А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

А всякого рода жареные и варёные пельмени, манты, шашлыки, чахохбили! А пироги, пирожки, расстегаи, хачапури, пахлава, струдели! И это притом, что доминировали в меню русские блюда. А были ещё татарские, башкирские, калмыцкие, северокавказские. Конечно, всё это предлагалось посетителям не в один день, в тот, допустим, когда мы обедали там с Щипановым. Но я нередко потом бывал у него. И не отказывался от пропуска в столовую, который он мне выписывал. Всё, что там видел, разумеется, не смог бы запомнить. Назвал то, что запечатлелось в памяти.
Игорь Щипанов был убеждённым гедонистом. Любил пожить. «Значит так, – сказал он при первой нашей встрече, – мы с тобой будем нечто вроде пресс-центра. Я договариваюсь, например, с «Комсомолкой», ты пишешь заметку о выходящем фильме. Подписываемся оба, и гонорар пополам».
– Аннотацию? – спросил я.
– Ну, на что договоримся, – ответил он. – Что нужно газете, то и пишем. Вдруг потребуется статья о нескольких фильмах, – он подмигнул мне. – И денег получим побольше. Не помешают, правда? – радостно засмеялся Игорь.
Менеджер из него вышел никудышный. Дважды он договаривался непосредственно с редакциями – с «Комсомолкой», с «Московским комсомольцем». Оба раза заметки принимали, набирали, но на полосы не ставили. А когда фильм выходил в прокат, разводили руками: «Информация устарела!» Правда, какие-то деньги мы всё-таки получали: редакции обязаны были частично оплатить набранные и не пошедшие не по вине авторов статьи.
Щипанова, впрочем, не смущали эти неудачи. Ведь был ещё бюллетень ЦК ВЛКСМ, который рассылался в регионы. Статьи из него перепечатывала местная комсомольская печать. Туда мы помещали свои сообщения более-менее исправно. Но именно сообщения. Информацию. Больших статей этот бюллетень не печатал. А за сообщения платил копейки.
Но Игорю хотелось шика. И он его достигал через кинокомиссию, которая исполняла роль пропагандиста советского кино среди молодёжи.
В этой роли мы приехали с ним однажды на «Красной стреле» в Ленинград вместе с режиссёром Юрием Егоровым, композитором Марком Фрадкиным и актёром Славой Любшиным.
Мы привезли фильм Егорова «Если ты прав», в котором главных героев – телефониста и его девушку – играли Слава Любшин и Жанна Болотова.
Болотова уже была очень известной актрисой, а Любшина кинозрители пока что почти не знали. Это была одна из первых его ролей в кино.
Почему не смогла поехать Болотова, я не помню. А Фрадкин, писавший музыку почти ко всем кинофильмам Егорова, друживший с ним, ехать в Ленинград охотно согласился и оказался душой компании: именно у него в номере мы собирались по вечерам, попивая коньяк и слушая нескончаемые хохмы.
Он легко расположил к себе огромную молодёжную аудиторию завода «Светлана», которой показали этот новый тогда фильм, чтобы устроить его обсуждение.
Оно проходило вяло. Призыв секретаря комитета комсомола завода: «Выступайте! Это же о вас, о ваших ровесниках, о ваших современниках!» – как бы повис в воздухе. На него не откликнулись. Предпочли задавать вопросы нам, сидевшим на сцене. В основном, конечно, Егорову. Тот отвечал обстоятельно, но пресно. Спросили Любшина, не дебютировал ли он в этом фильме? Слава говорил оскорблёно. Нет, не дебютировал. Он снимался в недавно вышедшей «Третьей ракете» по повести Василя Быкова.
Я понял, почему Любшин не говорит о «Заставе Ильича», в которой он дебютировал. Этот фильм Марлена Хуциева, едва выйдя на экран, немедленно был снят. Посмотрев картину, Хрущёв пришёл в ярость: ему в ней привиделся (или об этом ему нашептали лизоблюды) некий непримиримый конфликт между революционными отцами и их нынешними сыновьями. О том, как топтал этот фильм Хрущёв на встрече с интеллигенцией, знали все. А кто в Ленинграде мог посмотреть картину, если и в Москве её увидели очень немногие?
А вообще он актёр театра, а не кино, продолжил Слава. Играл на сцене «Современника». Только что перешёл в театр на Таганке, где репетирует в спектакле «Добрый человек из Сезуана».
Холодок отчуждения, который ощущался между нами и залом, нарастал.
И здесь поднялся со стула Фрадкин. Спросил у молодёжи, понимает ли она, для чего фильму нужна музыка? И начал вспоминать смешные истории разногласий между режиссёрами и композиторами. К примеру, один другому доказывал, что снимает чистую драму. Другой отвечал, что на чистую драму его картина не тянет, – это мелодрама. Егоров засмеялся. Зал оживился. Зазвучали всем известные фамилии – Богословский, Дунаевский, Мокроусов, Соловьёв-Седой. «А понравилась ли вам песня из кинофильма, который вы только что посмотрели?» – спросил Фрадкин. Зал одобрительно загудел. «Или вы её уже забыли? – не унимался Фрадкин. – Напомнить?» – и отправился к роялю. «Вот только спеть я ещё хоть как-то, но смогу, – сказал, усаживаясь за рояль Фрадкин, – слух у меня вроде есть, а вот сыграть на пианино…» – Фрадкин сожалеюще развёл руками. В зале засмеялись. «Что вы смеётесь? С чего вы решили, что я умею играть?» – Фрадкин ударял пальцем по клавишам. Смех усиливался. «Ну ладно, попробуем», – решился Фрадкин. И после того, как исполнил песню, услышал: «Течёт Волга!» «О чём вы? Что это такое?» – недоумевающее спросил он. «Песня», – ответили. «Чья?» – удивление Фрадкин разыгрывал весьма натурально. «Ваша!» – смеялись в зале. «Вы про эту?» Фрадкин заиграл и запел и получил в ответ восторженные аплодисменты: «Течёт Волга» была в то время моднейшим шлягером.
Словом, контакт с залом был установлен настолько доверительный, что люди обступили нас и после объявленного комсоргом окончания и открыто говорили о том, что их действительно заинтересовало в фильме.
А заинтересовала их главным образом его концовка, поданная как воспоминание о сталинском лагере побывавшего в нём деда героини. Такие вещи в советском кино были леденящей душу новинкой: жуткий мороз, тепло одетые конвойные, замёрзшие заключённые, собаки, рвущиеся с поводков у конвоиров. И кто кого конвоирует? Немецкие фашисты пленных красноармейцев? Белые – красных? Нет, легендарные чекисты – советских граждан!
Егоров объяснял, что экранизировал рассказ, который был напечатан в «Известиях» как раз накануне выхода прославленного 11 номера «Нового мира» за 1962-й год с повестью «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына.
Позже я прочитал у Солженицына в книге «Бодался телёнок с дубом», каким образом 5 ноября, аккурат под октябрьский праздник, в «Известиях», возглавляемых Аджубеем, как я уже говорил, – всесильным хрущёвским зятем, прознавшим о готовящейся сенсационной публикации «Нового мира», – появился рассказ Георгия Шелеста «Самородок»:
«На редакционном сборе «Известий» гневался Аджубей, что не его газета «открывает» важную тему. Кто-то вспомнил, что был такой рассказик из Читы, но «непроходимый», и его отвергли. Кинулись по корзинам – уничтожен рассказ. Запросили Г. Шелеста. И тот из Читы срочно по телефону передал свой «Самородок». В праздничном номере «Известий» его и напечатали – напечатали с бесстыжей «простотой», даже без всякого восклицательного знака, ну будто рассказы из лагерной жизни сорок лет уже печатаются в наших газетах и настряли всем».
Нет, расчет Аджубея не оправдался: сенсации не получилось. Тема темой, но решена она Шелестом так, что лагерь в рассказе – словно пришитый собаке хвост. Дело там не в лагере, а в том, что четыре коммуниста на Колыме в 1942-м году, намывая золото, нашли самородок весом больше полутора килограмм, произнесли подобающие пафосные слова о родине, которой надо помогать, и сдали его лагерному начальству. А могли бы утаить находку, сбыв её бытовику-учётчику и получив от него гораздо больше благ, чем от начальства, которое в день сдачи самородка всего только их прилично накормило и позволило раньше времени прилечь на нары – отдохнуть от тяжёлой работы.
Варлам Тихонович Шаламов, поначалу друживший с Солженицыным и просвещавший его относительно лагерных колымских нравов, писал ему:
«Когда-то в «Известиях» я прочел шелестовский «Самородок» и поразился наглости и беззастенчивости именно с фактической его стороны. Ведь за хранение самородков расстреливали на Колыме, называя это «хищением металла», и вопрос о том, сдавать самородок или не сдавать – раз его нашли и увидели четыре человека (или три, не помню), – не мог задать никто, кроме стукача».
И с фактической, стало быть, стороны Шелест врёт. Но главное сиропное его художественное враньё – в подтверждении истины, обязательной для мастеров социалистического реализма. А она для них состоит в том, что в любых условиях коммунист всегда останется коммунистом.
Если бы
выставить в музее
плачущего большевика,
весь день бы
в музее
торчали ротозеи.
Ещё бы —
такое
не увидишь и в века!
Маяковскому подобные вещи простительны: он писал это в 1923 – 1924-м годах – в блаженные времена НЭПа, когда казалось, что большевики отказались от людоедских способов управления страной и её народом, обрели человеческое лицо, и прежние «окаянные дни» массовых расстрелов и массового голода никогда больше не вернутся.
Шелест вторит Маяковскому совсем в другую эпоху. К тому же он дважды сидел, знал изнутри быт колымского Гулага. Однако писал не о том, что знал и видел заключённый, но о том, что должно было знать и видеть заключённому, с точки зрения его палачей.
Но в фильме «Если ты прав» оказался невероятно важен зрительный ряд. Пусть воспоминания деда героини, которая выросла в детдоме, и отдавали фальшью, но сама Колыма предстала с экрана в своей обнажённой правде: жуткий мороз, тепло одетые конвойные, злобные собаки, упитанное начальство в полушубках и посиневшие замёрзшие лица заключённых, которых не согревает и костёр (другой вопрос: подпустили бы их конвоиры к костру, который разжигали не для них!).
Так что несмотря на то, что колымский эпизод увязан в фильме с сюжетом весьма формально, демонстрация на экране лагерного колымского быта волею судеб на долгие годы оказалась чуть ли не единственной в своём роде.
Получил Григорий Чухрай ленинскую премию за «Чистое небо». Но там речь о ледяном презрении к человеку при Сталине и о том, как тают льды этого презрительного пренебрежения. Лётчик, побывавший в немецком плену (прекрасная игра Евгения Урбанского) и обречённый жить при Сталине в атмосфере недоверия и подозрительности, обретает справедливость только после смерти тирана. Фильм Владимира Басова «Тишина» проходил через Комитет при мне. Далеко не всех чиновников впечатлила сцена ареста отца героя. В конце концов сценарист, писатель Юрий Бондарев, возглавлявший объединение на «Мосфильме», добился выхода картины в прокат. Успели проскочить ещё несколько картин до того, как окончательно прихлопнули тему сталинских репрессий. Но ни в одной из них лагерь показан не был. Исключение из партии, увольнение с работы, наконец, арест – на большее режиссёры не шли.
В этом смысле Юрий Егоров, очень возможно что не желая того, стал первооткрывателем. Скорее всего, что он действовал из конъюнктурных побуждений, уловил модные веянья. Помните, как сожалел Солженицын, что после публикации «Ивана Денисовича» он, связанный обязательством перед «Новым миром» Твардовского, не решался выступить в других печатных изданиях, на радио, по телевидению, куда его усиленно приглашали. Недолго длился этот период. Но Егоров успел уложиться в него не только со своей картиной, но и с её прокатом.
Успел! Это подтвердил и очень дружеский приём в Смольном, в ленинградском обкоме комсомола всей нашей группы. Секретарь обкома долго и проникновенно говорил Егорову о его картине, охотно отзывался на шутливые реплики Фрадкина, распорядился, чтобы накормили нас в обкомовской столовой, и разрешил каждому позвонить по прямому телефону в Москву.
Да, без всяких посредников и кодов: снял трубку, услышал гудок и набирай московский номер!
И здесь я оценил дарование Станислава Любшина. Набрав номер, он вдруг тяжело задышал, посмотрел перед собой несомненно не видящими явь глазами, назвал жену по имени и произнёс: «Говорят из Смольного – из штаба Октябрьской революции». На лбу его выступили бисеринки пота. Несколько минут он был глубоко погружён в роль: с женой говорил не её муж Слава Любшин, а представитель штаба революции, что подтверждали и его голос, и его жесты, и изменившееся выражение лица. К естественному своему состоянию он вернулся не сразу: потребовалось какое-то время после телефонного разговора, чтобы выйти из роли или даже транса. «Да, Слава – артист от Бога, – подтвердил мне Егоров, когда я поделился с ним своими наблюдениями. – Он ещё себя проявит, ещё потрясёт мир!»
С Юрием Павловичем Егоровым у меня в той поездке установились доверительные отношения. «Конечно, будь их воля – закрыли бы, – согласился он со мной о действиях чиновников, принимавших его картину, – но в том-то и дело, что своей волей они ничего делать не могут!»
Мы все пятеро сидели за столиком ресторана гостиницы «Европейской», причём я – рядом с Егоровым.
– Подгадить, – продолжал Егоров о чиновниках, – это – пожалуйста! Но только в том случае, если убеждены, что ничего им за это не будет.
– А в теперешнем Комитете? – спросил я, имея в виду, что не Госкино обсуждал и принимал его фильм.
– А что в теперешнем? – переспросил Егоров. – Чем он отличается от прежнего министерства? Что в лоб, что по лбу!
– Стало быть, наша коллегия не нужна кинематографистам, – скорее сделал вывод, чем спросил его я.
Егоров на меня внимательно посмотрел.
– Конечно, не нужна, мой дорогой. На каждой студии есть своя коллегия, у каждого фильма есть свой редактор, и этого совершенно достаточно.
– Надстройка над экономическим базисом, – засмеялся Фрадкин.
– И не такое переживали, – сказал Егоров, – переживём и это. – Он посмотрел на Щипанова и улыбнулся: – Надеюсь, что представитель ЦК комсомола со мною согласен?
– Конечно, согласен, – подтвердил Игорь, не вполне, по-моему, понимая, о чём идёт разговор. Он усиленно налегал на коньяк, разглядывал танцующие пары, посматривал на женщин, и не очень, судя по его односложным репликам, прислушивался, о чём говорят за столом.
Больше мы с ним никуда не ездили. Через какое-то время я ушел из Госкино и, само собой разумеется, что выбыл из цекамольской кинокомиссии.
А Егорова я в Комитете встречал ещё не один раз. Мы тепло здоровались и заговорщицки поглядывали друг на друга. А потом я его стал встречать постоянно. Он мне сухо кивал и отводил глаза в сторону.
Что-нибудь случилось? Случилось непредвиденное.
Иван Александрович Пырьев перестал возглавлять своё детище – оргкомитет Союза кинематографистов. Хрущёв жёстко и даже жестоко разругал известнейших пырьевских «Кубанских казаков», получивших в своё время сталинскую премию, и наверху решили сместить Пырьева с поста председателя оргкомитета. Заменили его Львом Александровичем Кулиджановым. Он недавно закончил снимать фильм «Синяя тетрадь» по повести Э. Казакевича о том, как Ленин с Зиновьевым в шалаше в Разливе скрывались от Временного правительства, выдавшего ордер на их арест. Зиновьев, как все расстрелянные Сталиным ленинские соратники, был фигурой запретной: повесть ругали. Поругивали и фильм. Но мягко – не ругали, а журили. Осторожничали: никто б не мог в то оттепельное время поручиться, что Зиновьева, Каменева или Бухарина на волне начавшейся реабилитации не вынесет на много лет назад – в верные ленинцы. К тому же относительно молодой режиссёр обратился не к какой-нибудь, а к ленинской теме, что в принципе не могло не радовать власти (как обрадовал её Вознесенский, написав поэму «Лонжюмо»). Наверное, в назначении Кулиджанова председателем оргкомитета сыграло свою роль и то, что, как я уже говорил здесь, Лев Александрович с самого возникновения Госкино возглавлял главное управление по художественной кинематографии. Показал, стало быть, каков из него руководитель. И, разумеется, что, став во главе оргкомитета союза, он не мог бы оставаться на своей должности в нашем Комитете. Он и не остался.
Вакантное место пустовало недолго. Хотя за это время у нас называли немало фамилий претендентов, фамилию Егорова не назвал никто.
Но именно его и назначили.
Сценарной коллегии его представлял первый заместитель председателя Комитета Владимир Евтихианович Баскаков. Напомнил, что Егоров снимался ещё у Герасимова в фильме «Молодая гвардия». Сказал об удачных режиссёрских работах Юрия Павловича. Похвалил его недавний фильм, который мы возили в Ленинград, и закончил:
– В общем, руководство Комитета полагает, что это во всех отношениях хороший выбор.
1 2 3 4 5 6 7