А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Солдат ехал верхом на старике и тыкал в него ножом. Старик упал, и солдат пнул его, и ударил по голове, и выстрелил ему в голову, и все пинал и пинал его, уже мертвого. Они заставляли людей вставать на колени и совокупляться друг с другом. Они заставляли их нагибаться и совокупляться друг с другом. Они вложили нож в руку девочки и заставили ее кастрировать собственного отца. Они отрезали мальчику нос и заставили его жевать. Они били его между ног прикладами винтовок, били его в грудь прикладами винтовок, а потом облили его бензином и подожгли. И они все расстреливали людей, строили и расстреливали, и ночь превратилась в вопли, тени, и вопли и огни, и вопли и пулеметы, и огни и приклады винтовок, и пистолеты и штыки, и ножи и вопли, тени и тела, и лица и вопли, и грязь и кровь, и вопли и огни, – людей расстреливали, резали, били и пинали и топтали, люди ползали, вопили, старики и дети вопили, женщины вопили, и люди горели и бежали и падали в огонь и в тени и во тьму, стреляли солдаты, и люди вопили, вопили.
Капрал застонал. Он обхватил голову руками. Он плакал.
Мама смотрела на дверь, оклеенную рисовой бумагой, и видела замерзшие поля на севере, там, где она родилась. Она видела бедные крестьянские дома, бесполезные классы школ, маленьких японских мальчиков, что зимой склоняются над книгами в попытке выучить тысячу китайских иероглифов, чтобы прочитать собственную историю и написать свои имена. Она видела, как горят школы, и крестьянские дворы, и сосновые рощи при храмах. Она видела, как маленькие мальчики разрывают китайские буквы, и стреляют в них, и режут их, и оскверняют, и уничтожают. Она видела все.
Он закричал, прошептал капрал. Он бегал за ними, он криком пытался остановить их. Я старался держаться с ним рядом, но вокруг все тонуло в тенях, огне и воплях. Я нашел его только наутро.
Капрал отвел глаза.
Он был наг. Кто-то убил его и снял всю одежду. Правый глаз был вырван из глазницы. Эполеты, лежавшие подле его тела, были измазаны экскрементами. Его яички были обмотаны вокруг шеи.
* * *
В ту ночь, после ухода капрала, Мама сидела в одиночестве и медитировала. Следующий день был новогодний, день ее рождения – и день рождения всех людей ее расы.
Вскоре ее сын стал задыхаться от мучительного кашля, который поразил его столь быстро и жестоко, словно мир уже не в силах был выносить ход времени. Болезнь развивалась стремительно и неумолимо. Она держала его на руках и смотрела, как уходит его дух, – всего лишь крохотная жертва эпохи, в которой Нанкин был просто первым отделением гораздо более величественного грядущего цирка.
* * *
Она хотела уехать из Токио и вообще из Японии. На материке оставался всего один анклав, где японцам все еще позволялось общаться с иностранцами, – Шанхай, город вне закона, и только там царили хаос и отчаяние, сравнимые с ее собственными.
Она нашла там все, что ожидала, и даже больше. Иностранцы, еще не уехавшие из Шанхая, – потому что им некуда было уехать, – перепробовали все возможные наркотики. Мама начала принимать настойку опия – спиртовой раствор, столь ценимый многими за сочетание эффектов.
Она предавалась пороку вместе со стайкой случайных знакомых; они собирались каждый вечер и принимали наркотики, устраивали оргии или наблюдали за тем, как устраивают оргии другие. Как и они, днем она спала и оживлялась только к ночи. Ее безымянные спутники регулярно исчезали, совершив самоубийство или став жертвой интриг, и вот ее уже окружали новые изможденные лица, которым в свою очередь тоже предстояло исчезнуть.
Чтобы притупить боль, они уже не вступали в беспорядочные связи и не наблюдали за оргиями, а приохотились смотреть порнографические фильмы, пестрившие картинами бесстрастного расчленения трупов, бутербродов с фекалиями и чахоточной слюны, настолько нереальными, что, безучастно глядя на экран, они могли похоронить себя во тьме долгих ночей и грезить о том, чтобы окружающий мир исчез навсегда.
Изо всех людей, которые прошли через ее жизнь в эти годы забвения, только один остался в ее памяти – киномеханик, показывавший фильмы.
Это был огромный неуклюжий американец, гигант с изрытым оспой лицом, с обрюзгшим телом и выпученными глазами – неудивительно, если учесть, сколько он пил. Как только он приходил в запертую комнату с закрытыми ставнями и налаживал свой помятый кинопроектор, все испытывали чувство облегчения, потому что наконец-то можно было выключить свет. Кинопроектор визжал, мерцающие образы ползли по стенам, а Мама и ее приятели валились на мягкие кушетки.
У киномеханика была странная привычка – в ходе вечера он снимал с себя одежду, очевидно, потому, что кинопроектор был старый и быстро перегревался. Или, по крайней мере, так казалось Маме, когда она смотрела, как он весь вечер теребит одежду, снимая одно за другим, – и к полуночи он оставался совершенно нагим, если не считать полотенца на бедрах.
Как и все остальные, после полуночи Мама часто проскальзывала к кинопроектору, чтобы пошептать на ухо гиганту. Когда она начинала шептать, он слушал ее безмятежно, никак не комментируя, только иногда кивал головой. Шли недели, Мама постепенно посвящала его во все подробности своей жизни и наконец призналась во всем.
Ничего подобного она никогда не испытывала. В то время она не могла понять, чем этот гигант так привлекал ее, почему ей так хотелось проскользнуть к нему и шептать в темноте. Может быть, он просто принимал все, что бы она ни говорила, а может быть, потому что у огромной тени, отбрасываемой его профилем в тусклом свете проекционной лампы, не было имени.
Или может быть, просто потому, что он был наг. Неподвижный обнаженный гигант, он слышал и видел все, и его не надо было бояться.
Но обрюзгший американец в той запертой каморке с закрытыми ставнями был не только ее исповедником, но еще и самозванцем, и клоуном.
Маме казалось, что постепенно образы на стене становятся все туманнее. Однажды ночью она спросила об этом огромного обнаженного киномеханика, и он нелепо взмахнул руками. Он сказал, что это, наверное, потому, что он не может достать нужных лампочек. А может, потому, что в городе перебои с электричеством, – черт его знает.
Он все бормотал себе под нос. Он посмотрел на нее сверху вниз с улыбкой, и в ту же секунду она поняла, что исповедник исповедуется, поверяя ей какую-то чудовищную, понятную только ему шутку, которую он сыграл над Шанхаем. Над мужчинами и женщинами, которые в безнадежности и отчаянии приходят исповедоваться ему во тьме. Над жизнью.
Она вернулась на кушетку, стала пристальнее всматриваться в экран и сделала открытие.
Эти фильмы кишели животными и людьми, но ни одна сцена даже отдаленно не напоминала порнографию. Она лишь смутно догадывалась, что творилось на экране – на поцарапанной пленке с трудом можно было различить хоть что-нибудь, – но, насколько она могла судить, им показывали какие-то документальные фильмы, незамысловатые документальные фильмы, в которых, похоже, объяснялись основные методы животноводства. Животные были обычные домашние животные – недокормленные, а мужчины и женщины напоминали русских крестьян.
Примитивные учебные фильмы первых дней русской революции. Где он откопал их и зачем? Как ему удавалось показывать безобидные фильмы о животноводстве, а развратники думали, что перед ними все мыслимые виды распутства?
Добрый и одинокий человек. Добрый и одинокий, как клоун.
* * *
Среди ее приятелей прошел слух, что вскоре состоится особое цирковое представление, невиданная прежде забава, – представление, которое каким-то непостижимым образом доставит невероятное наслаждение всем, кто будет на нем присутствовать. Все в восторге предвкушали загадочное представление.
Только Мама туда не стремилась. Трюк клоуна заставил ее вспомнить об устрицах.
Для нее устрица всегда была теологическим символом закрытости и совершенства, ведь она напоминала серое вещество мозга, а Лао-цзы однажды сказал, что некий невещественный образ существовал еще до Желтого предка. Маме казалось, что это вполне могла быть устрица. Не раз в отчаянии она мечтала стать устрицей.
Но это было до того, как ей улыбнулся клоун. Была какая-то магия в иллюзиях, которые он порождал своими фильмами, магия столь простая, что, разгадав ее, Мама улыбнулась – впервые после смерти генерала; улыбнулась, поняв, что она еще не готова присоединиться к любителям зрелищ в цирке смерти. Вместо этого она решила повидать хозяина цирка наедине, перед представлением.
Она отказалась от настойки опия, чтобы очистить сознание. Она стала медитировать, чего не делала уже год. В ночь перед представлением она, как обычно, пришла в кинозал.
Кушетки были поставлены рядами, ставни на окнах закрыты, дверь плотно затворена. Она ждала до полуночи, а потом выскользнула из комнаты. К тому времени ее товарищи одурели от опиумного дыма, а клоун прерывисто храпел, раскинувшись на трех или четырех стульях возле заглохшего кинопроектора. Аппарат все еще мурлыкал, бобина все вертелась и вертелась, но кадр на стене не менялся – крестьянский сарай, к двери которого прижималось какое-то животное. Может быть, аппарат заглох, когда один кадр сменялся другим.
Никто не видел, как она уходит. Она подозвала рикшу, закрыла занавески и пустилась в долгий путь по Дороге Бурлящего Колодца.
Она направлялась в заброшенный склад на окраине города. Здание было квадратное, без окон, с высокой застекленной крышей. Ветер донес до нее приглушенный вскрик.
Она прошла по коридору, сделанному из полотнищ, мимо занавешенных клеток со зверями. Странные костюмы, блестящие и похожие на звериные шкуры, свисали из упаковочных ящиков. Сам склад оказался огромным открытым пространством, залитым лунным светом. Потолок аркой выгибался в небо, углы тонули в темноте. Эхо здесь терялось в бесконечности, потому что эта огромная пустая арена была не чем иным, как пещерой сознания.
Он стоял на усыпанной опилками арене. На нем был черный котелок и розовато-лиловый фрак. В одной руке он держал рупор, в другой – хлыст. Он стоял, откинув голову и раскинув руки, глядя в небо.
Она подошла к нему и поклонилась. Она сказала ему, кто она такая и почему пришла. Добавила, что она из числа тех, кто дал денег на это представление, но решила не приходить, хотя и жаждет забыть о своих невзгодах. Вот она и пришла одна, чтобы узнать от самого хозяина смысл его последнего представления.
Он разразился мрачным хохотом и стал ходить туда-сюда по арене, взмахивая хлыстом и выкрикивая приказания в рупор. Он говорил о вере, обмане, о масках. Взмахами рук он, как волшебник, вызывал духов исторических личностей, императоров и крестьян, варваров и поэтов. Потом он разразился путаным монологом о любви, о любви реальной и о любви возможной.
Слова срывались с его уст в такт взлетам хлыста, в рупор он бросал вызов воображаемым зрителям. Она поняла – этот человек заблудился в стране диковинных зверей и дикарских костюмов.
Она не знала, откуда взялось охватившее его отчаяние, но, глядя, как он вышагивает по арене, почувствовала, как в ее сознании забрезжило странное видение. Перед ее внутренним взором предстал нагой гигант, свалившийся возле лампы, которая бросала на стену едва различимые бессмысленные образы.
Это видение было так живо, что поразило ее. Почему оно пришло к ней тогда? Что связывало этих двух безымянных людей – безымянного киномеханика и безымянного хозяина цирка?
Она посмотрела на застекленную крышу, заглянула в темные углы склада, долго глядела на крохотную арену, усыпанную опилками. Она слушала возбужденный голос хозяина цирка и слышала внутри себя свой собственный шепот – слова, что она ночь за ночью нашептывала на ухо молчаливому толстяку, а он сидел, нагой и неподвижный, бесстрастный, не дрогнув выслушивая все ужасы, о которых она повествовала, неподвластный кошмарам, в которых она жаждала раствориться.
Она мгновенно сбросила с себя одежду и бросилась к хозяину цирка, остановила его, вырвала у него из рук рупор, хлыст – и сжимала его в объятиях, пока не стихли его всхлипывания и судороги, – и пока он не почувствовал, что обрел в ней благословение Божье, которое утратил давным-давно, благословение, которое и она утратила, как ей казалось, навсегда, не зная до той минуты, что дар вернулся к ней благодаря нагому гиганту; он кивал ей, и кивок его был прощение.
Они любили друг друга до рассвета. Оставив его, она долго брела, размышляя о возвращении в Японию.
В ту ночь она сидела у открытого окна, глядя на звезды. Полночь прошла, уходили часы. Она вспоминала все, что ей пришлось пережить, думала о страданиях хозяина цирка, который в ту самую минуту показывал призраки своего прошлого в ужасных костюмах, отворял клетки диких зверей, открывал представление в цирке смерти. Но в ту же минуту, в то же время она ощутила в своем теле биение новой жизни.
Познав десять тысяч мужчин, она забеременела лишь однажды. Теперь она знала, что это случилось вновь. Благодаря нагому гиганту она вновь научилась любить, она насладилась любовью и теперь понесла сына хозяина цирка.
* * *
Мальчик родился на старой вилле генерала в Токио. В нем явственно сказывалась кровь белых, и поэтому она не могла оставить его у себя. Близилась война с Западом, и было бы небезопасно растить его в Японии. Как ни тяжело ей было расстаться с ребенком, она должна была увезти его из страны, пока еще оставалось время.
Она отправилась к одному человеку, который, пожалуй, мог помочь ей, – к миссионеру, дружившему с братом генерала. Отец Ламеро выслушал ее рассказ и согласился отослать младенца в Америку. Скрывая муку, она отдала ему младенца.
Разразилась война с Западом, закончившаяся для Японии поражением. Перед войной двери в Японии не запирали, но теперь отчаявшиеся люди крали все, что только можно было унести. В ее дом каждую ночь врывалась новая банда умирающих от голода воров, которая тут же сменялась следующей.
Шофер генерала, который стал служить ей в конце войны, предложил нанять одну из этих состоявших из бывших солдат банд, чтобы охранять дом и не пускать в него другие банды. Но у Мамы появилась другая мысль, как всегда, в духе Дао. Она процитировала Лао-цзы.
Когда в империи царит Дао, бешено несущихся жеребцов поворачивают, чтобы своим навозом они удобряли земли.
Но что это значит? спросил капрал.
Это значит, отвечала она, что люди, которые вчера были героями, а сегодня стали ворами, когда-нибудь вновь станут героями. Они и есть бешено несущиеся жеребцы, и, если мы проявим по отношению к ним мудрость Дао, их навоз удобрит будущее.
Навоз? удивился капрал.
У человека бывают выделения нескольких видов, отвечала Мама. В этом доме все еще остаются три или четыре служанки, и я уверена, что поблизости найдутся и другие женщины, которые соскучились по мужчинам за долгие годы войны. Так что не будем нанимать охранников, лучше пригласим этих жеребцов в дом. Сам увидишь.
Капрал боялся, что из этого не выйдет ничего хорошего, но замыслы и поступки Мамы соответствовали Дао, и она это знала. Вскоре начала возрождаться новая Япония, трудолюбивая и искусная, энергичная, процветающая.
Многие старые традиции ушли в прошлое, но ничто не изменилось заметнее, чем нравы и обычаи публичных домов, с которыми Мама познакомилась ребенком, в которых совершенствовалась девушкой и с которыми рассталась молодой женщиной, – изысканное и совершенное знание мужчин, неотъемлемая принадлежность японского борделя, каким бы жалким он ни казался с виду, – по-настоящему уникальные и утонченные ворота в мир, которому не было равных, кроме, пожалуй, путей мистиков, ищущих утешения не в этом мире, а в потустороннем.
Изысканные бордели предвоенных лет сменились блестящими барами лет послевоенных, но потом американские солдаты ушли, и японские мужчины успокоились и начали обдумывать уроки войны и оккупации. Потерпев поражение в попытке завоевать Азию, японские ветераны приняли мир и построили промышленность, чтобы обеспечивать американцев, а, те в свою очередь, одержав победу, теперь вели войны по всему континенту, опустошая огромные территории, восполнявшие потери за счет японских товаров и производств, чтобы восстанавливать разрушенное, – и так Япония достигла процветания, еще двадцать лет назад и не снившееся ни одному милитаристу или ультранационалисту.
Но неожиданный поворот истории, благодаря которому Япония, проиграв войну, обрела больше, чем утратила, не обошелся без потерь. Где-то в лихорадочной неразберихе, по мере победного шествия демократии, исчез традиционный японский бордель, унеся с собой оригинальное восточное искусство любви и одно из редчайших творений – японскую гейшу.
Никто больше не хотел платить деньги за постигшее множество пленительных искусств и уловок тело женщины, за аристократическую улыбку, за тонкие замечания и несравненную остроту ума в игре в палочки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32