А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И в мозгу тут же вспыхнуло дежа вю: Аполлинарий, лестница, человек на башне. Я машинально потянулся за пистолетом и достал его из кобуры под мышкой. С предохранителя я оружие не снял, все равно стрелять меня вынудила бы только непосредственная угроза собственной жизни.
Я поднялся на второй этаж и заглянул на хоры, где установлен орган. Там никого не оказалось. Я прислушался – но все звуки замерли. В храме царила тишина.
На третий этаж я поднимался осторожно и ступал по покрытой пылью лестнице с опаской, боясь себя выдать. Внезапно правая кисть задрожала такой дрожью, что я не смог унять ее, даже обхватив трясущуюся руку другой рукой. Пришлось мне переложить пистолет в левую руку и попытаться примириться с мыслью, что если все же придется стрелять, то попаду я, скорее всего, только в самого себя.
Колокол на этот раз молчал, никто не звонил в него без надобности, никто не раскачивался на его языке. В каморке под ним было пусто, но отнюдь не темно: серенький свет проникал сюда через одно из двух маленьких окошек (второе было замуровано). В углу валялись какие-то веревки и сложенные мешки, к стене были прислонены толстые доски. И тут я заметил в стене крохотную дверцу, расположенную примерно в полуметре над полом. Она напомнила мне дверцу в Гмюндовых апартаментах: входить в нее было столь же неудобно. Никаких ступенек я не увидел.
Ручка была высоко, где-то на уровне моего лба. Я взялся за нее, и дверь послушно отворилась в мою сторону. Она была железная и ржавая, но при беглом осмотре я обнаружил, что ее петли аккуратно смазаны. Я поднял ногу, нырнул в проем и очутился на цирковой арене.
Так мне, во всяком случае, сначала показалось. Я, сгорбившись, остался стоять в дверях, балансируя на узком каменном пороге. Передо мной зияла пропасть, воронка тьмы, поглощавшей почти весь тот оттенка серы свет, что проникал сюда через фонарь в куполе высоко над головой, а также через крохотные окошечки, проделанные в кладке по периметру восьмиугольника. Рядом чернела еще одна воронкообразная яма, за ней – следующая, и то же самое было с другой стороны. Чистоту периметра восьмиугольника нарушала единственная несуразность: я сам. Итак, восемь воронок мертвого вонючего воздуха, отделенных друг от друга закругленными гребнями: так долины бывают разделены горами. Эти жутковатые лепестки окружали абсолютно круглую, искусно обработанную руками каменотесов, точно жилками, иссеченную нервюрами сердцевину каменного цветка, который величаво рос в центре этого потаенного мира, испуская слабое сияние. День, галдящий снаружи, здесь довольствовался шепотом. Время, несущееся снаружи сломя голову, здесь только робко переминалось с ноги на ногу. Обратная сторона церковного свода, дом молитв глазами адресата всех молитв. Над моей головой вздымался круглый купол – балдахин, хранящий редкостный цветок.
В полумраке на другой стороне помещения мелькнула тень. Я заметил развевающийся черный капюшон и взмах широкого рукава и сделал два неуверенных шажка по гладкой поверхности каменного листа, закругленного с обеих сторон. Третий шаг был уже тверже, он придал мне решимости. Да, вот в чем заключалась моя ошибка.
Я окликнул Розету по имени.
Взвилась туча трепещущих теней, воздушный вихрь взметнулся вверх, к щели света: исступленное бегство от насоса Гаргантюа. Купол резонировал не хуже старого колокола. Крылья бились о крылья, повсюду шел снег из перьев.
И тут, когда я потерял бдительность, последовал удар. Его нанесли исподтишка, и он был мягким, как перина, и таким же тяжелым. Тумак, данный в шутку. Я дважды споткнулся и все-таки почти избежал страшного падения, однако потом наступил на полу своего бесславного сыщицкого плаща. Это он сбросил меня в воронку – подарок мертвой вдовы. На чердаке раздался смех.
Левым локтем я врезался в каменную кладку, пальцы правой шарили в поисках опоры и не находили ее, ноги понапрасну резали тьму. Комично и мучительно медленно я съехал внутрь фунтика, как по детской горке, и внизу ударился пятками об узкое, устланное чем-то мягким, наглухо закрытое устье.
Я был в такой ярости, что мог бы даже выстрелить, причем без раздумий. Но мне не удавалось нащупать оружие! У меня его не было, наверное, пистолет выпал, и потому я наклонился и принялся водить руками по тесному пространству у ног. Наткнувшись на что-то, я на ощупь исследовал находку. Комочек перьев и косточек, легонькое тельце, распавшееся прямо у меня в пальцах. Мертвый голубь. А под ногами у меня – десятки или даже сотни таких голубей. Я стал узником птичьей могилы, я погрузился в нее по колени, наверняка это была самая нечистая из всех восьми воронок чердака. Мои притупившиеся на время чувства очнулись, и липкий запах дохлятины проник, казалось, в самый желудок. Хотя и с огромным трудом, но я с собой справился: грязи вокруг хватало и без того. Трупики на потолке храма, погост между небом и землей. И Гмюнд хотел, чтобы я на это взглянул?
Я поклялся отомстить Розете за предательство. Я проговорил свою клятву вслух и повторил ее не меньше ста раз. Считается, будто ярости под силу справиться с отчаянием. В моем случае утверждение оказалось неверным. Я всегда был исключением.
Я пинал ногами окружавшие меня камни и судорожно искал малейший выступ, за который я мог бы ухватиться или на который мог бы поставить ногу, я барахтался в этом черном омуте, как котенок, тонущий в ведре с водой. Нигде ничего, сплошные шлифованные камни, образующие нервюры и скользкие, как лед, а еще кирпичи, они были чуть поновее и более грубые на ощупь, но для опоры этого было недостаточно. Я широко расставил ноги и прижал спину к несущей стене. Таким образом мне удалось подняться на целый метр. До того места, откуда меня кто-то столкнул, осталось еще два. Нервюры расходились, воронка расширялась кверху. Мне не оставалось ничего другого, кроме как съехать обратно в вонючую яму. Нет, так наверх не поднялся бы даже альпинист. Потом я испугался того, что стены могут быть обветшалыми. Если одна из них проломится, то я рухну вместе с ней прямо в центральный неф храма. Может, как раз на это и рассчитывали мои тюремщики? Я утихомирил свою ярость и немедленно ощутил на позвоночнике тиски страха. Меня охватила паника, принявшаяся выжимать из моих пор капли смертного пота. Они жгли мне глаза и мешались со слезами бессилия. Какой же я дурак! Теперь сгнию здесь вместе с прочей падалью.
И тут… из тьмы воронки мне улыбнулось лицо Люции, белое, как алебастр, похожее на личико фарфоровой куклы и такое же маленькое. На крохотном лобике обрисовались три морщинки. Жуткое зрелище. Будто африканские охотники за черепами высушили голову Люции до младенческих размеров. Я дернулся, но бежать мне было некуда. Тогда я отодвинулся как можно дальше от этого ужасного гомункулуса. Я заметил, что он не двигается и что волосы и тело у него отливают синевой. Это была фигурка из белого камня. Я протянул руку, но не коснулся ее. Странно, ведь воронка была узкой. Я попробовал притронуться к фигурке, но нащупал лишь взметнувшийся прах. Статуэтка всякий раз словно ускользала от моих пальцев. Ее сжатое в боках тело имело форму латинской буквы S, живот сильно выдавался вперед. Я понял, на что смотрю: на готическую статую Девы Марии, находящейся в тягости. Художник старательно подчеркнул вертикали, изображая черты лица, руки, сложенные под животом, складки богатого одеяния, окутывающего худенькое тело. Готическая Мадонна. Сходство с Люцией было невероятным, и я не находил этому никакого объяснения. Искусно выполненное лицо Марии с закрытыми глазами и небесно-кротким выражением отчетливо выступало из темноты и – благодаря слабому свету в куполе – испускало еле заметное сияние, тело же было видно хуже, его линии только угадывались.
Мадонна была не одна. В кирпичную кладку по левую руку от меня был вделан постамент, из которого росло каменное дерево. Его ветви, голые и искривленные, напоминающие подагрические руки старика, были усыпаны плодами. Однако ветви они обременяли не слишком, яблочки были сморщенные, и из них высовывались во всех подробностях вырезанные червяки. Я с любопытством склонился над одним из них, чтобы рассмотреть повнимательнее – и тут же в испуге отпрянул: у него была человеческая голова, подняв ее, он ухмылялся во весь свой отвратительный рот и обнажал мелкие зубки.
Краешком глаза я заметил еще одно существо, вырезанное в бледном камне – причем в натуральную величину. Плешивый обжора с острыми ушами и большими челюстями блаженно жмурился и что-то жевал; роту него был открыт, и я прямо-таки слышал его чавканье. Я заглянул внутрь. Там была только чернота… нет, не только. В глотке что-то белело. Что-то продолговатое, знакомой формы, с неким злым умыслом помещенное внутрь этой глупой пасти. Я понял, что это: крохотная человеческая рука, в мольбе протянутая к отверстию, которое неумолимо закрывается. В темноте за ней чуть виднелось лицо человечка, который уже смирился с тем, что умрет, но потрясен способом умерщвления.
На голове людоеда косо сидел треугольник, который я сначала принял то ли за шутовскую шляпу, то ли за стилизованное Всевидящее Око; в конце концов я узнал в нем простое, всем известное геометрическое наглядное пособие. В него был вплетен какой-то малюсенький бедолага. Катеты составляли прямой угол, и его раскинутые руки были привязаны к сторонам этого угла. Ноги же его взяла в плен гипотенуза, напоминавшая плаху на эшафоте. Человечек был нагой. В костлявой груди зияла дыра: кто-то вырвал у него сердце.
В отдалении восседал на треножнике каменный монах в наброшенном на голову капюшоне. Сгорбившись над листом бумаги или пергамента, он одним глазом искоса наблюдал за плешивым обжорой, а другим – за распятым человечком и что-то рисовал. Из-под капюшона виднелось лицо… нет, не лицо, а морда хищного зверя. Морда льва. Он слегка улыбался, морща кожу над пастью.
За спиной льва в сутане висел отвес, который я поначалу принял за хвост хищника. Он тоже был вырезан из камня, а вместо веревочки мастер воспользовался проволокой. Отвес немного выдавался вперед. На нем сидела фигурка; судя по рожкам, это был черт. Он отвратительно ухмылялся. Его косматые бока были изображены в движении, так что у зрителя не оставалось сомнений в том, что черт на этом отвесе раскачивается.
Отвес указывал на душераздирающее зрелище: женское лицо, искаженное болью, искривленное предсмертными судорогами. Оно принадлежало Розете. Из приоткрытого рта на подбородок стекали каменные струйки крови, рыхлое тело, обнаженное и согнутое, извивалось под копытами животного с широкой мощной шеей. Я решил, что это жеребец – рослый, дикий и необузданный, но потом заметил веретенообразный рог. Он торчал у зверя из головы прямо над выпиравшим, словно яйцо, готовым вот-вот лопнуть бешеным глазом. Рог пригвоздил Розету к земле, он располосовал ей живот и потрошил ее с безжалостностью мясницкого ножа.
Я мгновенно перевел взгляд на фигурку Мадонны, чтобы набраться мужества и почерпнуть силы из ее спокойной улыбки. Однако улыбка исчезла. Ее заменила ухмылка, мерзкая, невероятная смесь наслаждения и боли. Полуоткрытые глаза затопила грязь каменных слез. Тело, которое прежде было так плохо видно, теперь само выставляло себя напоказ. Оно изменилось. Туловище стало полым, руки статуэтки открывали его, точно створки у алтаря, приглашая заглянуть внутрь. Внутри же на нарядном троне сидел Младенец Иисус. Ручки его были раскинуты в стороны, но в торжественности этого жеста явственно читалась гордыня. «Поглядите, на что я способен!» Из головки росли два длинных прямых рожка, сведенных вместе, как ножки циркуля, которые непременно должны встретиться в некоей воображаемой точке. Они наверняка и встретились, только этого было не видно, потому что рожки воткнулись в стилизованное пухленькое материнское сердце, и по ним тяжелыми каплями стекала кровь. Детское личико, удивительно знакомое, хохотало во весь беззубый рот, а широко распахнутые глаза излучали безумие. Я уже видел это лицо, когда-то давно, задолго до моего переезда в Прагу. Оно принадлежало печальному, потерянному для мира и жизни ребенку, которого я тогда хорошо знал. Оно принадлежало мне.
С меня было довольно. Я набросился на этот театр с кулаками, я молотил по нему и даже в исступлении пинал ногами. Но повсюду я натыкался лишь на гладкие внутренние стены церковного купола, милосердные в своей неприступности. Я ринулся на них, наклонив голову, и тут воронка закружилась вместе со мной против часовой стрелки, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец завертелась с бешеной скоростью. Центробежная сила своей тяжелой невидимой рукой вжала меня в стену, ноги же мои, точно штопор в пробку, все глубже вкручивались в устье. Воронка, внутри которой стояли гул, вой и грохот, вертелась с такой скоростью, что нарисовала в нечистом воздухе сияющий белый круг, и я, с трудом оторвав голову от стены, глянул в центр этого круга. Последнее, что я заметил, были устрашающие зубчатые колеса каких-то башенных часов, а также молот, ходивший из стороны в сторону; молот этот был языком гигантского раскачивавшегося колокола. К сожалению, осознал я это как раз в тот момент, когда он нацелился прямо на меня. Но я обрадовался этому удару, он означал для меня избавление от всех мук.
XXIII
Сделайте ясным воздух!
Очистите небо!
Умойте ветер!
Вымойте камни – один за другим!
[Т.С.ЭЛИОТ]
Я никогда не видел роз такого оттенка. Это был цвет свежей крови, густого, медленно точащегося жизненного сока, отливающего черным перламутром. Цветы были юные – свежераспустившиеся бутоны, заключенные в объятия хрустальных ваз, одна из которых стояла на столике, вторая на секретере, а третья – на подоконнике; и за этим окном было темно. Комната, полная цветов – причем наверняка ради меня. Пурпур астр и киноварь георгинов перемешались в сосудах граненого стекла, на полу у двери – цветочный горшок из обожженной глины, в нем – высокий африканский гибискус. Бесчисленное множество пурпурных гвоздик, кое-где среди них краснеют тюльпаны. Я машинально поглядел в нишу, где когда-то явился мне фантом китайской вазы с драконом и каллами. Теперь там на маленьком стеклянном столике лежал антуриум, сорванный и брошенный с небрежным изяществом: желтый клювик в красном сердце уже увядал.
Пурпурная комната, украшенная, чтобы меня порадовать. Да разве можно столь беззастенчиво добиваться моего расположения? А это еще что такое?…
Рядом с цветком валялся грубый некрасивый кусок металла – изощренно переплетенный, матово блестящий. Раззявленный охотничий капкан.
Кто-то проследил за моим взглядом и понял мое удивление.
– Пояс верности, – объяснили мне.
Да, это действительно был пояс верности, и видел я его не впервые. В прошлый раз он был надет на голое тело; сейчас, пустой и бессмысленный, он выставлял на всеобщее обозрение свой примитивный и вместе с тем извращенный механизм. Я невольно вздрогнул и крепко зажмурился, чтобы его не видеть; мне казалось – вот открою опять глаза и наконец проснусь.
– Ну и наломали же вы дров, – произнес тот же голос. – Вас интересовала Розета? Вы хотели узнать, что она там делает, хотели знать истину, которую она скрывала от вас? Но вы не поняли, что настоящий отец истины – Время, и потому Время наказало вас.
Этот хамский голос – он знаком мне. Не стану отвечать. Голос зазвучал снова:
– Время – отец истины.
Больше не имело смысла изображать спящего.
– Не понимаю.
Слова застряли у меня в горле, я еле сумел прохрипеть их, однако ответ убедил меня в том, что я был услышан.
– Это обращаюсь к вам я, Раймонд, и мои слова вы должны были бы написать на стене чердака карловского храма – только поаккуратнее там, а то вас застукают.
Я испугался – неужели меня оставили с этим психом один на один? – и осторожно огляделся по сторонам. Я лежал на диване, покрытом карминно-красным персидским ковром, и надо мной кто-то склонялся. Я не ошибся, Прунслик, это его противный голос. Я медленно сел, обхватив руками голову, гудевшую, как пустой котел. Я боялся отпустить ее, боялся, что она рассыплется на тысячу осколков. И тут раздался знакомый звук: в стакане с водой растворялась таблетка. Надо же, кто-то, значит, понимает, каково мне.
Я осторожно повернулся. Менее чем в метре от меня стоял рыцарь из Любека, и на его мясистом лице была улыбка.
– Эти слова принадлежат не Прунслику, годному философу. И сказал он их очень давно, во времена более молодые, чем наши.
– Скорее, более древние, – прохрипел я.
– Молодые, Кветослав. Время, как и человек, стареет. Только глупец мог выдумать понятия «современная эпоха», «новые времена», «новейшая история» и подобные в том же духе, только умалишенный мог прийти к выводу, что каменный век старше века бронзового.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34