А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И любопытно: отлично образованный, многоязычный, даровитый романист и публицист, драматический писатель, театральный критик – чего еще? Может ли он похвастаться хоть одним учеником (он имел свои драматические классы в Петербурге и Москве), про которых можно было бы сказать: «Вот актер и актриса – ученики Боборыкина» (не в отрицательном смысле)? Где ученики Воронова? (Он учил в театральном училище.) Я уже не говорю о тех учителях и руководителях, которые, порицая актера в роли Чацкого «на казенной сцене», сами играют ее в клубе и с лакейскими манерами, даже во фраке, в котором не вышел бы служитель к барскому столу, слуга Чацкого. Ведь эти учители существуют двадцать пять лет, – могли же они приготовить хоть одного, если не выдающегося, то хоть заметного деятеля драматического искусства.
Теперь образовались в Петербурге Драматическое общество, Общество любителей искусства. Давай им бог успеха!
«Новое время», 5, 12 февраля 1884 г.
Белая зала
В сороковых и пятидесятых годах текущего столетия сборным пунктом приезжавших в Москву провинциальных актеров была так называвшаяся Белая зала, в гостинице купца Барсова, на площади Большого театра. Собирались в ней актеры обыкновенно в течение великого поста, получали здесь ангажементы и расходились до следующего поста по всему лицу Российского государства. Редкий актер того времени, вступая на сцену, не переступал порога Белой залы.
Вот что мы помним, что мы видели в этой Белой зале.
На последних днях первой недели великого поста входит в залу солидный, высокий мужчина, лет шестидесяти, в черном, наглухо застегнутом сюртуке. Это «благородный отец» из Ярославля.
Половой Гаврила, страстный любитель театра и преданнейший слуга всех актеров, с особенною радостью встречает приезжего гостя.
– Давно изволили пожаловать в нашу столицу?
– Вчера, братец, утром. Был у Иверской. А сегодня к своему угоднику и покровителю зашел. Обласкал, заплакал.
– Кто же это, Тимофей Николаевич?
– Михаил Семенович… Кто же еще.
– Ах, а я и недомекнул… По зиме как-то уху у нас кушали, с каким-то профессором. Чудесный старик… добрый, обходительный… Я, говорит, сам крепостной был, понимаю ваше положение.
– После Павла Степановича два угодника у нас осталось: Михаил Семенович да Пров Михайлович. И к нему сейчас заходил: прилег, говорят, после обеда отдыхает. А у Сергея Васильевича вчера был: сидит, на гитаре играет. Всех обошел… Живокини велел сегодня в Купеческий клуб приходить.
– А где изволили остановиться?
– В Челышах, братец, где же больше-то…
– На что лучше, самое центральное место.
«Челышевские номера» на площади Большого театра были обыкновенным пристанищем заезжих в Москву провинциальных артистов. Удушливый, спертый воздух, полный микробов, видимых невооруженным глазом, отсутствие каких-либо удобств, грязные неосвещенные коридоры, оборванная прислуга составляли специальность этого актерского приюта.
– А что, уж подъезжают наши? Слет еще не начинался?
– Не предвидится, вы первые. Чем прикажете просить?
– Дай мне, по обыкновению, графинчик доброго русского, белого, простого, очищенного вина да пирог в гривенник.
– Слушаю-с.
Вот вошли еще два артиста – один в клетчатом коротеньком пиджаке, в красном галстуке; другой – в полуфраке, с гладкими светлыми пуговицами, с тщательно завитыми волосами. Первый – комик из Тулы, второй – первый любовник из Курска. Комик начал с водки, любовник сел на коньяк.
На третьей неделе Белая зала была уже полна приезжими провинциальными сценическими деятелями. Съехались и антрепренеры: Борис Климыч из Орла, Смальков из Нижнего, Васька Смирнов из Ярославля, Григорьев из Тамбова, Херувимов из Екатеринбурга, Червончик из Тулы, директор симбирского театра – барин, проживший солидное состояние на любви к театру, Зверев из Севастополя и многие другие. Съехались они в Москву обновлять свои труппы, заказывать костюмы, парики и т. п. Знаменитые того времени актеры все налицо: Милославский из Казани, Рыбаков из Харькова, Челикин из Тамбова, Медынцев из Вологды, Яковлев из Ростова-на-Дону, Кирилл Ермаков и другие. Юркие комики перебегают от стола к столу, любовники ведут беседу о московских портных, благородные отцы по своему солидному положению в репертуаре состоят при трагиках.
Вот один комик, сидевший за отдельным столом с директором симбирского театра, вдруг просиял – это он получил ангажемент, или на театральном жаргоне «кончил». (Получить ангажемент – значит «кончить». Я кончил в Казань, я кончил в Рыбинск и т. п.)
– В Симбирск? – спрашивает его один из товарищей.
– В Симбирск.
– Город хороший. Я там два сезона играл.
– Главное – дворянский, – поддакивает комик. – Настрадался уж я в Ярославле-то у Васьки Смирнова. Ты знаешь, он меня, с моим-то ростом, заставил раз Ляпунова играть.
– Что же, играл?
– Нет, жандармский полковник заступился. «Я, говорит, не позволю тебе безобразничать». А Юстиниана в «Велизарии» играл и вместо сандалий резиновые галоши надевал. То есть такой срам был – смерть! А ты посмотри, что это за антрепренер – барин, в Шевалдышевой гостинице остановился.
– А сколько?
– Семьдесят пять, два полубенефиса, парики его, две пары лаковых сапог, шляпа…
– Чего ж тебе еще!
– Ах, как я доволен! Гаврила, давай рябиновки. Губернатор, говорят, отличный человек; губернаторша почти и из театра не выходит; откупщик тоже барин, на благородных спектаклях Фамусова играет, за бенефис двадцать пять дает… То есть как я доволен!..
Трагик Хрисанф пререкается с одним из антрепренеров.
– Ну, какой ты антрепренер? Что ты понимаешь в великом искусстве? Ты буфет в театре держал! Ну что ты смыслишь?
Орловский антрепренер в тоске: он не может подыскать актера, который бы сыграл Любима Торцова в комедии «Бедность не порок», только что в то время появившейся в репертуаре.
– В Коренной ярманке купец собирается со всего света, пьеса нравоучительная, купеческие пороки выведены в совершенстве… Хоть сам играй!
Ввязывается Смальков.
– Я в Нижнем ставил. Некрасов играл чудесно!
– Какой же он Любим Торцов? Он маленький, его от земли не видать!
– Толщину надевал, отлично играл.
– Я тоже в Рыбинске ставил, – вмешивается Смирнов.
– Это у себя в курятнике-то? – возражает Хрисанф. – Ты бы молчал лучше. Знаешь ли ты, что играть Любима Торцова…
– Что же в нем особенного? Обыкновенный пьяный купец…
– Особенного? Я с тобой и разговаривать не хочу! Да я с тебя полтораста Ляпуновых за этого пьяного купца не возьму. Ведь эту роль должен трагик играть, а он мальчишку нарядил. Понятие!
– У нас на юге эту пьесу не поймут, у нас в ходу больше помпезные пьесы, – вступает в разговор содержатель севастопольского театра.
– Подите вы с своим югом-то! У вас Гамлет в сцене с матерью с папироской вышел!
– Пьяный был, – заступается содержатель.
– А король Лир звезды с кавалерийского вальтрапа на себя надевает – тоже пьяный? Играйте вы там своих «Багдадских пирожников», «Принцев с хохлом, горбом и бельмом». Настоящий репертуар вам не по плечу. Да и многих он врасплох застал. Теперь не то! Теперь «Шире дорогу – Любим Торцов идет!» Налей мне, Петр Михайлович, рябиновки. Разозлил он меня! Вот ты, – обращаясь к молодому актеру, – первогодочек, только что начинаешь нашу скитальческую жизнь, вот ты знай, у кого ты будешь в лапах. Они все здесь, эти губители талантов. Закались заранее. Да что у тебя – страсть к театру или тебе жрать нечего?
– Страсть, Хрисанф Николаевич.
– Ну, коли страсть – выдержишь, а если из-за куска хлеба идешь – пропадешь. Кончил куда-нибудь?
– В Иркутск.
– Бывал там. Ты как приедешь, сходи к соборному протодьякону, отцу Иоанну – не знаю, жив ли он, – великий мне друг и приятель, превосходно оду «Бог» читал. Ты в нем найдешь второго отца и всю жизнь меня благодарить будешь. Явись к нему и скажи: от Хрисанфа – и довольно! Эх, Петр Михайлович! Тугие времена для театра приходят. Материки актеры стареют и умирают, столица их тоже подбирает, репертуар идет новый, молодые люди не занимаются, да не от кого и поучиться-то. Верь мне, скоро жид полезет на сцену. Вон сидит с Васькой Смирновым – это жид из аптеки, у аптекаря составлять мази учился, а теперь предстанет перед рыбинской публикой. Талантливый шельма! Вчера Васька в Челышах его экзаменовал – по-собачьи он ему лаял, ворону представлял, две арии на губах просвистел… Не знаю, как говорить будет, а эти жидовские штуки делает чудесно! Купцы в Рыбинске затаскают его по трактирам. В Ирбитской такому тоже молодцу один шуйский купец шубу соболью подарил. Сидит, бывало, компания, и он с ними. Пьют. Придет ему фантазия: «Ты бы, Абрамчик, полаял маленько, видишь, компания скучать начинает». Тот и начнет, ну, и долаялся до шубы. Раз спросили его, как это ему бог такой талант открыл? В остроге, говорит. Сидел он в остроге в секретной камере. От скуки, говорит, стал по вечерам прислушиваться к собачьему лаю, стал подражать и достиг в этом искусстве до совершенства. От собаки не отличить. Поверь мне, милый человек, Петр Михайлович, я-то уж не доживу, а ты увидишь – скоро актеры на сцене будут по-собачьи лаять и пьесы такие для них писать будут.
Смесь водки с коньяком, лиссабонским, гобарзаком и другими жидкостями, расстроила нервы Хрисанфа: он впал в меланхолию.
– Ступай, милушка, ступай на этот узкий путь, – говорил он только что начинающему актеру, поглаживая его по голове.
– Хочу попробовать, Хрисанф Николаевич.
– Это, брат, дело не пробуют. В это дело как окунешься, так на дно и пойдешь – уж не выплывешь. Тебе который год?
– Девятнадцатый.
– В тебе искорка есть, я это по глазам твоим вижу. Ты знаешь, где скрывается талант у актера?
– Где-с?
– В глазах! Посмотри когда-нибудь в глаза Садовскому! А у Мочалова какие глаза-то были! Я имел счастье играть с этим великим человеком в Воронеже. Он играл Гамлета, а я – Гильденштерна.
– «Сыграй мне что-нибудь».
– «Я не умею, принц».
Он уставил на меня глаза – все существо мое перевернулось. Лихорадка по всему телу пробежала. Как кончил я сцену – не помню. Вышел за кулисы – меня не узнали.
– «Ты хочешь играть на душе моей, а не можешь сыграть на простой дудке».
Губы у Хрисанфа затряслись, и хлынули из глаз слезы.
– Это был гений!
– А говорят, Каратыгин выше его был.
– Ростом выше. Каратыгин! Конечно, талантливее всех нас, грешных, но до Мочалова ему гораздо дальше, чем нам до него. Царство тебе небесное, великий артист!
Хрисанф перекрестился и, немного подумав:
– Ну, бог тебя благословит! Может, посчастливится, будешь знаменитым актером, меня уж, разумеется, тогда не будет, так ты меня тогда вспомни. Да, путь наш узкий, милый человек, и много на нем погибло хороших людей. Мельпомена-то бывает бессердечна: выведет тебя на сцену в плаще Гамлета, а сведет с нее четвертым казаком в «Скопине-Шуйском». Старайся! Не свернись! Вышел на сцену – забудь весь мир! Ты служишь великому искусству! Если ты понимаешь, что я тебе говорю, то продерешься чрез эту чупыгу, через наш узкий путь, – окончил Хрисанф, восторженно хлопнув ладонью по столу.
Узкий путь! Им начинается история нашего театра. Впервые вступили на него праотцы наши драматические художники – подьячишка Васька Мешалкин с товарищи. «По твоему великого государя указу, – вопят они царю Алексею Михайловичу, – отослали нас, холопей твоих, в Немецкую слободу для изучения комидийного дела к магистру Ягану Готфрету, а твоего великого государя жалованья корму нам, холопем твоим, ничего не учинено, и ныне мы, холопи твои, по вся дни ходя к нему, магистру, и учася у него, платьишком ободрались и сапоженками обносились, а пить-есть нечего, и помираем мы, холопи твои, голодною смертию. Пожалуй нас, холопей своих: вели, государь, нам свое великого государя жалованье на пропитание поденной корм учинить, чтоб нам, холопем твоим, будучи у того комидийного дела, голодною смертию не умереть». Этим путем, при полном нравственном угнетении, достигал своего величия слава и гордость русской сцены – Щепкин. Этот путь прошел Садовский, разыгрывая в Лебедяни перед пьяным трактирщиком пьесу за порцию щей и кусок говядины. На этом пути страдала знаменитая драматическая художница Косицкая, пока судьба не доставила ей случая поцеловать ручку директора театров Гедеонова.
Хрисанф был прекрасный человек и прекрасный актер-трагик. Он имел слабость корчить из себя отставного военного человека: носил усы, вытягивал вперед грудь, ходил военной поступью, в разговоре намекал, – что он принадлежал к военному сословию, хотя по генеалогии своей он к этому сословию не принадлежал, а только родился в Бобруйской крепости, от комиссариатского чиновника, и детство провел среди военного элемента. Боковые ложи театра он называл флангами, средние и раек – центром, суфлерскую будку – амбразурой и т. д.
Он был поэт в душе и в возбужденном состоянии так правдоподобно рассказывал небывалые с ним происшествия, что все его заслушивались. Он рассказывал, что дед его чуть не взял в плен Наполеона; что он на льдине, во время ледохода, проплыл от Симбирска до Самары; что на Волге, в Жигулях, отстреливался от разбойников и двоих убил и т. п. Обыкновенно скромный относительно своих сценических дарований, в возбужденном состоянии он начинал хвастаться.
– Вот какой со мной был случай, – начинал он. – Приехал я в Нижний, вышел в первый раз в своей коронной роли, в Гамлете. Ну, что тут говорить! Левый и правый фланг – битком. Центр – голова на голове; смотрю в амбразуру – частный пристав с Митькой-суфлером жену свою посадил. Только показался – залп со всех батарей… и пошло, и пошло!.. Офелию мне дали какого-то заморыша, хоть и с огоньком девка, вице-губернатора потом где-то так смазала… Прямо из губернского правления под венец свела. Как я своим шепотком-то здесь шепчу, а в Таганке слышно:
– «Удались от людей!»
Офелия моя скорчилась, дрожит, побледнела… В театре шум… Жену соляного пристава вынесли… А уж как:
«Оленя ранили стрелой!» – губернатор высунулся из ложи и замер, полицеймейстер, кажется, уж по должности своей каменный человек – ревет; Митька в амбразуре книжку бросил и держит за плечи жену частного пристава; а публика… ужас! Чувствую – у меня-то у самого волосы на голове подымаются. Слава богу, кончил! Во второй спектакль я доложил графиню «Клару д'Обервиль», в третий – «Велизарий», отбою нет от публики. После пятого спектакля узнаю, что во время Макарьевской ярманки я буду атакован: в тылу у меня Михаил Семенович Щепкин, он в то время в Казани был, а с флангу надвигается из Москвы Мочалов… Ну, думаю, с двумя, пожалуй, не сладишь. Я к Архипу Ивановичу: «Разойдемся», – говорю. «Нет, говорит, Павел Степанович отказался: «У вас, говорит, там Хрисанф, что я с этим чертом буду делать. Не поеду. Кланяйтесь ему от Павла». Отступил без выстрела!
До шестой недели великого поста сделки у содержателей театров с актерами все продолжались. Зверев накупил на Ильинке подержанных шляп и лаковых сапог для любовников, заказал полдюжины комических париков, ангажировал двух комиков. Борис Климыч «нанял» на Коренную ярмарку тамбовского трагика, сманил у Смалькова первого любовника и у Смирнова – комическую старуху, а Смальков перебил у него жидка, лающего по-собачьи. Другие содержатели тоже пополнили и изменили свои труппы. Кирилл Ермаков, с открытием навигации, должен отплыть по Волге в Астрахань; Яковлев «кончил» в Нижний и, прощаясь с товарищами, восторженно говорил: «Давно я лелеял мысль сыграть Минина на месте его родины. Там я изучу кремль, Соборную площадь, на которой он говорил с народом, и может, бог поможет. показать Минина как следует. Игрывали! Не знаю! Сам хвалил когда-то, даже говорил: готовься ко мне в преемники!» Медынцев тронулся в Кострому с предположением выступить для первого дебюта в роли Ивана Сусанина в драме «Костромские леса». На первых любовников был спрос большой, и приехавшие все почти ангажированы; со вторыми любовниками была заминка. С комиками к концу поста стало тихо. Этим воспользовались Смирнов и Червончик, и они пошли за бесценок: один комик Лилеев-Обносков с своими париками пошел к Червончику за двадцать рублей и одну четверть бенефиса. Остался без приглашения один первый любовник Райский за слишком невыгодные предложения, которые он делал содержателям театров. По изящному костюму – он постоянно ходил во фраке и брюках с лампасами, – по манерам и круто завитым волосам он резко выделялся из массы актеров, посещавших Белую залу. Когда он скрепя сердце обратился с предложением к Борису Климычу, которого он ненавидел и презирал за его грубость и невежество, тот сказал ему: «Нам попроще надо». Никакие убеждения, что он играет роль Чацкого не так, как другие играют, – последний монолог:
Не образумлюсь, виноват!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10