А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


весь, от начала до конца, как глубоко оскорбленный человек, говорит адским шепотом и, нервно вскрикнув:
Карету мне, карету!
в дверях падает; что на роль Хлестакова он смотрит совсем не так, как другие, – в его исполнении Хлестаков является изнеженным и избалованным баричем, что он встречает Городничего в голубом шелковом халате, а не в жакетке; показывал адресы, поднесенные ему разными городами с выражением благодарности за доставленные восторги, за высокое художественное наслаждение в течение сезона; показывал серебряный портсигар, полученный от купцов в Ельце; показывал перстень с жемчужиной, на футляре которого вытиснено золотыми буквами: «Артисту Райскому слеза за пролитые слезы от благодарной публики», – ничего не помогло. Борис Климыч, дуя в блюдечко с чаем, говорил одно: «Не требуется, напрасно вы только себя беспокоите».
Как делались соглашения с актрисами, – неизвестно, потому что договоры с ними содержателей театров происходили в Челышах. В конце поста делалось известным, что такая-то – в Полтаву, такая-то – в Курск; Червончик говорил, что он пригласил актрису на роли qrande-dame, с французскими фразами; Смальков – двух «субреток», из которых одна с танцами, а другая «с голосенком», может играть «Материнское благословение». Борис Климыч пригласил еще «бытовую старуху» и «молодого актерика на комильфотные роли». Актеры Выходцев и Завидов решили отправиться на свой страх, без приглашения, первый – в Аккерман, второй – в Рыбинск. Белая зала все пустела и пустела. Заходили только несчастные суфлеры, самые необходимые и самые горькие и многострадательные люди в труппе, да актер Райский. Сначала он ходил «при часах и при цепочке», потом при одних часах, без цепочки, потом совсем без часов, наконец и жемчужная слеза его скатилась где-то на Грачевке, в витрину Абрама Моисеевича Левинсона.
– Фортуны вам нет, Иван Степанович, – говорил ему Гаврила, – которые вот даже пьющие, все по местам разошлись, а от вас мы, окромя благородных поступков, ничего не видали, а вы без места остались.
– Ничего, Гаврила, выдержим!
– Вот этот хохлатенький-то, в клетчатом сертучке, по-собачьи-то лаял, за семь пирогов не заплатил… слопать-то слопал, а денег не заплатил… Буфетчик с меня вычел.
– Сколько?
– Семь гривен да три подливки особенно, по гривеннику, – рубль.
– А ты зачем подавал?
– Помилуйте, как же! Приходит человек с полным аппетитом, говорит, давай! Скушает – за мной!
– Деньги небольшие. Вероятно, он забыл. На, получи. Я плачу за него. Все-таки он товарищ мне по искусству.
– Именно как вы есть благороднейший человек, хо-ша и сами в стесненном положении… Покорнейше благодарим… человек я бедный…
– Поправимся… Прощай. Я, братец, никогда не унывал!
– Это уж последнее дело. Надо стараться, чтобы все в лучшем виде… – окончил Гаврила, провожая гостя до лестницы.
Дела Райского после святой недели действительно поправились… Он доплелся кое-как до Харькова, втерся за ничтожную плату в театр, сошелся со студентами тамошнего университета, стал посещать их беседы, на которых ему открылся совершенно новый мир. Молодые люди разъяснили ему, что такое Чацкий, что такое Хлестаков и вообще что такое драматическое искусство.
– Ну, скажите, пожалуйста, – наставлял его один студент, – зачем вы в Чацком кричите монологи до самозабвения, даже до одурения?
– Для эфекту, – робко возражал Райский.
– Разве сценический эффект в неистовом крике? А зачем вы пропускаете знаки препинания в монологах? Впрочем, вообще знаки препинания для вас больное место. Не дальше как вчера, в сцене у фонтана с Мариной Мнишек вам нужно было сказать:
Царевич я. Довольно! Стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться…
А вы прокричали:
Царевич я. Довольно стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться.
«Довольно стыдно мне» не может сказать царевич: это фраза гостинодворца.
– И мне позвольте вам заметить, – вмешивается другой студент. – Зачем вы во всех ролях выходите с завитыми волосами: Чацкий у вас завитой, Хлестаков – завитой, Скопин-Шуйский – завитой, Самозванец – завитой…
– А вот это уж совсем не хорошо талантливому артисту, – заключает молодой адъюнкт-профессор, – играя Полония в «Гамлете», вы надеваете красную куртку с гусарским шитьем, накидываете сверху синий плащ, подбитый красным, в виде мантии, на голове у вас голубая ермолка с зеленой кисточкой, а на ногах ботфорты. Это ужасно нехорошо, неестественно и неверно.
– Ну, так что же, господа, – восклицал уничтоженный Райский, – научите меня, как надо играть.
– Научить вас, как надо играть, – мы не можем, а вот, как не надо играть, – можем, – отвечал адъюнкт.
Возвращаясь домой, Райский предавался унынию, плакал, сознавал свое бессилие и на другой день опять шел на беседу к студентам. Беседы эти сильно подействовали на его впечатлительную натуру: он стал слушать советы, стал совершенствоваться. Немалую тоже услугу ему оказал один богатый харьковский помещик, страстный театрал, гордившийся личным знакомством с французским актером Алан, не признававший Гоголя и Островского, предпочитавший им Кукольника и Полевого и преклонявшийся пред величием трагика Каратыгина, которого он называл «генерал-адъютантом в искусстве». Сидя в театре, высказывал резко свои суждения о пьесе и об игре актеров вслух, во время действия. Например:
– Пора спускать занавес – ничего не выходит.
Или:
– Вот так Офелия! Это кислота какая-то…
Про актеров:
– Если бы мой крепостной человек, я бы его… и т. д.
Актеры не обращали на его выходки внимания, потому он был добрейший человек и необыкновенный хлебосол. Драматические деятели находили у него роскошный обед без всякого приглашения.
– Очень рад, – встречал он гостя, – у меня сегодня суп из хвостов, севрюга малосольная, спаржа приехала, да каплун с трюфелями… Не знаю, будете ли сыты? А вы вчера, мой дражайший, прескверно играли. Извините! А уж как этот играл… ваш товарищ… Как его фамилия?
– Рубцов…
– Если бы он был мой крепостной человек, я бы ему таких рубцов… Черт знает что!
В это время входит Рубцов.
– А, здравствуйте! Мы вас, дражайший, браним. Вы вчера были отвратительны до невозможности! Если бы были мой… Помилуйте, так нельзя. Во втором действии монолог отлично прочитали… Хвалю!..
– Ваше превосходительство, это роль-то…
– Не оправдание! Гете сказал: нет дурных ролей. Не оправдание! Мне покойный Алан говорил… вы понимаете по-французски?
– Нет, ваше превосходительство.
– Жалко! Он мне говорил…
Разговор перебивает вошедшая актриса.
– Ах, Марья Ивановна, позвольте поцеловать вашу ручку. Вы вчера заставили меня плакать. Если бы проезжала через Харьков Арну-Плесси…
– Что вы, ваше превосходительство…
– Нет уж, извините, я даром не хвалю. Вот они оба играли вчера скверно – я сказал прямо, что скверно.
За столом его всегда можно было встретить двух-трех человек из предержащих властей, несколько проезжих через Харьков помещиков, актрис, актеров и непременного гостя всех обедов, отставного пехотного майора Нестеренко, который не признавал никаких вин, кроме водки, и пил ее в неограниченном количестве. В его диалоге были только три фразы: когда хозяин приглашал к водке, он говорил: «Сердечная моя признательность вашему превосходительству»; вторая: «Совершенно верно изволите говорить, ваше превосходительство», и третья: «Нда-с! об этом надо подумать».
После обеда гостеприимный хозяин, pour la bonne bouche, приглашал гостей в кабинет, где ставились ликеры, шампанское, зельтерская вода, фрукты и т. п., и прочитывал что-либо из драматических произведений Кукольника или Полевого. Власти, нагипнотизированные уже прежде чтением хозяина, поспешно удалялись; оставались только помещики, несчастные актеры и майор Нестеренко.
Вводя всех в кабинет, почтенный любитель драматического искусства говорил:
– Ну-с, господа, теперь позвольте мне, старику, показать вам свое искусство. Мы ведь не учились ему, а только потерлись около моего друга Алан, около Каратыгина – Мочалова не признаю, хоть и знаком с ним был, – и кое-что от драматических вельмож позаимствовали. Я вам сегодня прочту несколько сцен из «Скопина-Шуйского» Нестора Васильевича Кукольника… На днях будет произведен в действительные статские советники… и давно пора… Патриот-поэт! Петька!
Входит маленький слуга-казачок.
– Принеси мне маленький кинжал…
Весьма важный аксессуар в сцене Ляпунова с Екатериной.
Петька приносил небольшой кинжал. Все усаживались по местам; майор не садился – слушал стоя, заложивши палец за пуговицу военного сюртука.
– Ну-с, я готов. Прочту сцену юродивого с Екатериной.
– «Здравствуй, Катерина, пока господь дает тебе здоровье», – начинал он протяжным, заунывным голосом, от звуков которого, по третьему стиху, испустила пискливую ноту лежавшая под диваном собака.
– Петька! Сколько раз я тебе говорил, чтобы кобеля убирать. Запорю! Ужасно нервный кобель… Извините…
Здравствуй, Катерина, пока господь дает тебе здоровье,
И веселись, пока с тобой веселье…
Но придет час, его же знает небо,
Восплачется весь мир и сердце наше богу обнажится.
Какие превосходные стихи!
– Совершенно верно изволите говорить, ваше превосходительство.
В середине длинного монолога чтец с неудовольствием обратился к одному из слушавших помещиков:
– Петр Мироныч, ты бы шел в сад. Ты привык у себя на хуторе после обеда отдыхать.
– Я ничего, ваше превосходительство.
– Как ничего? Храпишь!..
– Это вам так показалось. Я слушаю с великим удовольствием.
Дойдя до сцены Ляпунова с Екатериной, он вскакивал со стула, бросал книгу, схватывал кинжал и кричал, подражая трагику Каратыгину:
Пей под ножом Прокопа Ляпунова,
Пей под анафему святого царства!..
– И эти стихи какой-то Островский вложил в уста пьяному купцу в своей комедии. И как это просмотрело третье отделение? Недоумеваю! Пьяному купцу, которых мы встречаем около винного погреба Костюрина. Я, разумеется, написал об этом в Петербург.
После чтения пили шампанское и шла беседа о драматическом искусстве. Говорил один хозяин.
– Вот если вы мне сделаете честь, пожалуете ко мне в четверг, я вам прочту «Горе от ума» и расскажу вам кое-что, чего вы не слыхали. Вероятно, вы не знаете, что Фамусов списан с моего дяди, Филат Матвеича, известного декабриста… Конечно, это между нами… А Репетилов… ну, да это до четверга.
Истомленные чтением гости, выпивши по нескольку бокалов шампанского, расходились.
Вот к этому-то учителю и попал Райский. Мучил он его чуть не каждодневно, в продолжение целого сезона, закармливал его роскошными обедами, называл его своим дорогим учеником, делал ему подарки и, окончательно научив его, как играть не надо, вселил в него полное отвращение к его прежним сценическим приемам. Райский сделался отличным актером.
После святой недели драматических художников больше не было видно в Белой зале; все они двигались по предназначенным им пунктам: кто плыл по Волге, кто переваливал Уральский хребет, кто кочевал в степи, направляясь к южным городам, кто стремился к берегам Азовского и Черного морей, кого забрасывала судьба на конечный пункт Российского государства – на устье Северной Двины. И все это двигалось, совершая как бы предопределение. Ничто не останавливало: ни дальность пути, ни скудость средств при передвижении, ни перспектива разных сценических неудач – равнодушие публики, которую актеру часто приходится смешить «сквозь незримые ей слезы», и других случайностей. Вперед, в храм славы, в храм искусства, в храм восторгов и самообольщения, в храм злобы и зависти! Вперед, в мир сплетен, в мир нескончаемых интриг, в мир озлобленного самолюбия и коварства!
Теперь уже не существует Белой залы, не существует и прежних актеров; актеры новой формации собираются в ресторане «Ливорно», о котором впереди будет мое слово.
«Новое время», 14 марта 1890 г.
Перед лицом графа Закревского
(Из моей автобиографии)
Во дни оны…
Это было в 1857 году. Давать в то время великим постом публичные литературные вечера не позволялось, хотя первенствующие тогда артисты М. С. Щепкин и К. Н. Полтавцев почитывали в зале Купеческого клуба, но без афиш; да и при выборе пьес для чтения комический элемент изгоняли. Так, Щепкин читал из «Полтавы» Пушкина, Полтавцев «Клермонтский собор» Майкова и т. п., даже нагольный комик-буф В. И. Живокини, и тот должен был читать «Светлану» Жуковского, что выходило, помимо его воли, ужасно смешно.
В Москве гостил знаменитый французский комик Левассер, давал он представления в Малом театре. Графиня Л. А. Нессельроде, дочь графа А. А. Закревского, пригласила меня на один из своих интимных вечеров, на котором был и Левассер. Репертуар моих рассказов был в то время очень не велик, и выступать на турнир с Левассером мне казалось страшным. П. М. Садовский, флегматически понюхав табаку, ободрил меня: «Ничего-с, Иван Федорович, валяйте смело! Граф, если он там будет, так он этого Левассера и не поймет… А вы ему изобразите квартального (сцена в канцелярии квартального надзирателя, первый по времени мой рассказ), и чудесно будет!.. Очень доволен останется».
В назначенный час я вошел в гостиную графини и был ей представлен М. II. Лярским, блестящим гвардейским полковником.
– Очень рада, – сказала мне графиня. – Вы его слышали?
– Слышал в Петербурге.
– Я очень рада!.. Он прекрасно!.. Он сейчас будет bon homme петь… А вы поете?
– Нет.
Живая, бойкая, молодая, веселая графиня Лидия Арсеньевна засыпала меня вопросами и представила меня своей графине-матери, которая приветствовала меня с величайшей любезностью.
– Много я слышала об вас, батюшка, – сказала она, – жалко, что граф не может быть сегодня, ну, да вы после доставите ему удовольствие вас слышать.
Мысленно я огорчился, что граф был в отсутствии. Мне очень хотелось поближе посмотреть сподвижника Александра Благословенного, покрытого
Славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Цвет московского высшего общества занимал гостиную графини. Все находились под впечатлением левассеровских куплетов. Левассер исполнял их превосходно, и грим был необыкновенный, чему немало способствовала подвижность его личных мускулов. Он оставил у нас по себе много подражателей, был, так сказать, насадителем у нас куплета.
Из мужчин первенствовали в гостиной графини M. Н. Лонгинов, А. Л. Потапов, тогда флигель-адъютант, и Б. М. Маркевич, камер-юнкер.
Отворилась дверь из соседней с гостиною комнатой, вышел с сияющей улыбкой Маркевич, а за ним Левассер, загримированный старичком, в камлотовой шинели, в кругленькой шляпе, под зонтиком, это – bon homme. Сдержанный хохот раздался в гостиной.
Левассер имел полный успех. Восторгу не было конца. Наступила моя очередь. Неуклюже и застенчиво вышел я на средину гостиной и начал рассказывать. M. Н. Лонгинов передал Левассеру по-французски суть моих рассказов. Я тоже имел успех. Особенно рассказы мои понравились графине-матери.
– От души я, батюшка, посмеялась, – сказала она мне при прощанье, – француз хорош, а вы лучше…
Угрюмый А. Л. Потапов вторил графине, Лонгинов наговорил мне много любезностей, а Маркевич прочитал мне поучение.
– Та среда, – говорил он, – из которой вы берете ваши рассказы, для гостиной не годится. Заметили вы, – Левассера все поняли, а вас нет, хотя вы очень хорошо передаете. Согласитесь сами: например, княгиня Щербатова никогда не бывала в канцелярии квартального надзирателя… Какой ей интерес в вашем рассказе? Вы в Петербурге сделались салонным рассказчиком и в Москве вам предстоит то же… Я слышал, что вас хотят приглашать многие. Мы с вами поговорим. Я вам подскажу, что нужно для гостиной. Вам нельзя идти на хвосте у Островского – он свою песню спел… Вам нужно… Мы с вами поговорим… Отчего вы не обратитесь к Тарновскому (переводчику водевилей)? Он для вас напишет, наконец – я вам напишу… Мы поговорим…
Левассер так взглянул на мои рассказы: он сравнил меня со своим соотечественником Henry Monnier и сказал, что если он моих рассказов не понял, то прочувствовал, и, крепко пожавши мою руку, назвал меня camarad'oм.
Графиня Нессельроде спросила меня, отчего я не прочту своих рассказов в Малом театре.
Я отвечал, что это постом запрещено.
– А как же Левассер?
– Иностранцам позволено.
– Какой вздор! Граф вам разрешит. Я ему скажу.
На другой день я получил записку, которую прочитав, выразумел, что я должен явиться к графу Закревскому в восемь часов утра, и не с главного подъезда, а со двора.
По узкой лестнице взобрался я во второй этаж и очутился в длинной передней. Передняя проявляла кипучую деятельность. Несколько пар сапог со шпорами отражали от себя ослепительный блеск, а одна пара готовилась к восприятию блеска. Казачок-лакей смазывал ее ваксой, ходил по ней густой щеткой, дышал на нее и т.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10