А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Все началось с резкого стука оконной рамы, которая медленно открылась, впустив в комнату потоки влажного сентябрьского воздуха. «Ну и ну! – подумал я. – На постоялом дворе «Каледония» ветер гуляет не хуже, чем в мансарде работяги!» Но я придал этому очень мало значения. Мгновение спустя до моего слуха донеслась какая-то неясная возня, устрашающее шушуканье, глухо звучащие речи и сдавленный смех. «Вот так дела, – снова подумал я. – Ураган, кажется, собрался как следует похозяйничать в доме мистрис Спикер; но только глупец станет подниматься из-за этого с такой мягкой перины!» И я ограничился тем, что натянул на себя и своего соседа одеяло и поглубже зарылся в пух, не желая лишаться того сладостного покоя, какой я в последний раз вкушал в отцовском доме, когда дядюшка Андре, прежде чем уложить меня спать, расправлял мой матрас и целовал меня в лоб.
– Другой спит, – произнес хриплый голос, вскоре заглушённый невнятным ворчанием.
Я затаил дыхание, чтобы услышать продолжение, но в эту секунду свет фонаря, яркие лучи которого почти обжигали мне веки, словно отмечая их огненной печатью, упал мне прямо в глаза, ибо, разметавшись во сне, я машинально повернулся так, что лицо мое оказалось обращено внутрь комнаты. И тут – страшно даже подумать об этом! – я увидел четыре огромные головы, которые вздымались над пылающим фонарем и, казалось, принадлежали одному и тому же телу, свет же фонаря отражался от них так сильно, что можно было подумать, будто в комнате не один источник света, а два. То было зрелище необыкновенное и ужасное! Голова дикого кота, издающая мрачное, заунывное и неумолчное урчание и в красном свете лампы следящая за мной глазами, которые сверкали, как два хрустальных шара, но были не круглыми, а узкими, тонкими, раскосыми, клиновидными, похожими на две огненные петлицы. Голова бульдога, вся взъерошенная, брызгающая кровавой слюной, с клыками, на которых висело бесформенное, но еще живое, трепещущее и стонущее тело. Голова, или, вернее, череп коня, более тщательно очищенный от кожи и мяса, более белый и гладкий, чем те, какие сохнут на свалках, наполовину сожженные солнцем, и размеренно, словно маятник, покачивавшийся на верблюжьей шее, причем при каждом движении из его пустых глазниц выпадали застрявшие там вороньи перья. А из-за этих трех голов высовывалась четвертая, самая отвратительная – голова какого-то чудовища, отдаленно напоминавшего человека, черты лица которого, однако, поменяли и место, и назначение, так что в глазах справа и слева скрипели зубы, издавая тот же пронзительный звук, какой издает строптивое железо под напильником слесаря, а огромный рот, кривившийся в страшных конвульсиях, бросал на меня испепеляющие взгляды эпилептика. Мне показалось, что снизу эту голову поддерживала могучая рука, с силой вцепившаяся ей в волосы и размахивавшая ею, как жуткой гремушкой, дабы позабавить множество разъяренных людей, привязанных за ноги к обшивке потолка и протягивавших к нам тысячи восхищенно аплодирующих рук, отчего потолок, казалось, грозил вот-вот рухнуть.
При виде всех этих ужасов я с силой толкнул в бок бальи острова Мэн, но он рухнул на меня, не подавая признаков жизни, я же так старался оставить ему побольше места в постели, что забился в самый дальний угол, и теперь его длинная морда с маленькими острыми ушками почти полностью заслоняла от меня происходящее. Меж тем черная и мохнатая мускулистая рука, задевшая мою шею, отчего все мое тело пронзил ледяной холод, принялась шарить у нас под подушкой, без сомнения покушаясь на бумажник бальи острова Мэн. Я вскочил, размахивая кинжалом, который купил накануне, собираясь в дорогу, я бросился на призраков, я раздавал удары направо и налево, поражая кота, бульдога, коня, чудовище, отбиваясь от сов, которые хлестали меня крыльями по лбу, от змей, которые обвивались вокруг моих членов и кусали меня за плечи, от черных и желтых саламандр, которые впивались мне в ноги и подбодряли друг друга обещаниями, что я вот-вот упаду. Наконец я вырвал сокровище моего друга – у кого? не знаю, ибо кинжал мой вонзался в тела всех разом, – а затем увидел, как они сблизились, подпрыгнули, выскочили в открытое окно, повалились друг на друга, слились в клубок, разъединились от удара об камень, снова соединились на молу, несколько раз перекувырнулись в воздухе и с оглушительным грохотом рухнули в море.
Торжествуя, но задыхаясь от усталости и ужаса, я вернулся назад, я искал дверь, но все двери были заколочены или же сделались так узки, что туда не вползла бы даже змея, я звонил во все звонки, но они тщетно колотили своими язычками из беличьих хвостов по пробковым ободкам, я молил громкими криками подарить мне одно слово, одно-единственное слово, но крики эти не были слышны никому, кроме меня, потому что они не могли вылететь из моей готовой разорваться груди и замирали на моих немых губах, словно эхо вздоха.
Наутро меня нашли лежащим ничком около постели, с бумажником бальи в одной руке и кинжалом в другой.
Я спал.
Глава шестнадцатая,
повествующая о том, что такое судебное следствие, а также о многих других занимательных вещах
– Сомнений быть не может: совершено преступление, – сказал старый судейский чиновник, который, кажется, уже довольно давно разглагольствовал подле постели, где покоился без движения бальи острова Мэн, и ожидал ответа от человека, державшегося столь важно и чопорно, что с первого взгляда было ясно: он о чем-то размышляет. – Хотя на теле, лежащем здесь и являвшемся при жизни почтенным сэром Джепом Мазлбеном, да будет благословенна его память, нет никаких ран, как вы только что превосходно доказали в словах столь же ученых, сколь и уместных, не подлежит сомнению, что несчастный сэр Джеп, который всегда спал так чутко, особенно под утро, что при первом шипении масла на сковородке, где жарится рыба, или при первом веселом звоне стаканов в руках у хозяйки он в один прыжок попадал из спальни в столовую, не успевая даже почесать проворной белой рукой у себя за ушами, а порой, я сам был тому свидетелем, даже не расчесав усов, – не подлежит сомнению, что сэр Джеп умер окончательно и бесповоротно.
Я убежден, – продолжал он уверенным тоном, указав рукой на меня, – что сей несчастный подсыпал ему вчера отраву в портвейн, который они пили вместе, если, конечно, вы не считаете, что он его околдовал или усыпил с помощью одной из тех дьявольских микстур, настоянных на мандрагоре, какие в ходу у всех этих заморских бандитов. Затем, по всей вероятности не желая бросать своего преступного дела на полдороге, он решил зарезать беднягу, но тут весьма кстати прибыли на место происшествия мы с вами.
Доктор ничего не ответил, но я заметил, что он выражает свое согласие с ужасным предположением следователя утвердительным покачиванием головы и снисходительным гудением, избавляющими людей несведущих от желания узнать новые подробности, а людей слабых – от желания опровергнуть имеющиеся.
– Как! – вскричал я с возмущением. – Вы утверждаете, что я убийца человека, которого давеча увидел впервые в жизни, с которым согласился разделить свою постель, хотя природа наша глубоко различна и его острый профиль занимал на моем гостеприимном ложе больше места, чем потребовалось бы, чтобы разместить три таких круглых и толстощеких головы, как у господина доктора! В течение часов, показавшихся мне веками, я защищал этого пса – впрочем весьма почтенного и очаровавшего меня своей учтивостью и любезностью – от неведомых врагов, которых он имел несчастье нажить; мне было страшно видеть и слышать, как они вопят, воют, мяукают, пищат, но я вырвал у негодяев этот бумажник, предмет их вожделений, дабы невредимым возвратить его хозяину, – а вы утверждаете, что я убийца этого пса!.. О, подобная клевета так отвратительна, что заставила бы вскипеть костный мозг в костях скелета!..
То были мои последние слова. Следователь и врач пошли завтракать, а вокруг меня осталась только кучка невозмутимых глухих констеблей; грубо толкая меня, они спустились вместе со мной по длинной, узкой, извилистой лестнице в зал судебных заседаний, где по счастливой случайности, в которой, как мне не преминули указать, я должен был узреть проявление исключительной милости Господней, как раз собрались все судьи.
– Этому несчастному очень повезло, – изрек один из судей внушительным тоном, показывавшим, что среди всей банды он занимает самое высокое положение или пользуется самым большим уважением. – Схвачен на месте преступления во время судебного заседания и повешен между восходом и заходом солнца! Есть же мерзавцы, которым на роду написан такой конец!
– Повешен между восходом и закатом солнца! – прошептал я. – Повешен, потому что мистрис Спикер было угодно накормить меня белой куропаткой с эстрагоном в компании датского дога; потому что я согласился уступить этому незадачливому животному половину моей пуховой перины и провел чудовищную ночь, защищая его от целого зверинца демонов, один вид которых заставил бы умереть от ужаса всю эту наглую челядь!.. О батюшка!.. О дядюшка!.. Что вы скажете, если однажды узнаете из «Вестника» графства Ренфру, доставленного к вам на борту большого корабля «Царица Савская», или из какого-либо другого источника о преступлении, в котором меня обвиняют, и никто не сможет убедить вас в моей невиновности! Что скажете вы, Билкис, если заподозрите, что в сердце, бившееся только для вас, могла закрасться мысль о преступлении, один рассказ о котором привел бы в ужас самых закоренелых негодяев!
Пребывая во власти этих невыразимых страданий, я внезапно заметил по какой-то неизъяснимой пульсации, что портрет Билкис не покинул меня и бьется у меня на сердце, словно другое сердце. Но я не осмеливался взглянуть на него. Я смотрел в жестокие лица служителей общественного порядка, приставленных ко мне сторожами, и кровь леденела у меня в жилах.
«Если эти судейские увидят золото и драгоценности, они наверняка украдут их!» – думал я, дрожа от страха.
Глава семнадцатая,
представляющая собою достоверный протокол одного судебного заседания
Шум, вызванный моим появлением в зале заседаний, утих далеко не сразу.
А затем, глухой и смутный, он возобновился снова за барьером, дальше которого не пускали любопытных.
Нужно отдать должное невинности рода человеческого: зрелище страшного преступника всегда таит для людей нечто новое. Ведь такое зрелище – большая редкость.
Я очутился перед судьями и поспешил обвести их растерянным взором, меж тем как они сверлили меня взглядами пристальными, пронзительными, острыми, словно стрелы, ибо я в тот день был главным героем представления.
Я испытывал странное ощущение, которое разъяснилось для меня лишь постепенно благодаря воспоминанию о том, что мне довелось испытать и пережить накануне. Хотя окружавшие меня существа принадлежали, пожалуй, к числу людей, я помимо воли замечал в них прежде всего смутное сходство с животными и лишь по здравом размышлении начинал видеть их такими, каковы они есть, иначе говоря, существами разумными – если, конечно, можно считать разумными людей, которые, как это ни невероятно, видят свой долг в том, чтобы законным образом отправить на смерть посреди городской площади существо, организованное так же, как они, равное им – если не превосходящее их – во владении всеми природными человеческими способностями; и все это ради того, чтобы преподать урок нравственности соотечественникам, родственникам и друзьям несчастной жертвы.
«Разве не удивительно, – думал я, – что, хотя человек, как нас уверяют, есть самое совершенное из созданий Господа, этот великий творец, имевший в своем распоряжении бесконечное число форм, уподобился то ли подлому изготовителю пастишей, то ли рисовальщику карикатур и – то ли от бессилия, то ли из каприза – составил свой шедевр из обрезков всех прочих произведений и запечатлел на лице сего печального четвероногого прямоходящего внешние черты всех представителей животного мира? Кто, например, принуждал его наделить вот эту свору судей, половина которой зевает, как дремлющие ищейки, а другая – как голодные пантеры, обликом бессловесных тварей? Неужели господин председатель не так достойно исполнял бы обязанности Миноса, Эака или Радаманта, не будь его руки короче и непропорциональнее, чем лапки тушканчика, брюхо – круглее, чем у камбалы или гиппопотама, и не окажись его лицо вылитой мордой быка?
Неужели грозный судия, который исполняет свой – без сомнения нелегкий – долг, произнося обвинительные речи против бедных малых вроде меня и отправляя этих несчастных за их счет к позорному столбу или на виселицу, был бы менее страшен или, по крайней мере, выглядел бы менее внушительно, если бы причудница-природа не приставила к его лобной кости вместо носа этот огромный ястребиный клюв и, дабы довершить сходство, не пошутила еще более жестоко и не покрыла этот клюв мертвенно-бледной шероховатой оболочкой, не краснеющей ни при каких обстоятельствах, даже от гнева!..»
Что же до моего официального защитника, который только что сидел на краю скамьи, затем переместился на спинку моего стула, а скоро, если будет на то воля Божия, окажется где-то еще и который, кажется, прыгает так высоко, что мог бы влететь в зал заседаний через окно, то при исполнении своих достойных всяческого почтения обязанностей он вполне мог бы не кричать, как громогласный попугай, и не скакать, как проворная обезьяна…
– Следует заметить, – прибавил я вполголоса, продолжая обдумывать эту мысль, – что тайна шестого дня творения раскрыта еще далеко недостаточно; когда Господь низвел человека, падшего по собственной вине, до состояния животных, животных же возвысил до состояния падшего человека, он, пожалуй, достойно наказал нашего прародителя за его безрассудную гордыню. В таком случае, если, конечно, я не ошибаюсь, те из сыновей Адама, что в новых испытаниях сберегли толику бессмертия, дарованного им изначально, могут надеяться в один прекрасный день возвратиться в райский сад, который легко и просто созидается безграничным могуществом и безграничной добротой. Остальные же возвратятся туда, откуда пришли, – в лоно вечной материи!
– Что, черт подери, он там бормочет? – визгливым голосом, от которого лопнули бы барабанные перепонки у бронзовой статуи, крикнул мой адвокат, расслышавший мои последние слова, вероятно, оттого, что я произнес их вслух. – Что он там бормочет? – повторил адвокат. – Он у меня в руках, господа, он у меня в руках. Я составил его френологический критерий ad unguem. Мономания в чистом виде. Insanus aut valde stolidus. Что я и не замедлю вам доказать в моей защитительной речи. – Он у меня в руках, – добавил мой защитник голосом еще более оглушительным, рухнув мне на плечи.
Я в самом деле был у него в руках, ибо он пробегал по той нравственной клавиатуре, которую многоопытные философы обнаружили на поверхности нашей черепной коробки, пальцами столь сильными и острыми, что мне казалось, будто он задался целью извлечь оттуда мозговое вещество и, в согласии с восхитительной методой мудрого Шпурцгейма, предъявить его суду в качестве вещественного доказательства…
– Ради Бога, – сказал я, стремясь поскорее высвободиться из цепких рук служителя Фемиды, чем заставил его совершить один из прекраснейших прыжков, какие когда-либо совершались членами коллегии адвокатов, – воздержитесь от столь недостойных методов защиты! Хотя все, что со мною происходит, особенно начиная со вчерашнего дня, могло бы свести с ума семерых мудрецов и даже, как говорят итальянцы, impazzare Virgilio, я, благодарение Богу, столь же мало заслуживаю звания глупца или безумца, сколь и звания преступника. Я невинен и для защиты не нуждаюсь ни в чем ином, кроме моей невинности. Я прошу только одного – пригласить сюда мастера Файнвуда, плотника из арсенала, и мистрис Спикер, хозяйку постоялого двора «Каледония».
– Mad, mad, very mad! – перебил меня крохотный адвокат, заглушая мои слова криком столь визгливым и пронзительным, какого наверняка не смог бы издать никто из пернатых. – О чем он толкует, господа, скажите на милость? Плотник из арсенала и хозяйка «Каледонии» отроду не подлежали вашей юрисдикции!
Хотя мне и трудно было попять, как можно лишить меня этих двух свидетелей, я не допускал мысли, что меня осмелятся казнить по ничем не доказанному подозрению, и продолжал защищаться настолько хладнокровно, насколько позволяли шумное ерзанье, громкие прыжки, гимнастические трюки и подскоки моего адвоката, его оглушительный свист и душераздирающие каденции, которые он с безжалостной щедростью выводил под аккомпанемент громозвучно храпящего трибунала. Я сослался на моих последних и главных свидетелей, немногочисленных, но неопровержимых – на годы жизни трудовой и безупречной, – и уже подходил к заключительной части, надеясь, что она прозвучит довольно убедительно, ибо, если бы красноречию негде было больше укрыться на земле, оно, должно быть, нашло бы приют в речах невинной жертвы, как вдруг речь мою прервал ужасный хрип, подобный тому, какой иногда, после трех безмолвных ночей, прерывает смертельную тишину, царящую среди развалин разоренного города, и в то же мгновение я увидел, что лицо ястреба-обвинителя исказила ужасная гримаса и под клювом у него разверзлась зияющая дыра, бездонная, как пропасть, и алая, как печка!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24