свою жизнь. Он был одним из нас, его лицо имело и женские, и мужские черты… в том числе и мои. Я настолько хорошо узнал себя, что от ужаса сжался на скамье. Когда я отважился в третий раз взглянуть в свои увеличительные стекла, то увидел картину торжественную и жуткую одновременно. Страшный суд в окне поперечного нефа. И ясно услышал голос: спасайся, пока еще есть время. Меня охватила паника, и я отвел глаза и, не поднимаясь с молитвенной скамеечки, повернулся назад и посмотрел на ребра-нервюры, перекрещивающиеся, точно кости скелета; стоило протянуть руку – и я коснулся бы хрупкой бренности. Вывернув позвоночник, утонул взглядом в недрах розетты над западным порталом – и окаменел от страха. Передо мной открылось само начало – сотворение мира. Но сотворение это оказалось перевернутым. И это опрокинутое изображение, понял я вдруг, говорит о человеке куда больше, чем все книги мира.
Неделю за неделей я с биноклем в рюкзаке обходил пражские храмы, выбирая те, что были украшены самыми яркими витражами. Места, обласканные путеводителями, меня не привлекали. Малую Страну и Старый Город я оставил туристам, предпочтя Карлов Новый Город. Меня очаровала его верхняя часть, окрестности церквей Святой Екатерины, Святого Аполлинария и Святого Карла Великого, а также ни прежде, ни теперь не застроенные, обнесенные средневековой стеной склоны под Карловом, где еще совсем недавно паслись овцы и зрел виноград… А еще я всем сердцем привязался к тихим улочкам возле больницы, улочкам, по которым бродит смерть и почти всегда собирает тут свою жатву.
Не считая церквей, ратуши и нескольких подвалов жилых домов, куда трудненько было добраться, здесь и камня на камне не осталось после шагов «прогресса» времен императора Франца-Иосифа: все втоптало в землю «благоустройство» конца девятнадцатого века, называемое в художественной среде не иначе как кошмарным пражским холокостом. Я вынужден был ходить туда снова и снова, подгоняемый сочувствием к исчезнувшим домам и своеобразной ностальгией, влюбленностью в ушедшие времена, стать современником которых мне не довелось.
Постоянно углублявшийся интерес к Средневековью мало отражался на моих университетских успехах. Меня занимала повседневная жизнь горожан, занимали самые обыденные вещи – церковное причастие, воспитание детей, возможность путешествовать, покупка одежды и еды, отношения между соседями и житье под одной крышей с домашними животными. В хрониках я разыскивал свидетельства о том, что именно люди Средних веков полагали прекрасным, а что – отвратительным, как понимали они цель своего прихода в этот мир, как чувствовали себя в своем городе, на своей рыночной площади или улице, как жилось им в двухэтажных деревянных или каменных домах с остроугольными фронтонами, тонкими печными трубами и узкими, словно рукав, садиками.
Моя манера учиться никому не нравилась. Экзамены я сдавал плохо; я принадлежал к числу тех, кто изо всех сил пытается справиться с заданием, но, поскольку его интересы лежат в иной области, чувствует, как все валится у него из рук, и понимает, что не умеет объяснить свои промахи. Мне не удавалось удержать в памяти необходимые даты и события, на которые опирается историография, я не находил в этом смысла. В том, что преподавали нам как историю, мне виделись лишь перечни политических решений и их последствий, списки феодальных родов и статистика войн, которые они вели. Я же искал иную – живую – историю, искал время-пространство, где я мог бы ориентироваться столь же легко, как в своем каждодневном существовании. Что общего имеют с этим какие-то короли или битвы? Что связывает их со мной? Да, вот куда направлял меня мой интерес. Я пытался отыскать такую историографию, которая изучала бы людей, не имеющих имени, то есть таких, как я. Я искал историю самого себя, безымянного и подневольного представителя рода человеческого.
Университету нечего было мне дать, и это обстоятельство, как ни странно, примирило меня с ним. Я знал, что при определенных обстоятельствах могу доучиться и получить бумагу, скрепленную печатью. Я хорошо представлял себе скучную работу, которую стану выполнять в том или ином месте (а ходить на службу обязан был каждый), но надеялся, что мне все-таки удастся посвятить себя любимому делу. Спокойная тихая жизнь без больших амбиций и вытекающих из них разочарований.
Но тут времена изменились. Моя скорбная страна преобразилась, теперь вокруг простиралась другая Европа, а вокруг Европы – другой мир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34