А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но в позе, фигуре мальчишки было что-то, останавливающее внимание: какая-то ненормальная застылая неподвижность.
Петр Васильевич, перейдя мостик, не смог пройти мимо, окликнул:
– Эй!
Мальчишка не пошевелился. Подогнув под себя босые ноги, выставив черные, заскорузлые пятки, он сидел криво, свалившись на бок, опираясь одной рукой о землю; не спал, глаза его были открыты, смотрели – уныло, остановленно – на текущую воду.
Петр Васильевич сошел с дороги, приблизился к мальчишке. Он был не бобылевский – неизвестный, чужой.
– Чего сидишь-то? Ты чей, откуда?
Не поднимая головы, мальчишка невнятно, чуть слышно отозвался:
– С Катуховки…
– Заболел, что ль? Куда идешь?
Мальчишка не отвечал. На стриженой голове торчком торчали отросшие уже на палец, светлые, добела выгоревшие в кончиках волосы, закручиваясь на самой макушке спиралью, вокруг просвечивающего темечка; шея была грязна, грязны уши, рубашка – старая, заношенная, неопределенного цвета, штаны – мешковинные, обтерханные понизу в бахрому. Он выглядел беспризорником, только они такие запаршивевшие, неухоженные, неумытые.
– С Катуховки, говоришь? А чей ты? Мать-отец у тебя есть?
Мальчишка молчал. Петр Васильевич повторил свой вопрос и раз, и другой. Только тогда мальчишка вяло, как через силу, ответил, разлепив сухие, черные, спекшиеся губы:
– Мать…
– А отец?
– Он на войне убитый…
– Так куда ж ты идешь?
– На станцию…
Катуховка была далеко, верст двадцать пять. Даже если малый вышел оттуда затемно, он не мог дойти до этого места. Значит, ночевал где-то в поле. Может быть, вот здесь, у реки, на траве. При нем не было ни мешка, ни сумки – никаких вещей. Нагнувшись, Петр Васильевич вгляделся в его зеленовато-бледное, с водянистой отечностью лицо и понял, что мальчишка изнурен голодом.
Петр Васильевич развязал свой мешочек, отломил кусок хлеба, протянул мальчишке.
Тот взял без радости, даже без охоты; равнодушно, медленно стал жевать, на минуту, другую останавливаясь с набитым ртом, все так же тупо глядя перед собой ничего не выражающим взглядом на блестящую поверхность однообразно текущей, завивающейся маленькими неглубокими воронками воды.
– Ты чего ж из дома ушел? – спросил Петр Васильевич, когда мальчишка сжевал хлеб и как будто немножко окреп.
– Есть у мамки нечего…
– А сколько вас у нее?
– Еще трое…
– И куда ж ты наладился?
– На станцию.
– Зачем?
– К тетке.
– А где она?
– В городе…
– Адрес ее знаешь?
Спина и плечи мальчишки гнулись понуро, придавленно, точно под тяжестью, которую не могли держать.
– Знаешь?
Мальчишка сделал головой едва заметное отрицательное движение.
– Как же ты ее сыщешь?
– Я у ней был, помню…
– Кем она там?
– На стройке. В подвале живет…
– Одна?
– Колька еще и Манька…
– Дети ее, что ль?
– Угу…
– Вот, и ты еще припрешься… Поворачивал бы ты домой!
– Не, туда мне не дойти…
Мальчишка знал, что говорил, несмотря на полудремотное свое состояние, – до Катуховки его уже не дотащили бы ноги. Да и к чему бы он пришел, что его там ждало? Путь ему был только один – вперед, в город; он хоть и разрушен войной, люди ютятся в нем по землянкам, по подвалам, но там дают по карточкам хлеб и другие продукты, и там еще можно на что-то надеяться, на какую-то иную, лучшую судьбу, возле тетки, что нашла себе пристанище в каком-то подвале-общежитии и работает на стройке. Инстинкт жизни направлял его верно, вот только не хватило сил пройти последние километры до станции, до железной дороги, до поезда, который увез бы его в город.
– Ну, пойдем тогда вместе… – сказал Петр Васильевич, подымаясь с корточек.
Мальчишка встал и медленно побрел. Петру Васильевичу пришлось совсем сократить свои шаги, чтобы мальчишка не отставал, тянулся за ним. Но он все равно отставал, а пройдя сотни две метров, остановился и сел в пыль дороги.
– Ты что? – вернувшись, склонился к нему Петр Васильевич.
– Ноги не идут…
Мальчишка опять тупо, без выражения смотрел перед собой. Уйди Петр Васильевич – даже не поднимет головы, так и будет сидеть в этой позе, как сидел в ней у мостика, перед ручьем.
– Ах ты, боже мой! – сокрушенно вздохнул Петр Васильевич. В то лето сердце его устало болеть и мучиться. Садясь семьей обедать иль ужинать, он стыдился есть положенный Таей на стол хлеб, зная, что его нет в соседних дворах.
Он опять развязал свой мешочек, отломил еще кусок хлеба, в полный захват руки, дал мальчишке, потом дал ему хлебнуть из бутылки молока – сколько в него влилось.
Они пошли вперед и не скоро, но все-таки без остановки прошли версты две, и мальчишка, отставая, отставая от Петра Васильевича, снова сел на дорогу. Опять пришлось дать ему хлеба и напоить молоком.
И так он скормил малому весь свой хлеб и споил ему все молоко – полностью истратил свой запас на предстоящий день и на обратную пешую дорогу, но все-таки привел пацана на станцию. Нести пустую бутылку не было смысла, Петр Васильевич бросил ее в придорожную канаву, а мешочек, сложив, сунул в карман.
У самой станции они расстались. Петр Васильевич взял направление в центр поселка, к райсобесу. Он уже опаздывал к назначенному часу и озабоченно думал – примут ли его, а ну как заставят приходить назавтра, и, значит, путешествовать ему в район еще раз. Мальчишка, мелко перебирая босыми ногами, побрел к вокзальному зданию, платформе. Доехал ли он до города, что с ним стало потом? Имени его Петр Васильевич не спросил…
7
Какой-то человек опускался по дороге к мостику на другой стороне лощины. В белой рубашке, белой парусиновой фуражечке, из тех, что шьют для курортников, с тощим рюкзачком за плечами.
Петр Васильевич прищурился, вгляделся – кто же это? Идет не спеша, будто ничто его не торопит… И походка, и облик – все у человека такое, что не похож он на своего, местного.
Человек ступил на мостик, и тут только Петр Васильевич его узнал. Феоктист Сергеич! С самой весны не видал его он, даже соскучился!
Феоктист Сергеич тоже узнал Петра Васильевича. Добрая стариковская улыбка поползла по его обтянутому дряблой кожей лицу, растягивая ее в одних местах, в других нагоняя сухие, мелкие морщины.
– А я дружка вашего, Митрофана, сегодня допрашивал – что ж это Петр Васильевич-то, скоро ли увидим? – еще с моста заговорил Феоктист Сергеич. – Капиталку, говорит, ему делают, а это дело не скорое… Ну, как она – капиталка?
– В ажуре. И подшипники коренные перетянули, и поршня заменили… – в тон Феоктисту Сергеичу усмехнулся Петр Васильевич. – Может, и доживем, что человека, как машину, будут чинить!
– Нет, уж такого, я думаю, не настанет… Сердце, что ни говори, новое не пришьешь. Хоть такие опыты и делают.
У самого Феоктиста Сергеича пошаливало сердчишко, только жаловаться на это он не любил, помалкивал. Проглотит незаметно таблеточку, а сам держится, вроде как ничего ему, все в порядке…
Зной уморил его, хоть и тихо он шел, и, свернув на лужок, к Петру Васильевичу, скинув с плеч на траву рюкзачок, Феоктист Сергеич приподнял парусиновую фуражечку и платком стал вытирать под ней лысую, в остатках серо-седых волос голову.
– У нас были? – спросил Петр Васильевич.
– И у вас, и в «Маяке», и в «Верном пути». Ночевал в «Пути». Поглядел их поля. Сегодня на ваши взглянул.. Сколько времени сейчас, не скажете, Петр Василич? Я свои часы вчера не завел, а теперь они стоят. По солнышку вроде уже к полудню.
– Начало двенадцатого… – отогнув рукав рубашки, посмотрел Петр Васильевич на свои наградные, с поцарапанным стеклом часы.
– Значит, можно не спешить, на трехчасовой успею.
– Долго на этот раз гостевали? – спросил Петр Васильевич.
– И долго, и мало. Три дня. Жарко больно, просто-таки невмоготу… У вас на правлении я на градусник глянул – ровно тридцать в тени… Ну и летечко бог послал!
Феоктист Сергеич по-стариковски неловко опустился на траву – передохнуть рядом с Петром Васильевичем, вытянул ноги в пыльных сандалиях. Штанины задрались, обнажились его белые худые лодыжки в рельефных, как голубые шнуры, узловатых венах. Тяжко, должно быть, ему на таких ногах ходить, подумал Петр Васильевич, поглядев на синие вены. А вот же – не дает себе покою человек…
– Я вот табличку с собой одну любопытную прихватил… Количество осадков по годам…
Мелко дрожащими пальцами Феоктист Сергеич порылся в блокнотике, вынутом из брючного кармана, развернул небольшой листок.
– Для нашей климатической зоны нормальным считается пятьсот сорок миллиметров в год. А в натуре картина вот какая: в шестьдесят восьмом, например, году осадков поля получили на девяносто миллиметров меньше. В семьдесят первом – на двести четыре меньше. В семьдесят втором – на сто восемьдесят меньше. Семьдесят третий был удачный год, ничего не окажешь. А в прошлом – опять меньше нормы на восемьдесят миллиметров… Нынешний год, если сравнить с самым засушливым из предыдущих, семьдесят вторым, так в весенние месяцы осадков выпало даже меньше, чем тогда… Погода, погода, вот что каждый раз режет урожай… Обидно! Весной ведь как старались – все работы сделали вовремя, на лучшем уровне, а дождик не пошел – и вот такая картина… – Он повел головой на поля, окружающие лощину.
– Ничего, значит, не попишешь. Такое уж дело – сельское хозяйство, не над всем человек в нем волен. Сысстари так было, и так, должно, будет всегда…
– Нет, так себя не настраивайте! – горячо запротестовал Феоктист Сергеич. – Так смотреть – это значит сдаваться перед капризами природы. Не искать новых и верных путей. Просто сама жизнь подводит к выводу, что мы – зона поливного земледелия, – сказал он, как бы продолжая какие-то разговоры, которые у него были в его странствиях по колхозам, и все еще с кем-то споря – кто не согласен и утверждает обратное. – Дорого, конечно, искусственное орошение, слов нет, себестоимость культур на поливных площадях подскочит, но и другой выход – какой?
Он посмотрел на Петра Васильевича, будто тоже ожидал от него возражений на свои слова.
– Нет другого выхода! Я думаю, – продолжал он, – все-таки правы, кто ставит вопрос так: сделать все наше земледелие поливным. Это и ученые говорят, и практики. Не сразу, конечно, постепенно. Иначе так оно и будет всю дорогу – полная зависимость от погодных условий. А то – гарантированные высокие урожаи в любой год!
– Может, дожди еще пройдут, поправят… – с надеждой сказал Петр Васильевич.
– Может, пройдут, а может, нет… Гаданье! Скорей всего, что нет. Я прогнозы на будущие декады смотрел, перемен не обещают, все одно – устойчивая сушь…
Феоктист Сергеич аккуратно подравнял листки, торчащие из блокнота, бережно его спрятал. Блокнот был потертый, растрепанный. Он путешествовал с Феоктистом Сергеичем не один год, страницы его густо пестрили записи, сделанные в колхозах, нужная Феоктисту Сергеичу цифирь из агрономических статей и книг, которые он читал; потеряй он этот свой блокнот – горе его, наверное, не знало бы предела…
У Феоктиста Сергеича было прозвище, под которым в районе его знали даже те, кто ни разу не слышал его имени-отчества: внештатный районный агроном. Ему бы и быть агрономом – по всему своему складу, горячему интересу к этому делу, но жизнь рано увела его из деревни, от сельского хозяйства совсем в другую сторону – на армейскую службу. Служил он, видно, хорошо, потому что и орденами его наградили, и дослужился до подполковника. Когда вышел в отставку, годы его были хоть и пожилые, но еще не старые, здоровье позволяло работать, и его направили сюда, в район. Дело бы ему нашлось по силам и знаниям в любом колхозе, в любом совхозе. Феоктист Сергеич загорелся, помолодел даже, –наконец-то займется тем, к чему всегда тянулась его душа. Но встретилось препятствие: жена ни в какую не соглашалась уезжать из города. Менять городскую квартиру на деревенскую избу? Асфальт на пыль и грязь? Носить ведра от колодца? И Феоктист Сергеич спасовал, не хватило у него характера переломить несогласие супруги, настоять на своем. Остался в городе, в квартире на восьмом этаже, с коврами и полированным мебельным гарнитуром – и со скукой пенсионерского ничегонеделания. Однако земля, поля, сельский труд влекли его, без этого он не мог, и он стал ездить в район, где не довелось ему работать, просто так, из интереса, болел за колхозные дела, переживал районные успехи и неуспехи. Побывает в одном-двух колхозах, пройдет по полям, фермам, будто и впрямь внештатный районный агроном, поговорит с колхозниками, трактористами, бригадирами, при случае и с начальством покрупнее, – скоро его уже все узнали, а сам он в районе знал всех поименно, – посидит где-нибудь в сторонке на собрании полеводов, животноводов, птичниц, механизаторов, послушает горячие перепалки – как вести дела дальше, что мешает, какой перенять опыт. На людских сборищах, особенно при начальстве, Феоктист Сергеич голоса не подавал, помня, что он постороннее, никем не уполномоченное лицо и нет у него никакого права встревать в деловые разговоры колхозников. Но в беседе один на один, вот как с Петром Васильевичем, Феоктист Сергеич увлекался, хотелось и ему высказать свое мнение, поразмышлять вслух. Он был начитан, накопил дома целую библиотеку по сельскому хозяйству, был в курсе всех новшеств и последних достижений, памятлив на цифры, – их он особенно любил, старательно собирал и записывал в свой блокнотик, ибо, как он говорил, через статистику только и можно познать суть. В районе относились к нему по-разному. Одни смотрели на него как на странного чудака, не вполне нормального, другие – даже подозрительно: что это за человек такой, чего он ходит, смотрит, что, собственно, ему надо, кто разрешил? Петру Васильевичу поначалу он тоже показался не совсем понятным, ибо так уж, видно, ведется среди людей, что самое непонятное – это бескорыстие, но потом он разглядел добрые, всегда приветливо-внимательные глаза Феоктиста Сергеича, точно два ясных голубых фонарика, горящие из-под его седоватых бровей, застенчивую, почти постоянную на его лице, как бы тихо ласкающую каждого встреченного им человека улыбку. В прошлом году, осенью, пахали позднюю зябь, вздымали на всю глубину тракторных плугов. Было студено, дул северный ветер. Феоктист Сергеич, в старой своей армейской телогрейке, вот с этим рюкзачком за плечами – с термосом, куском городского хлеба в бумаге, круто сваренными яйцами, солью в аптечном пузырьке из-под сердечных пилюль, забрел на полевой тракторный стан. Как раз садились обедать, пригласили и его, накормили пшенным кулешом с салом. Феоктист Сергеич набродился уже по полям, смачный кулеш, подернутый пленкой, с рыжими шкварками, разжигал аппетит, и ел он с нескрываемой охотой, обжигаясь, по-крестьянски подставляя под деревянную ложку кусочек хлеба. Потом Петр Васильевич курил свою законную послеобеденную цигарку, а некурящий Феоктист Сергеич прихлебывал из термосной крышки горячий заваренный еще дома чаек, и они не спеша, как два старых товарища, разговаривали, – вспоминали войну, каждый вспоминал свой фронт: Петр Васильевич – как отступали из-под Чернигова и Курска к Дону, Феоктист Сергеич – калининские леса, коварные топи, как солдаты на себе, на своих спинах и плечах, за десятки километров подносили снаряды к пушкам и «катюшам», потому что никакому транспорту было не пробраться по бездорожью. Там, на Калининском, в одном из полков Феоктист Сергеич был начальником штаба. Ни разу не пересеклись с Петром Васильевичем их военные дороги, большие расстояния разделяли их фронты и воинские части, но они говорили – и казалось, будто они воевали вместе, плечо к плечу, такая одинаковая, в общем, была война, что на Дону, что под Калинином. Одинаково мерзли в снегах, в тесных продымленных землянках, хлебали один и тот же суп из горохового концентрата, заправленный «вторым фронтом» – консервированной свиной тушенкой, одинаково убивало рядом товарищей, с которыми еще за минуту до этого скручивали из одной газеты, из одного кисета цигарки…
Передохнув, Петр Васильевич и Митроша стали менять стертые лемеха на тракторных плугах. Несложная работа, но в борозде на холодном ветру ее быстро не сделаешь. Феоктист Сергеич помогал, испачкался в грязи, зашиб до крови палец и был очень доволен, что он пригодился для дела, хоть малость, но подсобил трактористам, капелька его труда тоже будет в этом поле, в будущем хлебе. И Петр Васильевич как-то родственно тогда его полюбил. Скольких не загонишь на этот грязный труд, в поле, к трактору, – а почти совсем уже старый человек, на десяток лет старше Петра Васильевича, не из чего, даже не за спасибо, по одной любви сердца надрывается слабыми своими силами – и рад, счастлив! Что на это скажешь, как такое объяснить? Истинная душа хлебороба!
Трехдневные впечатления Феоктиста Сергеича просились наружу, ему хотелось поделиться с Петром Васильевичем всем, что отложилось у него в мыслях и в сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32