А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Мели, у меня теперь есть дядя. Нет, я не то хочу сказать: у меня есть кузен и племянник, понимаешь?– У тебя ещё и дури много есть, в такое-то время. А уж кошка-то! Как забрюхатела, только и норовит в ящик или комод забраться, всё там перемешать.– Надо для нее приготовить корзинку. Это скоро произойдёт?– Недели через две, не раньше.– А я ведь не привезла ей корзинку с сеном.– Дело мудрёное! Не думай об этом, куплю корзинку для собачки, с подушечкой.– Она такую не захочет. Слишком эта для неё парижская.– Вот ещё! А котяра с нижнего этажа для неё что – тоже слишком парижский?
Тётушка Вильгельмина явилась к нам повидать меня, но меня не было дома. Как рассказывает Мели, она беседовала с папой и, узнав, что я ушла одна, просто «стала не в себе» (уж ей, конечно, было хорошо известно, что в нашем квартале слоняются по улицам ученики Художественного училища).Я вышла из дома потому, что мне захотелось увидеть листочки.Увы! Зелёные листочки! Они тут рано появляются.А там, у нас, в эту пору разве что кусты терновника, тянущиеся вдоль дороги, окутывает словно подвешенная на ветках зелёная пелена, сотканная из крохотных нежных листиков. В Люксембургском саду мне захотелось пожевать, как в Монтиньи, молодые побеги деревьев, но здесь они хрустят на зубах, оттого что покрыты угольной пылью. Никогда, никогда больше не буду я вдыхать влажный запах прелой листвы и заросших камышом прудов, втягивать в себя горьковатый ветер, пролетающий над лесом, где жгут уголь.Там уже появились первые фиалки, я словно вижу их! Цветочный бордюр у самой стены сада, той, что выходит на запад, весь расцвёл, весь усеян маленькими хилыми фиалками, некрасивыми, чахлыми, но от них идёт потрясающий аромат. Меня охватывает безмерная тоска! Эта чересчур тёплая и мягкая парижская весна делает меня просто-напросто несчастным зверьком, обречённым жить в зверинце. Примулы продаются здесь чуть ли не возами, и жёлтые маргаритки, и нарциссы. Но кипы маргариток, по привычке положенные мной на подоконник, развлекают разве что Фаншетту, которая, несмотря на свой тугой большой живот, всё такая же быстрая и проворная, она ловко ворошит их лапкой на манер столовой ложки. Душевное состояние у меня довольно скверное… К счастью, телесные силы крепнут; я частенько с удовольствием убеждаюсь в этом, сидя с поджатыми под себя ногами в тёплой воде в своей лохани. Моё тело становится упругим и гибким, длинным, отнюдь не полным, но достаточно мускулистым, чтобы не выглядеть слишком уж тощим.Потренируемся в гибкости, хотя кругом нет больше деревьев, по которым я могла бы лазать. Займёмся эквилибристикой в лоханке; стоя на правой ноге, мне надо как можно больше откинуться назад, левую ногу поднять повыше, балансируя правой рукой, чтобы сохранить равновесие, а левую ладонь заложить за затылок. Кажется, ничего особенного, но попробуйте сами. Уф! Всё рушится. Но поскольку я не изволила вытереться, от моего зада на полу остаётся мокрый кружок. (Сидя на кровати, Фаншетта смотрит на меня с холодным презрением из-за моей неловкости и необъяснимой страсти торчать в воде.) Но я добиваюсь успеха в других упражнениях: ступнями по очереди касаюсь затылка или, выгибаясь, делаю мостик, так что голова оказывается на уровне икр. Мели восхищается мной, но предостерегает от излишнего увлечения гимнастикой:– Того и гляди личико попортишь!После этих представлений в узком кругу я снова впадаю в апатию или начинаю нервничать: руки у меня то слишком горячие, то слишком холодные, глаза блестят или становятся тусклыми, всё меня раздражает. Не то чтобы моё лицо злобной кошки кажется мне уродливым под этой шапкой курчавых волос.Совсем нет. Чего же мне всё-таки недостаёт, чего не хватает… Я ещё успею об этом узнать. К тому же тогда я наверняка почувствовала бы себя униженной…До сих пор следствием всего этого была неожиданная страсть Клодины к Франсису Жамму, поскольку этот нелепый поэт понимает деревню, зверей, старомодные сады и неизбывную важность глупых мелочей в жизни.
Сегодня утром кузен Дядюшка навещал папу, который вначале был в ярости, что его отвлекли от работы, но сразу же смягчился, поскольку этот Рено наделён особым даром нравиться и умеет обезоружить любого человека. При дневном свете седых волос у него видно больше, но лицо кажется моложе, чего я поначалу не заметила, а глаза какого-то необычного чёрно-серого цвета. Он втянул папу в разговор о моллюсках, а тут мой достойный отец совершенно неиссякаем. Испуганная этим мощным потоком слов, я преградила его запрудой.– Папа, я хочу показать дяде Фаншетту.И я увожу Дядюшку в свою комнату, я восхищаюсь тем, что он сумел оценить мою кровать-лодочку и старенькие занавески из набивного кретона, и мой дорогой противный письменный стол. Он довольно ловко похлопывает по чувствительному животу Фаншетты, почёсывает его и весьма изобретательно болтает с ней на кошачьем языке. Что бы там ни говорил Марсель, дядя очень славный!– Моё дорогое дитя, белая кошка и кресло-лягушка – животные совершенно необходимые в комнате девушки. Недостаёт только чувствительного романа… а, нет, вот и он. Чёрт побери, это «Андре Туретт»… Довольно странный выбор!– О, вы увидите у меня и другие книги! Надо вам привыкнуть к тому, что я читаю всё.– Всё. Этого мало! Не пытайтесь меня удивить, я нахожу это просто смешным.– Смешным!.. – Я задохнулась от возмущения. – Я достаточно взрослая, чтобы читать всё что мне заблагорассудится!– Та-та-та! Конечно, ваш отец, человек, впрочем, совершенно очаровательный, довольно необычный отец, но… вот что, вот что: существует счастье неведения, и вы об этом потом можете ещё пожалеть. Дружок мой, – добавляет он, видя, что я готова расплакаться, – я вовсе не хочу огорчать вас. Что это вдруг на меня нашло, пустился читать нравоучения. Большим дядюшкой и быть нельзя. Но при этом вы самая очаровательная и милая племянница на свете, если оставить в стороне вашу библиоманию. Протяните-ка в знак мира мне руку.Я протягиваю ему руку. Но мне вдруг становится грустно. А ведь я так стремилась видеть в нём человека самого милого и славного!Он поцеловал мне руку. Это второй мужчина, поцеловавший мою руку. И я чувствую разницу: поцелуй Марселя – лишь мимолётное касание, такое лёгкое, такое торопливое, что я даже не знаю, коснулись ли моей кожи его губы или поспешно скользнул по ней палец. А вот когда целовал его отец, у меня было время даже почувствовать форму его рта.Он ушёл. Он придёт за мной в воскресенье, чтобы повести на концерт. Он ушёл…Вот чудеса! Дядюшка, который совсем не кажется старомодным! Не слишком ли я донимаю его из-за этой его привычки проигрывать на бегах? По правде говоря, он мог бы ответить мне, что ему давно исполнилось семнадцать и что зовут его совсем не Клодина.Всё это так, но по-прежнему нет никаких известий от Люс.
Клодина изображает из себя даму. Клодина заказывает платье за платьем и мучает старую старомодную портниху Пулланкс, так же как и госпожу Абрахам Леви, модистку. Дядюшка уверял меня, что в Париже все модистки – еврейки. Моя модистка, хоть она и с Левого берега, наделена живым воображением и вкусом, что очень ценно, к тому же ей нравится украшать шляпками моё заострённое лицо с пышной копной волос. Прежде чем примерить шляпку, она сильно начёсывает волосы мне на лоб, взбивает их по бокам, отходит на два шага назад и с восторгом объявляет:– Вы просто вылитая Полэр!Но я предпочитаю оставаться просто Клодиной, а не актёркой. Поскольку в Париже женщины начиная с февраля сажают на голове всякую зелень, я выбрала себе две летние шляпки: большую чёрную шляпку на конском волосе с мягкими полями и с перьями – «Она вам придаёт вид богатой малютки», утверждает госпожа Леви, любезно улыбаясь в свои коричневые усики, – и ещё одну шляпку, рыжую, отделанную чёрным бархатом. Это подойдёт ко всему. Вкусы у меня несколько иные, чем у дылды Анаис: она бывает довольна только тогда, когда голова её качается под тяжестью трёх килограммов роз.Я заказала ещё одно синее платье. Я люблю синий не сам по себе, а из-за того, что он подчёркивает табачный цвет моих глаз.
Марсель не приходит. Я угадываю, что он дуется на меня. «Дуется» – может, слишком сильно сказано, но я чувствую, что он затаил обиду. Поскольку идёт дождь, я утешаюсь чтением старых и новых книжек, замусоленным Бальзаком, между страниц которого прячутся крошки от моих былых полдников… Вот крошка от печенья из Монтиньи, понюхай, Фаншетта. Бессердечное животное, ей это ни о чём не говорит, она прислушивается к стуку кастрюль на кухне!.. Папа в закрученном как верёвка галстуке мимоходом ласково проводит рукой по моим волосам. Счастлив ли этот человек, который сумел найти в улитках всю полноту жизни и пишу для обильных и неиссякающих разглагольствований… Что станет для меня такой улиткой?
Письмо от Клер. Да, на самом деле!
Моя дорогая, пишу тебе о своём огромном счастье. Через месяц я выхожу замуж за своего дорогого возлюбленного, чью фотографию я тебе посылала. Он богаче меня; он об том не кручинится, да это и не важно. Как же я счастлива! Он будет смотрителем на одном из заводов в Мексике (!!!), и я уеду вместе с ним. Сама видишь, жизнь совсем как в романах. Прежде ты смеялась надо мной, когда я так говорила. Мне хотелось бы, чтобы ты приехала на мою свадьбу, и т. д. и т. п.
И дальше всё повторяется сначала – болтовня девочки, у которой голова кружится от счастья. Это дитя, доверчивое и нежное, и такое честное, заслуживает своего счастья! И эта доверчивость и нежность, по какой-то чудесной случайности, сумели лучше охранить её, чем самая изощрённая хитрость; просто так получилось, и хорошо, что это так. Я сразу же ответила ей, написала что-то ласковое и приятное; и вот теперь я сижу у камелька – по-прежнему озябшая, потому что идёт дождь – и жду, когда стемнеет, жду ужина, вся во власти постыдного уныния и грусти.Клер выходит замуж, ей семнадцать лет. А я?.. О, пусть вернут мне Монтиньи, и тот последний год, и тот предпоследний, и мою жадную, нескромную неугомонность, пусть вернут мне обманутую нежность к мадемуазелевой малышке Эме, и сладострастную жестокость к Люс – потому что здесь у меня никого нет, и нет даже желания совершать дурные поступки!Кто бы мог поверить, что в голове этой Клодины бродят такие слезливые мысли сейчас, когда она, встав с кровати, сидит, по-восточному поджав под себя ноги, перед мраморным камином, явно увлечённая поджариванием плитки шоколада, которую держит каминными щипцами? Когда поверхность плитки, обращенная к огню, размягчается, чернеет, начинает потрескивать и вздуваться, я разрезаю её на тоненькие полоски своим ножичком… Вкус восхитительный благодаря поджаренному миндалю и ванили! Печальная сладость – смаковать шоколад на щипцах, крася себе при этом ногти в розовый цвет с помощью тряпочки, смоченной в папиных красных чернилах!Выглянувшее поутру солнце убеждает меня в смехотворности всех вчерашних огорчений. К тому же в полшестого вечера является Марсель, такой живой, красивый, каким… каким может быть один Марсель, в шёлковом блёкло-бирюзовом галстуке, который придаёт его губам цвет чайной розы, искусственной розы нарисованного рта. Боже! А эта тоненькая полоска между носом и верхней губой, незаметный чуть серебрящийся пушок! Даже шелковистый панбархат по цене 15 франков 90 сантимов наверняка не столь упоительно нежен.– О мой дорогой «племянник», как я рада! Вас не коробит, что я в фартуке?– У вас очаровательный фартучек. Не снимайте его, так вы заставляете меня думать… – как же это – о Монтиньи.– Ну я-то не нуждаюсь в фартучке, чтобы вспоминать Монтиньи. Если бы вы знали, как иногда от этого бывает больно…– Ох, ради Бога, не нужно этих трогательных ностальгических вздохов, Клодина! Вам это совсем не идёт!Его легкомыслие в эту минуту жестоко ранит меня, и я бросаю на него, должно быть, такой злобный взгляд, что Марсель сразу делается мягким, очаровательным.– Постойте, постойте. Тоска по Родному Краю! Сейчас я подую на ваши глаза, и она улетит!С чисто женской грацией – следствие непринуждённости манер и необычайной чёткости движений – он, обхватив меня за талию, нежно дует на мои полузакрытые глаза. Он не сразу отпускает меня и в конце концов объявляет:– Вы пахнете… корицей, Клодина.– Почему корицей? – томно спрашиваю я, опираясь на его руку и словно оцепенев под этим лёгким дыханием.– Не знаю. Какой-то тёплый запах, запах экзотических сладостей.– Понятно! Значит, что-то вроде восточного базара?– Нет. Немного похоже на венский пирог, запах очень аппетитный. А я, чем пахну я? – спрашивает он, приближая к моим губам свою бархатистую щёку.– Скошенным сеном, – говорю я, принюхиваясь. И поскольку щека не отстраняется, я тихонько, едва прикоснувшись, целую её. Точно так же я поцеловала бы букет цветов или зрелый персик. Есть ароматы, вдохнуть которые можно только губами.Мне кажется, Марсель это понял. Он не отвечает на мой поцелуй и отстраняется с насмешливой гримаской.– Сеном? Но это довольно простоватый запах… Вы завтра пойдёте на концерт?– Конечно. Утром на этой неделе ваш отец приходил к моему папе, разве вы не знаете?– Нет, – с равнодушным видом отзывается он. – Я не всякий день вижусь с папой… у него нет времени. Ну, я ухожу, я забежал лишь на минутку. Знаете ли вы, неблагодарная девчонка, кого я заставляю ждать, болтая с вами? Шарли!Он лукаво смеётся и убегает.Но я не могу не воздать должное цене этого предпочтения.
– Папа, я ведь иду на концерт. Поторопись немножко. Я, конечно, знаю, что остывшая глазунья – пища богов, но всё же поспеши немного.– Жалкое создание! – с пафосом восклицает папа, вздёргивая плечи. – Все женщины упрямы, как последняя ослица. Я парю в облаках!– Тогда будь поосторожней, а то сейчас кончиком крыла опрокинешь графин… Правда, мне идёт это платье?– Хм… Да… Это прошлогоднее пальтишко?– Да нет. Ты заплатил за него всего два дня назад.– Да. Этот дом – какая-то прорва. Что, тётушка чувствует себя хорошо?– Но она же приходила сюда на днях. Разве ты её не видел?– Нет, да, сам не знаю; она меня раздражает. Её сын нравится мне гораздо больше. Очень умён! Имеет своё мнение о многом. И даже в малакологии не так уж безобразно невежествен.– Кто это? Марсель?– Да нет, не этот недоносок, а как там его, я хочу сказать – зять Вильгельмины.Недоносок, недоносок! Плевали они на папочек, такие вот недоноски! Нет, я вовсе ничего плохого не думаю об отце Марселя, он притягивает меня, согревает мне душу, но всё же…
Звонок. Мели медленно поспешает. Входят мой кузен Дядя и мой «племянник», совершенно ослепительные, особенно Марсель, облачённый в слишком новый, на мой взгляд, костюм; рядом с отцом он несколько проигрывает.– Добрый день, сударь… До чего очаровательна ваша девочка в этой огромной чёрной шляпе!– Неплохо, неплохо, – небрежно бросает папа, стараясь не выдать своего откровенного восхищения.Марсель, как всегда, выискивает недочёты.– Наденьте лайковые перчатки, а не жемчужно-серые, в сочетании с синим это выглядит гораздо красивее.Он прав, я меняю перчатки.И вот все трое в закрытом фиакре, Марсель на ужасной откидной скамеечке для пыток, мы едем к Шатле. Внутри у меня всё дрожит, я не произношу ни слова и веду себя очень примерно. Беседа между дядюшкой Рено и его сыном тоже не грозит стать оживлённой.– Хотите взглянуть на программку? Держите. «Осуждение Фауста»: но это не премьера.– Для меня это премьера.На площади сфинксы, выплёвывающие веерообразные фонтанчики, напоминают мне отвратительную забаву, которой мы так увлекались в Монтиньи: выстроившись в ряд, пять или шесть маленьких негодниц, набрав в рот воды, раздув щёки, действовали наподобие этих сфинксов, и та, которой удавалось плюнуть дальше других, получала в награду шарик или орехи.Уже на лестнице перед билетёром мой кузен Дядюшка раскланивался или пожимал руки знакомым. Он, должно быть, часто здесь бывает.Зал плохо освещён. Пахнет навозом. Почему здесь пахнет навозом? Я тихонько спрашиваю об этом Марселя, который отвечает:– Потому что здесь каждый вечер играют «Мишеля Строгова».Дядя Рено сажает нас в первый ряд на балконе. Я хмурюсь оттого, что приходиться сидеть вот так на виду, и свирепо оглядываюсь вокруг, но после солнечного света тут с трудом можно что-либо различить, и я начинаю чувствовать себя более уверенно. Но всё равно здесь есть настоящие дамы! И они поднимают страшный шум! Двери в ложах то и дело хлопают, стулья с грохотом передвигаются – ну прямо как во время службы в церкви Монтиньи, где никто не обращает никакого внимания на то, что говорит аббат Милле с кафедры или даже у алтаря.Этот зал Шатле очень большой, но какой-то непарадный, уродливый; в ореоле пылинок огни кажутся красными. И я вас уверяю, там пахнет навозом! А все эти головы внизу, чёрные цилиндры и цветущие шляпки дам, – что, если бы я бросила этим людям крошки хлеба, разинули бы они рты, чтобы его поймать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20