А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

катается по земле, елозит то на спине, то на животе, пачкает шкурку, а пятеро котов дружно, как один, следуют за ней по пятам. Великолепный старейшина, не в силах дальше сдерживаться, время от времени устремляется к соблазнительнице и кладёт на неё тяжёлую лапу… Чувственная танцовщица тотчас выпрямляется, награждает неосмотрительного ухажёра затрещиной и, подобрав под живот лапы, ложится с суровым и постным выражением заправской святоши. Напрасно полосатый котище, желая выказать ей свою покорность и воздать должное её красоте, раболепно падает ниц, распластывается, поднимает лапы в воздух. Она отсылает его к прочим, в их безымянный квинтет и даёт пощёчину любому из полосатиков, нарушившему этикет и слишком близко приблизившемуся к ней.
Этот кошачий балет длится под моими окнами с сегодняшнего утра. Никакого шума, только мужественное и гармоничное «р-р-р», порой вырывающееся из глоток ухажёров. Молчаливая и сладострастная Чёрная заводит котов, а затем карает неосторожных, наслаждаясь своим мимолётным всемогуществом. Через неделю тот же самец, что стоит сейчас перед ней навытяжку, терпеливо её обхаживает и теряет аппетит, задаст ей хорошую трёпку… А до тех пор он – её раб.
А вот и шестой полосатик. Но ни один из котов не удостаивает его и взглядом. Толстый, лоснящийся, добродушный, он смолоду утратил пристрастие к любовным играм; трагические январские и лунные июньские ночи навсегда перестали быть для него роковыми. Этим утром он утомился от еды и сна. Под серебряным январским солнышком он выгуливает свою знатную шкурку и бесхитростное самодовольство, благодаря которому и получил кличку Красавчик. Он улыбается хорошей погоде, доверчивым птахам. Улыбается и Чёрной и её возбуждённому эскорту. Потрогав мягкой лапкой старую луковицу тюльпана, он оставляет её и берётся за круглый камешек. Хвост Чёрной извивается и бьёт по земле, как обрубок змеи; Красавчик устремляется к нему, завладевает им, прикусывает, а в ответ получает с полдюжины звонких и царапающих затрещин, от которых до неузнаваемости оплывает его морда. Но выведенный из ранга самцов Красавчик – полный невежда в любовных делах и знаком лишь с кодексом справедливости. Ни за что ни про что поколоченный, он, недолго думая, набирает воздух в лёгкие, отступает на шаг, а затем отвешивает Чёрной такую оплеуху, от которой та задыхается, хрипит и, вскочив на забор, удирает в соседний сад, не в силах вынести позор.
Испугавшись за Красавчика и бросившись ему на подмогу, я вижу картину его медленного, величественного, совершаемого почти в бессознательном состоянии отступления перед оторопелыми, притихшими котами, впервые исполненными почтения к евнуху, что осмелился поднять руку на королеву.
НОЧНОЙ ПОСЕТИТЕЛЬ
Воскресенье. – Сегодня дети какие-то странные. Однажды у них уже было такое выражение лица, когда они затеяли на чердаке представление с костюмами, масками, саванами и волочащимися по полу цепями под названием «Призрак Командора» – полный вздор, стоивший им недели возбуждения, ночных страхов и меловых языков, поскольку они были отравлены собственными призрачными героями. Но то давняя история. Бертрану теперь восемнадцать лет, как и положено в его возрасте, он строит планы по реформированию финансового порядка в Европе; четырнадцатилетний Рено – весь в своих моторах, а Бельгазу задаёт мне в этом году удручающе банальные вопросы: «А можно ли мне будет носить в Париже чулки? А будет ли у меня в Париже шляпа? А ты будешь в Париже завивать меня по воскресеньям?»
Как бы там ни было, сейчас поведение всех троих кажется мне необычным, они то и дело шепчутся по углам.
Понедельник. – Дети сегодня что-то плохо выглядят.
– Что с вами, дети?
– Ничего, тётя Колетт! – в один голос убеждают меня мальчики.
– Ничего, мамочка! – поддакивает им Бельгазу.
Какая слаженность! Лгут как по писаному. Это уже серьёзно, тем более что под вечер я случайно подслушала обрывок разговора мальчиков за теннисной площадкой:
– Старина, он как заведённый шумел сегодня с полуночи до трёх.
– Кому ты это говоришь, дружище! С полуночи до четырёх! Я не сомкнул глаз. Только и слышно было: «пом… пом… пом…», да так размеренно… Словно бы босыми ногами, только тяжело эдак…
Заметив меня, они как два ястреба набросились на меня со своим смехом, белыми и красными мячами и совершенно заговорили и затормошили меня… Сегодня я вряд ли что-нибудь узнаю.
Среда. – Вчера вечером, часов в одиннадцать, проходя к себе через спальню Бельгазу, я увидела, что она не спит. Она лежала на спине, вытянув руки вдоль тела, её тёмные зрачки двигались под чёлкой. Тёплая августовская луна мягко баюкала тень магнолии на паркете, а белая постель излучала голубоватый свет.
– Ты не спишь?
– Нет, мама.
– О чём ты думаешь, когда совсем одна, вот как сейчас?
– Слушаю.
– Что же?
– Ничего, мама.
В тот же миг я отчётливо различила чей-то тяжёлый топот на верхнем этаже, причём топот босых ног. Верхний этаж – это длинный чердак, где никто не живёт, куда никто с наступлением ночи не заходит, он ведёт на верхушку самой древней из башен. Рука дочери, которую я держала в своей, сжалась.
Две мышки, играя, с птичьими криками пробежали по стене.
– Ты боишься мышей?
– Нет, мама.
Над нами вновь послышались шаги, и я невольно спросила:
– Кто это там ходит? – Бельгазу не ответила, и мне стало неприятно. – Ты не слышишь?
– Слышу, мама.
– «Слышу, мама!» – это всё, что ты можешь ответить?
Дочка расплакалась и села на постели.
– Я не виновата, мама. Они так каждую ночь топают…
– Да кто?
– Шаги.
– Чьи шаги?
– Ничьи.
– Ну до чего глупы эти дети! Снова вы за своё. Эти-то глупости вы и перемалываете без конца по углам? Я поднимусь наверх, и сейчас ты услышишь, как я топаю!
На самом верху лестницы, стоило мне открыть дверь, загудели, как огонь в камине, гроздья мух, прилипших к балкам; сквозняк задул лампу. Но она была мне ни к чему – через широкие слуховые окна чердака молочными полосками проникал лунный свет. За окнами, куда хватал глаз, простиралась полночная равнина, усеянная холмиками серебра, изрезанная сиреневато-пепельными возвышенностями, омываемая в низинах влажным потоком светящегося тумана, отражающего лунный свет… Маленький домовый сыч на дереве сымитировал кота, и тот ему ответил… Чердак был пуст. Я долго ждала, вкушая короткую ночную прохладу, вдыхая запах обмолоченного хлеба, затем сошла вниз. Бельгазу не выдержала и уснула.
Суббота. – Каждую ночь со среды я прислушиваюсь. И всё-таки то в полночь, то часам к трём утра там кто-то ходит. Этой ночью я четырежды поднималась наверх, и всё напрасно. За обедом я делаю попытку вызвать детей на откровенность, им, впрочем, и самим уже невмоготу больше таиться.
– Дорогие мои, вы должны мне помочь кое в чём разобраться. Мы, конечно, здорово повеселимся, даже Бертран, которого трудно удивить. Представьте себе, что над спальней Бельгазу кто-то ходит каждую…
Их как прорвало всех разом.
– Я знаю, знаю! – кричит Рено. – Это Командор в доспехах, он ходил здесь ещё во времена дедушки, папа мне всё рассказал, и…
– Ерунда! – роняет Бертран равнодушно. – Всё дело в том, что феномены индивидуальной и коллективной галлюцинации случаются в доме с тех пор, как Пресвятая Дева Мария с голубым поясом в повозке, запряжённой четырьмя белыми лошадьми, возникла перед Гитрасом и сказала ему…
– Ничего она ему не говорила! – пищит Бельгазу. – Она ему послала письмо!
– По почте, что ли? – хохочет Рено. – Сказочки для детей!
– А твой Командор – это не сказочки? – парирует Бертран.
– Извини! – возражает пунцовый Рено. – Командор – это фамильная традиция. А твоя Пресвятая Дева – это деревенские россказни, каких навалом повсюду…
– Дети, вы кончили? Могу я вставить слово? Я знаю лишь одно – на чердаке появились непонятные шаги. Следующую ночь я буду дежурить. Зверь или человек – мы узнаем, кто там ходит. Пусть те, кто хочет идти со мной… Хорошо. Проголосовали. Единогласно!
Воскресенье. – Ночь. Полнолуние. Мы не спим. Ничего особенного, разве что звук шагов, который послышался было из-за приоткрытой двери чердака и тотчас же прекратился, стоило Рено, напялившему на себя кирасу Генриха II и красный ковбойский шейный платок, броситься вперёд с романтическим криком: «Назад! Назад!» На него зашикали, стали упрекать, что он «всё испортил».
– Любопытно, насколько фантастическое способно экзальтировать ум юноши, воспитанного не где-нибудь, а в английских колледжах… – с задумчивой и сокрушительной иронией замечает Бертран.
– Бедный ты, бедный, – на лимузинский лад добавляет моя дочь, – разве так нужно кричать? Нужно кричать: «Ужо я тебе!»
Вторник. – В эту ночь мы дежурили с мальчиками, дав Бельгазу возможность поспать. Полная луна проложила через весь чердак белую дорожку света, в которой виднелись несколько зёрен кукурузы, изгрызенных крысами. Мы уже добрых полчаса провели в темноте за полуприкрытой дверью и успели соскучиться, глядя, как передвигается, ломается, начинает лизать подножие пересечённых стропил лунная стезя… Рено тронул меня за руку: кто-то ходил в глубине чердака. Улепетнула, взобравшись по балке и унося с собой похожий на змею хвост, крыса. Торжественные шаги всё приближались, я сжала шеи обоих мальчиков.
Он приближался, его неторопливые, глухие, чеканные шаги, раскачивая старые доски пола, эхом разносились по чердаку. Через какое-то время, показавшееся нам бесконечным, он вошёл в освещённое луной пространство. Почти белый и гигантский: самый огромный из когда-либо виденных мною ночных птиц, филин, ростом выше охотничьей собаки. Он шёл, картинно приподнимая свои тяжело, по-человечьи, ступавшие ноги в перьях, крылья его в сложенном виде напоминали мужские плечи, а два маленьких рожка из перьев на голове, которые он то поднимал, то опускал, подрагивали на чердачном сквозняке, как колоски. Когда он остановился и откинул голову назад, все перья на его великолепной голове поднялись вокруг тонкого клюва и двух золотых озёр, в которых купался лунный свет. Он сделал оборот на сто восемьдесят градусов, и мы увидели его спину в мелких белых и светло-жёлтых пятнышках. Он, вероятно, был старым, одиноким и очень сильным. Он вновь зашагал своим парадным шагом, а затем пустился в нечто вроде военного пляса – поворот головы вправо, влево, ряд свирепых полуоборотов, явно направленных на устрашение крыс. В какой-то миг он словно почуял добычу и тюкнул остатки кресла, будто это была сломанная ветка. Затем исступлённо подскочил и стал лупить по полу расправленным хвостом. У него была повадка хозяина, величественность колдуна…
Он наверняка догадался о нашем присутствии, поскольку огорчённо обернулся к нам. Неспешно подойдя к окну, он наполовину развернул крылья, как у ангела, издал нечто вроде очень тихого воркованья, похожего на краткое магическое заклинание, и, опёршись о воздух, ринулся в ночь, тут же окрасившись в её снежные и серебристые тона.
Четверг. – Младший из мальчиков, сидя за партой, сочиняет длинный рассказ, озаглавленный: «Как я охотился на филина в Южной Африке». Старший забыл на моём рабочем столе начало «Стансов»:
Биенье ночи, смутное виденье,
Из тьмы на свет нежданное явленье…
Так и должно быть.
ПРОШЛАЯ ВЕСНА
Со стороны аллей с розовыми кустами слышится стрекот секатора. Другой секатор вторит ему из сада. Скоро всю землю в розарии покроет ковёр из нежных побегов – красных, как заря, на верхушке, а у основания зелёных и сочных. А в саду на принесенных в жертву негнущихся ветках абрикосового дерева ещё с час, прежде чем увянуть, будут пылать цветы, нектаром которых всласть полакомятся пчёлы…
Весь холм курится вишнёвым цветом, каждое деревце в мелких барашках и какое-то нематериальное – впечатление то же, что и от пухленькой ню. В половине шестого утра под горизонтальными лучами солнца молодая пшеница в росе кажется насыщенно голубого цвета, земля, содержащая железо, – красной, а белые вишнёвые деревца – медно-розовыми. Это всего лишь миг, обманчивое волшебство света, проходящее вместе с наступлением дня. Всё растёт с божественной быстротой. Любое, даже самое крошечное растение с неслыханной силой тянется вверх. Рост кроваво-красного пиона столь стремителен, что его стебли с едва развернувшимися листочками, пройдя плодородный слой, подняли наверх и удерживают на весу комочек земли – ну чем не проткнутая крыша?
Крестьяне качают головой: «В апреле жди сюрпризов». И склоняют лбы мудрецов перед безрассудством и из года в год повторяющейся неосмотрительностью растений и цветов. Сами они стареют, нерасторжимо связанные с несносным подопечным, отвергающим их опыт. Возделанная долина, с которой ещё не сошли вешние воды, зарешеченная параллельными каналами, уже зеленеет бороздами. Ничто не в силах остановить рост спаржи, начавшей, подобно кроту, своё восхождение к свету, или приглушить горение фиолетового ириса. Исступлённый исход из недр, из нор, из скворешен захватывает и птицу, и ящерицу, и насекомое. Зеленушки и щеглы, воробьи и зяблики по утрам ведут себя точь-в-точь как обитатели птичьего двора, которых ублажили зерном, вымоченным в водке. Прямо на наших глазах, почти у нас в руках и всё на том же нагретом солнцем камне составляются и распадаются птичьи компании, затеваются игры серых ящериц, проходят их показные пляски, шутовские битвы, оглашаемые преувеличенно громким писком; и когда дети, поддавшись всеобщему опьянению, бросаются непонятно куда и зачем бежать, над их головами венцом кружится хоровод какой-нибудь эфемерной птичьей стайки…
Всё в порыве, и лишь я неподвижна. Не доставляет ли мне теперь большее удовольствие сравнивать эту весну с предыдущими, чем просто принять её такой, как есть? Блаженная прострация, однако излишне осознающая свою весомость. Неподдельный и невольный восторг, но чем он вызван? «Ах, эти жёлтые маргаритки! Ах, мыльнянки! Ах, показавшиеся рожки аронника!» Но ведь маргаритка, этот дикий первоцвет, в сущности весьма невзрачна на вид, и что стоит по сравнению с пылающими цветами персикового дерева какая-то влажная мыльнянка неопределённо-лилового цвета? Но чего-то ведь она и стоит благодаря ручью, что поил её, когда мне было десять-пятнадцать лет. Л худосочный первоцвет – весь сплошной стебель, с начатками цветка – всё ещё удерживается хрупкими корешками за луг, на котором я сотнями собирала первоцветы, чтобы «нанизать» их на нитку и соорудить из них круглые пульки – свежие метательные снаряды, что мокрым поцелуем шмякаются о щёку…
Я избегаю собирать и спрессовывать в зелёные пульки сегодняшние маргаритки. Знаю, чем рискую. Я даже не могу завещать тебя, жалкое деревенское развлечение, наполовину утратившее своё очарование, иному своему «я»… «Смотри, Бельгазу, сначала так… затем вот так, нанизываешь на нитку и выстреливаешь…» «Да, хорошо, – отвечает она, – да только эта пулька не отскакивает, мне больше нравится резиновый мячик…»
По всем садам слышна стрекотня секаторов. Заприте меня в тёмной спальне – этот звук всё равно донесёт до меня туда свет апрельского солнца, опасного для кожи и предательского, как вино без букета. С ним же настигнет меня и запах пчелы с остриженного абрикосового дерева, и особое томление, беспокойство, характерные для одной из тех предотроческих болезней, что подспудно развиваются, какое-то время мучат, затем отпускают, однажды утром сходят на нет и возобновляются однажды вечером… Мне было лет десять-одиннадцать, но в компании моей кормилицы, ставшей со временем нашей кухаркой, я ещё предавалась удовольствиям сосунков: слизывала в кухне уксус с листьев салата в тарелке Мели, преданной служанки, белокурой и светлокожей рабыни. При этом в столовой я вела себя уже как взрослая девочка. Однажды апрельским утром я позвала Мели:
– Пошли собирать сучья абрикосовых деревьев, которые подстригает Мильен…
С нами пошла и молодая горничная с красивым именем Мари-ля-Роз, хотя я её и не звала. Подёнщик Мильен, красивый, скрытный парень, неторопливый молчальник, заканчивал стрижку абрикосовых деревьев на шпалерах…
– Мели, подставь передник, я буду складывать туда обрезки…
Стоя на коленях, я набирала охапки веточек в цвету. Как бы шутя, Мели с криком «ух!» набросила мне на голову свой передник, обернула им мою голову и стала нежно раскачивать меня из стороны в сторону. Я счастливо смеялась и строила из себя маленькую дурочку. А когда стало не хватать воздуха, сбросила с себя передник, да так быстро, что целующиеся Мильен и Мари-ля-Роз не успели отскочить друг от друга, а Мели не смогла скрыть от меня своё лицо сообщницы…
Стрекот секаторов, отрывистый диалог птиц, щёлканье клювов… Они говорят мне о поре цветения, о раннем солнышке, об ожоге на лбу, о прохладной тени, о гадливости, не знающей, что она такое, об обманутой детской доверчивости, о подозрении, о горькой мечтательности…
ШВЕЯ
Вашей дочке девять лет, и она не умеет шить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14