А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А где-то на обочине прозябали одиночки, атеисты, безумцы, маргиналы, птицы.
* * *
An die Musik – Музыке.
An meine Klavier – Моему инструменту.
Она держала на ладони плоский черный камешек.
* * *
Говорят, паутина, в зависимости от своих размеров, своей формы, своей прочности, своей приманчивости, своей красоты, в самый последний миг сплетает паука, который ей необходим.
Вот так же и произведения создают автора, который им нужен, выстраивают биографию, которая им подходит.
* * *
Музыковеды посвящали в высшей степени сложные исследования ее таким коротким, таким эфемерным сочинениям. На самом же деле музыка Анны Хидден была попросту голосом боли.
Это была совсем простая боль.
Неизбывная боль, незримо стоящая за светом дня, который встречаешь поутру.
Стыдливая, она описывала круг – круг, внезапно срывавшийся в бездонную пропасть мрака и безмолвия.
* * *
Она была повсюду со своей, все более причудливой, музыкой.
Призывала утраченное.
Пианистка Магдалена фон Курцбек не отходила от Гайдна во время его последнего концерта, состоявшегося в 1808 году.
Анна Хидден опубликовала свои сонаты и трио, никогда ранее не издававшиеся, никем не исполненные, изумительные по красоте.
Выбор этих произведений, быть может, объяснялся некой скрытой причиной. Но Анна как будто не замечала этого. Она говорила:
– Похоже, Магдалене фон Курцбек нравилось передавать другим то, что она любила сама. Так она подарила им Гайдна. Вот и я, в свою очередь, люблю дарить людям давно забытое.
И еще она сказала одной американской журналистке:
– В пчелином мире рабочие пчелы, взрослея, изменяют свой статус. В первые дни они трудятся как чистильщицы, потом как кормилицы, потом, на второй стадии взрослой жизни, строят восковые соты, а дальше, до самой смерти, добывают мед. Я тоже к старости превратилась в добытчицу меда.
* * *
Она сочиняла песни, все более странные, все более обрывистые, полные длинных пауз, рождавших нервный, «рваный» ритм, который добавлял элемент необузданной силы к той печали, что пронизывала все ее произведения.
* * *
Гуго Вольф благоговейно отмечал в своих нотах день и час, когда у него рождались первые предвестия очередного творческого замысла. Например: восемь часов, воскресенье, 5 июня, в моей спальне.
Или: понедельник 12-го, в тринадцать тридцать, на прогулке в лесу.
* * *
Анна Хидден:
– Музыка образуется во мне без помощи инструмента, большей частью когда я стою, высоко подняв голову и крепко сжав губы; она звучит в замкнутой пустоте рта, во всем пространстве верхней половины тела. И, подобно оргазму, музыка захлестывает вас с головой. Все, что написано за инструментом, или с помощью инструмента, или с оглядкой на инструмент, подчиняется лишь тому, что способен выразить данный инструмент, ограничено его возможностями и перестает быть музыкой. И утрачивает суть. Остается некий перформанс инструмента. Любой инструмент уводит от главного. Даже человеческий голос, в качестве инструмента для исполнения арий, лишает музыку смысла, уводит от нее.
* * *
Как только устанавливалась ясная погода, она уходила гулять.
Иногда, возвращаясь к полудню из булочной, Жорж видел, как она стоит на набережной, прислонившись к парапету или наклонясь вперед; погруженная в размышления, еще не отрешившаяся от утренней работы, она не удостаивала взглядом бегунов, которые с пыхтением проносились мимо.
И точно так же не замечала она бегунов час спустя, когда они бесконечной вереницей дефилировали по бульвару, еще более грузные, еще более зловонные, красные, потные, взбудораженные и безобразные до тошноты.
Когда она возвращалась домой берегом Йонны, Жорж это сразу замечал, так как она оставляла на плитах пола мокрые следы.
* * *
Жорж таскал дрова. Или ходил с лейкой. Или нес молоток, гвоздь, моток проволоки. Или орудовал секатором.
И при этом бормотал себе под нос:
– Господин регент ждет свои дрова, свой грог, свои свечи.
Он отощал вконец и стал невесомым, как кузнечик. У него выпали все волосы. Из-за лекарств, которые он принимал, его речь сделалась замедленной, вялой, невнятной, прерывистой.
– Элиана, мне хочется, чтобы ты разделила со мной – официально, демонстративно, насколько это возможно, – последние часы моей жизни. Я лично был бы несказанно счастлив, если бы все окружающие считали тебя самым дорогим для меня существом на этом свете. И тогда я смогу умереть спокойно.
– Типун тебе на язык, Жорж! Спасибо, конечно, но, по-моему, ты чувствуешь себя значительно лучше. И я тут, с тобой.
– Элиана…
– Прекрати, Жорж! Раскрой глаза пошире: я здесь, с тобой. Целиком и полностью. Живу тут. Плачу тут налоги. Мы с тобой живем бок о бок. И это все замечательно.
Она объясняла ему:
– Я больше не желаю ничего принимать от других. Не хочу больше ничего ждать от других. Не хочу больше зависеть от кого-нибудь другого.
– В тебе слишком много гордыни, Анна. Ты невыносима. Вот что я тебе скажу…
– Да?
– Ты очень уж неуступчива.
– Верно. В школе, когда я была маленькая, вы с Вери вечно кололи мне глаза моей гордыней. А теперь ты опять пристаешь ко мне с этим, вот уже три года.
* * *
Дожив до пятидесяти лет, он все еще был способен дуться по три дня, как малое дитя. В таких случаях он глядел куда-то в сторону, обиженно кривил губы и хмурился.
* * *
Говорят, что в симбиозе двух организмов взаимно развиваются помощь и питающие вещества.
Помощь и бдительность – в первую очередь.
Пища – во вторую (хотя Жорж скорее поставил бы ее во главу угла).
В симбиозе каждый неизбежно эксплуатирует другого в строгом соответствии с тем, что сам ему дает. И если один из них нарушает этот закон и пытается одержать верх над своим партнером, он его душит. А если тот лишает его пищи, он гибнет.
Симбиоз даже не означает равновесия. Это крайне неустойчивый конфликт – такой же непостоянный, как облака в небе бургундской провинции.
И только поиск равенства – недостижимого, невозможного, эфемерного, без конца исчезающего и возникающего – возрождает этот союз, вдыхает в него жизнь.
Их высказанные мысли начали встречаться на полпути.
Потом еще раньше – на уровне интонации. Потом и до нее: едва они открывали рот, едва вздрагивали их губы. Едва из губ вырывалось облачко зимнего дыхания. Они понимали друг друга по запаху. По страхам. По вздохам.
Их существования слились так тесно, что не было нужды разговаривать.
Она была уже немолода, и жизнь уходила в ее теле на все большую и большую глубину. Лицо, закутанное даже в десять шалей, светилось внутренним огнем.
Жорж говорил (как будто произнесенное вслух делало ситуацию яснее):
– Что-то непередаваемое было передано этой женщине и теперь озаряет мою жизнь.
* * *
Я вспоминаю, как Анна говорила Джулии (в те времена, когда она жила вместе с ней и Магдаленой на снятой ею длинной вилле над морем):
– В детские годы каждая часть тела, которое ты любишь, источает сияние. И солнечный свет пока еще тут ни при чем. Это сияние исходит из детского сердца.
Глава V
Милан.
И снова она распахнула застекленные створки лифта из бразильского дерева. Дверь в квартиру была приоткрыта. Она толкнула ее. Заперла за собой. Постояла в прихожей, робея, как бывало в отрочестве.
Гостиная была пуста, крышка рояля опущена, портьеры задернуты.
Она вышла из комнаты.
Она разыскала его в столовой; дряхлый старик сидел, ничем не занятый, за большим черным столом. Он обернулся и посмотрел на нее. Его глаза испугали ее. Он выглядел безумным. Потом он ее узнал, и его древнее лицо озарила радость. Он попытался встать.
– Не двигайтесь! Сидите! – крикнула она, бросившись к нему.
Подбежав, она наклонилась, взяла его за руки.
Его губы и голос дрожали.
– Анна, милая моя Анна, – сказал он ей по-английски.
Напрягшись, он откашлялся, чтобы прочистить горло, заговорить тем, прежним голосом.
– Милая моя Анна, вы доставили мне огромное счастье, вздумав навестить своего учителя.
Она осмотрелась. Комната выглядела по-прежнему – низкая, длинная, плохо освещенная, только запустение стало заметнее, чем пятьдесят лет назад. В те годы ее редко сюда допускали. Темные потолочные балки все так же тяжело нависали над головой. Пустой камин; сверху, на стене, черное распятие. И больше нигде никаких изображений. Все та же тишина. Все та же жестокость.
* * *
Стояла пасмурная, но очень теплая погода. Выйдя из самолета, она заметила в десятке метров от себя пастуха в желтом бубу; он стоял, опираясь на посох, и безразлично смотрел на нее.
Три или четыре козы щипали серую траву чуть поодаль, на взлетной полосе.
Она отдала дорожную сумку шоферу, который подбежал к ней мелкой рысцой. Нескончаемо долго, много часов они ехали через бидонвили. Наконец она очутилась в роскошной гостиной. Чернокожий настройщик еще трудился над старым роялем «Pleyel» XIX века.
* * *
Австралия.
Ее память, не очень долговременная, становилась необычайно цепкой в конкретные моменты.
Простой пример: стоило ей выпить вина, как она все забывала.
И по вечерам все забывала.
Но когда она исполняла, когда записывала музыку, она переставала пить. Ставила с ног на голову обычное расписание. С приходом ночи оставалась в своей комнате. Читала партитуры. Все равно какие – оркестровые произведения, квартеты, трио, сочинения для органа, Lieder. Мгновенно запоминала их. Откладывала в сторону.
Сидя с открытыми глазами перед голой стеной (или стеной, с которой она убирала картины, снимки, литографии) гостиничного номера или артистической уборной, она созерцала невидимую панораму в пустоте.
Потом, все такая же собранная, очень прямая, осторожной походкой – чтобы не спугнуть свое видение, – выходила в концертный зал или в студию, шла к инструментам.
Она записывала свои сочинения на двух роялях «Steinway», совершенно разных – день и ночь! – но с прекрасным, очень глубоким звуком, с очень глубокими клавишами.
Садилась, поднимала руки, долго выжидала в тишине. И внезапно начинала играть.
Вся работа по концентрации творилась за сценой. Техники уже были готовы, ждали. Она входила в студию. И всегда делала запись с первого раза.
* * *
В Сиднее она ночевала в квартире Уоррена. Она объясняла Уоррену:
– Похоже, что сон диктует поведение тела самому древнему из наших трех мозговых центров. Ночью правая рука теряет свою виртуозность. А левая, наоборот, становится необычайно ловкой. Пианисту – если он композитор – выгоднее всего записываться в те часы, когда людям полагается спать. Его левая рука сможет творить настоящие чудеса. И в то же время пальцы обычно доминирующей правой утрачивают все свое мастерство.
В другой раз она сказала японскому журналисту, бравшему у нее интервью:
– Художник Клее заставлял себя писать в дневное время левой рукой – специально, чтобы его живопись выглядела по-детски неловкой, неожиданной. Вот и я играю в то время, когда царит моя левая рука. В такие часы партитура – всего лишь сон, греза; она мелькает передо мной, следуя ритму, который я бессильна обуздать.
* * *
Перед каждым концертом ей приходилось обрекать себя на аскезу, которая мало-помалу делала ее жизнь невыносимой. Тогда она стала подвергать себя этой аскезе лишь на время звукозаписей, которые планировала таким образом, чтобы впрягаться в работу не чаще одного раза в два года. Перед этим, в течение многих месяцев, она отказывалась от любых вечерних приглашений. Ложилась спать ровно в десять часов, вставала ровно в четыре утра, не позволяла себе прикорнуть среди дня. Таким способом она, по ее выражению, «эмансипировала левую руку».
Уоррен сказал ей:
– Наши аборигены называют это так: войти в Реку Сна.
* * *
Она достала ключ. Прошла в студию звукозаписи. Зал был пуст. В нем пахло табачным дымом. Выключатели у двери не работали. Вероятно, уходя, техники отключили счетчик. Тогда она стала осторожно пробираться в темноте среди проводов, кабелей, трансформаторов, валявшихся на полу. В глубине помещения, на эстраде, у ножки второго рояля, отыскала свою сумку (или, вернее, большую черную клеенчатую торбу). Открыла ее. Вынула маленький предмет – «талисман Лены». Обыкновенный гладкий черный камешек. Она застегнула сумку, повесила ее на плечо, поднялась по лестнице. И уехала. С облегченной душой.
Глава VI
Прошло два года. Она вернулась на Искью, чтобы увидеться со старухой Амалией, которая прислала ей письмо. В нем она робко просила Анну приехать.
Амалия умерла буквально у нее на руках.
Тогда же Анна встретилась и с Филоссено.
Остановилась она в отеле Сан-Анджело, который находился в шести километрах от фермы Кава-Скура.
Она не поехала на другой конец острова, чтобы взглянуть на длинный дом, крытый плитками с голубым отливом, построенный некогда для двоюродной бабки ее подруги.
В октябре море стало сиреневым.
Когда оно стало сиреневым, все светские люди разлетелись кто куда.
* * *
В ноябре море потемнело до бурого цвета. Волны вздымались все выше. Виллы на берегу опустели. Густой туман накрыл скалистый гребень горы, да и весь остальной остров. В лощине над крышами домов курились дымки каминов; туман съедал их тоже. Настал черед уезжать и Армандо. Следом за ним отбыл Жовьяль Сениль. И княгиня Кропоткин.
Остались крестьянки, моряки и фрукты.
Она съездила в Неаполь, чтобы послушать оперу Глюка «Парис и Елена».
* * *
– Ah, che leggo! – мелодия этой арии неумолчно звучала в ней.
Она стояла на лестнице театра Сан-Карло, в ночной темноте.
Закурив сигарету, она хотела бросить наземь спичку. Но не решилась.
Зажала спичку в руке, между мизинцем и безымянным пальцем. А сигарету – между большим и указательным.
Музыкант с моложавым лицом (хотя он давно успел облысеть) спускался по той же лестнице оперного театра.
Он взглянул на Анну Хидден, которая, стоя на ступеньке под фонарем, вертела спичку и сигарету такими движениями пальцев, словно они бегали по клавиатуре.
Он подошел к ней.
– Я все-таки осмелюсь поприветствовать мою фею.
– Это вы, мой спаситель!
И они обнялись.
– Значит, ты вернулась на остров?
– Да, я на острове, – ответила Анна.
– Ты встречалась с Леонардом?
– Он не знает, что я здесь.
И вдруг Анна Хидден, схватив за руку Шарля, спросила с дрожью в голосе:
– Где она живет? Ты с ней видишься?
– Жюльетта уехала в Монреаль. Больше я о ней ничего не знаю, – сказал он.
Она молча сжала его плечо и ушла.
Он так растерялся, что даже не предложил подвезти ее. Просто стоял и смотрел ей вслед. С годами она не стала разговорчивей.
Потом он отправился искать свою машину в переулках.
* * *
– Душ больше не работает!
Жорж стоял перед ней голый, прикрыв член полотенцем. Вид у него был потерянный. Он с надеждой глядел на Анну. Глядел так, словно она была самым лучшим слесарем в мире.
– Душ больше не работает, – повторил он совсем тихо.
– Но зато в кухне есть кувшины, – сказала она.
И добавила:
– А в саду шланг для поливки.
– Да, с ним все будет быстрее.
Она поливала его из шланга, стараясь уменьшить напор воды до минимума, но он все равно громко стонал.
* * *
В конечном счете они полюбили друг друга. Полюбили не чувственной любовью, а глубоко, по-настоящему. Полюбили так, как могли бы любить двое шестилетних детей.
В глазах ребенка любить – значит охранять. Охранять сон другого, развеивать его страхи, осушать слезы, лечить от болезней, гладить, мыть, вытирать, одевать.
Любить, как любят дети, означает спасать от смерти.
А спасти от смерти означает кормить.
В этом последнем отношении он любил ее намного сильнее, чем она когда-либо любила его.
* * *
Он снова завел свою всегдашнюю литанию:
– Мы с тобой ровесники, у нас общее прошлое, мы учились в одной школе…
– Не совсем.
– …ну, пусть только в начальных классах, если тебе так больше нравится. Мы вместе осваивали чтение. Вместе осваивали арифметику. Вместе получали отметки. И все это у одних и тех же учительниц.
– Думаешь, я не понимаю, куда ты клонишь?
– Я все равно буду говорить. У нас сходные, если не одинаковые, вкусы, мы с тобой ладим…
– …прекрасно. Действительно прекрасно, можно сказать, просто идеально – вплоть до того момента, как ты заводишь эту свою песню.
– Наши матери бросили нас в этом гиблом, жутком мире почти одновременно.
– Вот это верно, – у нас обоих практически больше нет родных.
– И нет наследников.
– Ага, я уже знаю, что ты сейчас скажешь.
– Да, кто-то ведь должен думать обо мне после моей смерти, и это будешь ты.
* * *
В марте он уехал в путешествие. По крайней мере, так он сообщил ей, когда она находилась в Сиднее, где планировала сделать свою самую последнюю запись. Вернулся он истощенным до ужаса. Прикрыл ей рукой рот, когда она хотела заговорить. Сжал ее руки. Она не знала, как себя вести, настолько ее потрясло его состояние. Никогда еще она не видела, чтобы болезнь прогрессировала так быстро. И, без сомнения, закрывала глаза на происходившее, не желая думать о том, что ему грозит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18