А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Даже двадцатилетняя женщина побоялась бы предрассветного освещения и дневного сна в вагонах, когда засыпаешь сидя после утомительной работы, и выглядишь как труп с уже чуть отёкшим лицом… Нет-нет, для меня это слишком большая опасность. Мы оба, и он, и я, стоим лучшего. Я думала о том, чтобы отложить наше…
– Ваше слияние сердец…
– Спасибо… до конца гастролей, и тогда уже начать ЖИЗНЬ, о, такую жизнь!.. Ни о чём больше не думать, Амон, удрать с ним куда-нибудь в глушь, в такой край, где я могла бы коснуться рукой всего того, что меня соблазняет, но проносится мимо, когда я стою у окна вагона: мокрые листья, цветы, которые колышет ветер, покрытые как бы патиной фрукты, а главное, ручьи – свободные, капризные, журчащие потоки… Понимаете, Амон, когда живёшь уже дней тридцать в поезде, то от вида воды, текущей между берегами, поросшими свежей травой, буквально съёживаешься, и начинает мучить просто невыносимая жажда… Вы себе этого даже представить не можете… Во время моих последних гастролей мы ехали в поезде каждое утро, а часто и после обеда тоже. В полдень на лугах девушки, работавшие на фермах, доили коров: я видела стоящие в густой траве медные лужёные вёдра, в которые тонкими тугими струйками стекало пенящееся молоко. Боже, как мне хотелось выпить кружку парного молока, увенчанного пеной, какая меня мучила жажда! Это стало настоящей каждодневной пыткой, я вас уверяю… Так вот, мне хотелось бы разом насладиться всем, чего мне не хватает: чистым воздухом, плодородным краем и моим другом…
Я бессознательно протягиваю руки, словно для того, чтобы получить всё, чего желаю. Хотя я и умолкла, Амон как бы продолжает меня слушать.
– Ну а потом, дитя моё, что потом?
– Как «потом»? – горячо говорю я. – Потом? Это всё! Больше мне ничего не надо.
– Это счастье! – бормочет он про себя. – А как вы будете жить потом с Максимом? Вы откажетесь от гастролей? Вы не… не будете работать в мюзик-холле?
Его вопрос, такой естественный, сразу меня останавливает, и я смотрю на своего старого друга с растерянностью, с тревогой, чуть ли не со смущением.
– Почему не буду? – говорю я неуверенно. Он пожимает плечами.
– Но послушайте, Рене, будьте разумной! Вы сможете с Максимом жить свободно, даже роскошно, и… снова взять в руки, мы все на это надеемся, ваше блестящее перо, которое, увы, ржавеет… И, возможно, будет ребёнок… Какой чудесный был бы малыш!
О, как неосмотрителен этот Амон! Не поддался ли он, как бывший художник, своей склонности изображать жанровые сценки? Эта картина моей будущей жизни с верным любовником и прелестным ребёнком производит на меня странное, удручающее впечатление… А он, несчастный, тем временем продолжает! Он настаивает на своём, не замечая, что в моих глазах запрыгали подлые насмешливые чёртики, что я избегаю его взгляда и отвечаю только «да», «наверное», «не знаю», как скучающая ученица, которой не терпится, чтобы кончился урок.
Прелестный ребёнок, верный муж… Над чем тут, собственно говоря, было смеяться?
Я и теперь ещё не понимаю причины моего тогдашнего злого веселья… Прелестный ребёнок… Признаюсь, об этом я прежде не думала. Когда я была замужем, у меня на это не было времени. Сперва я была поглощена любовью, потом ревностью, – одним словом, я была полностью порабощена Таиланди, который ничуть не заботился о потомстве, мешающем жить и стоящем много денег…
И вот мне уже минуло тридцать три, а я даже не задумывалась о том, чтобы стать матерью. Быть может, я монстр?.. Прелестный ребёнок… Серенькие глазки, остренькая мордочка лисички, как у мамы, большие руки и широкие плечи, как у Максима… Нет, как я ни стараюсь – не вижу я его и не люблю, этого малыша, который мог бы быть, который у меня, может быть, будет…
– Что вы об этом думаете, дорогой Долговязый Мужлан, скажите?..
Он неслышно вошёл в комнату, и он уже так прочно поселился в моём сердце, что я продолжаю уже вместе с ним разбираться в самой себе.
– Что вы думаете насчёт ребёнка? Вот Амон настаивает, чтобы у нас был ребёнок, представляете себе!
Мой друг округляет рот, как Пьеро, выражая изумление, широко распахивает глаза и восклицает:
– Шикарная мысль! Да здравствует Амон! Он его получит, этого ребёночка! Мы можем начать хоть сейчас, Рене, если вам угодно!
Я отбиваюсь, потому что он начинает меня обнимать, целовать, чуть покусывает с такой жадностью и жаром, который меня несколько пугает.
– Ребёнок! – кричит он. – Наш ребёнок! Я об этом не думал, Рене. Ну что за умница этот Амон! Гениальная мысль!
– Вы находите, дорогой? Какой же вы страшный эгоист! Значит, вам наплевать, что я стану пузатой, уродливой и буду страдать.
Он снова хохочет и, протянув руки, валит меня на диван.
– Пузатая? Уродливая? Да вы просто безмозглая гусыня, мадам! Ты будешь великолепной, малыш тоже, и нам будет очень весело втроём!
Вдруг он перестаёт смеяться и сдвигает свои суровые брови над нежными глазами.
– И тогда ты хоть не сможешь меня больше бросить, не будешь одна мотаться по дорогам, ты будешь поймана…
Поймана… Я не сопротивляюсь и доверчиво перебираю пальцы его руки, которая меня придерживает… Но такая податливость – это тоже уловка слабых… Поймана… Он сам это сказал в запальчивости эгоиста… Я правильно оценила его, когда, смеясь, назвала моногамным обывателем, этаким отцом семейства, просиживающим все вечера у камина.
Значит, я смогу мирно прожить свою жизнь, свернувшись клубочком в его большой тени. Будут ли его верные глаза с той же любовью глядеть на меня, когда время возьмёт своё, и я начну увядать?. Ах, как он отличается от того… Другого!
Но только тот. Другой, тоже разговаривал со мной как хозяин и шептал, стискивая мои пальцы: «Иди! Вперёд! Я тебя держу». Я страдаю… Мне больно от их сходства, мне больно от их различия… И глажу лоб этого, ничего не знающего, невинного, и говорю ему: «Мой маленький…»
– Не называйте меня «мой маленький», дорогая. Это делает меня смешным.
– Если мне хочется, я могу делать вас смешным. Вы «мой маленький», потому что вы моложе… своего возраста, потому что вы очень мало страдали, мало любили, потому что вы не злой… Послушайте, мой маленький: я уеду.
– Но только вместе со мной, Рене!
С какой мольбой он это выкрикнул! Я вздрогнула от горя и радости.
– Нет, без вас, мой дорогой, без вас! Так надо. Послушайте… Нет… Макс… Я всё равно скажу то, что хочу… Послушайте, Макс. Выходит, вы не хотите, не можете меня ждать? Вы что, недостаточно меня любите?
Он вырывается из моих рук и резко отстраняется.
– Недостаточно!.. Недостаточно!.. О, эти женские рассуждения. Я тебя недостаточно люблю, если следую за тобой, и недостаточно, если остаюсь. Признайся, если бы я ответил: «Хорошо, дорогая, я буду тебя ждать», ты бы тоже плохо подумала. Ты вот собираешься уехать, хотя могла бы и не уезжать, как же я могу поверить тебе, что ты меня любишь? В самом деле…
Он становится передо мной, набычившись, и глядит на меня с недоверием:
– В самом Деле, ты мне никогда этого не говорила…
– Что именно?
– Что ты меня любишь.
Я чувствую, что краснею, словно он поймал меня с поличным.
– Ты мне никогда этого не говорила, – повторяет он упрямо.
– О, Макс!
– Ты мне говорила… Ты мне говорила: «Дорогой… мой любимый Долговязый Мужлан… Макс… Дорогой друг». Ты даже застонала, словно пропела, в тот день, когда…
– Макс!
– Да, в тот день, когда ты не удержалась и сказала мне: «Любовь моя». Но ты ни разу не говорила: «Я тебя люблю».
Это было правдой. Я наивно надеялась, что он этого не заметит. Однажды, в какой-то вечер, я так сладостно замерла в его объятиях, что слова «…люблю тебя» вырвались неслышно, как воздух, но я тут же овладела собой, умолкла и стала холодной…
«Люблю тебя…» Я не хочу больше этого говорить, я никогда больше не захочу этого сказать! Я не хочу больше слышать этот голос, мой прежний голос, надломленный, тихий, который станет бормотать прежние слова… Но других слов я не знаю… Других слов нет…
– Скажи мне, скажи, что ты меня любишь! Скажи мне, прошу тебя!
Мой друг стал на колени передо мной, и я знаю: эта его настойчивая просьба отныне не даст мне покоя. Я улыбаюсь ему, почти вплотную приблизившись к нему, словно я не говорю этих слов, продолжая любовную игру. И вдруг во мне вспыхивает желание сделать ему больно, чтобы он тоже немного пострадал… Но он такой ласковый и так далёк от моей печали! Зачем нагружать его ею? Он заслуживает лучшего…
– Бедненький мой… Не сердитесь, не грустите! Да, я вас люблю, я люблю тебя! О! Я тебя люблю… Но я не хочу тебе этого говорить. Ведь я очень гордая! Если бы ты только знал, какая я гордая!
Склонив голову ко мне на грудь, он закрывает глаза, он принимает мою ложь с нежной доверчивостью и продолжает слышать мои слова «Я тебя люблю», хотя я уже молчу.
Странный груз отягощает мои руки, те руки, которые так долго ничего не держали. Я не умею баюкать такого большого ребёнка. Боже, какая тяжёлая у него голова!.. Но пусть он отдыхает у меня на руках, уверенный во мне!
Уверенный во мне… Ибо в силу широко распространённой психологической аберрации он ревнует меня к настоящему, к моему бродячему будущему, но он с полным доверием прикорнул у этого сердца, которое столько лет принадлежало другому. Мой честный и неосмотрительный возлюбленный не думает о том, что он делится мною с моим прошлым и что ему так и не изведать того высшего торжества, когда можно сказать: «Я приношу тебе радость, боль, которых ты не знала…»
Вот он, прильнувший к моей груди… Почему именно он, а не другой? Не знаю. Я склоняюсь над его лбом, мне хотелось бы защитить его от самой себя, просить у него прощения, что не могу ему дать даже своего исцелённого сердца, раз уж не нетронутого. Я хотела бы оградить его от зла, которое могу ему причинить… Да! Марго это предсказала, истерзанная кошка возвращается на живодёрку… Правда, на этот раз на отдохновенную живодёрку, которая совсем не похожа на ад, а скорее подобна кипящему чайнику на семейном столе…
– Проснитесь, дорогой!
– Я не сплю, – шепчет он, не поднимая своих красивых ресниц. – Я дышу тобой…
– Где вы собираетесь меня ждать, пока я буду на гастролях: в Париже или поедете в Арденны, к вашей матери?
Он поднимается на ноги, не ответив, и рукой приглаживает растрепавшиеся волосы.
– Почему вы молчите?
Он берёт лежащую на столе шляпу и направляется к двери, опустив глаза и не проронив ни слова. Одним скачком я оказываюсь рядом с ним и хватаю его за плечи.
– Не уходи! Не уходи! Я сделаю всё, что ты хочешь!.. Вернись! Не оставляй меня одну! Ой! Не оставляй меня одну!..
Что это со мной случилось? Я вдруг превратилась в мокрую от слёз тряпку… Я почувствовала, что вместе с ним от меня уходят теплота, свет, эта вторая любовь, правда, перемешанная с ещё горячим теплом первой, но такая мне дорогая, на которую я и надеяться не смела… Я повисаю на руке моего друга, как утопающая, и, заикаясь, всё твержу, не слыша, что он говорит:
– Все меня бросают! Я совсем одна!..
Он, который меня любит, прекрасно знает, что для того, чтобы меня успокоить, не нужны ни слова, ни рассуждения. Баюкающие руки, тёплое дыханье, когда бормочешь невнятные ласковые слова, и поцелуи, поцелуи…
– Не глядите на меня, мой дорогой! Я некрасивая, ресницы потекли, нос красный… Мне стыдно, что я такая дура!
– Моя Рене! Маленькая моя, совсем маленькая, каким скотом я был!.. Да, да, настоящим скотом!.. Ты хочешь, чтобы я тебя ждал в Париже – буду ждать в Париже; хочешь, чтобы я поехал к маме – поеду к маме…
Смущённая своей победой, я уже сама не знаю, чего хочу.
– Послушайте меня, дорогой Макс, вот что надо сделать: я уеду одна – с чувством побитой собаки… Мы будем писать друг другу каждый день. Мы будем вести себя героически, не правда ли? И дождёмся прекрасного дня, пятнадцатого мая, который нас соединит.
Мой герой с унылым видом покорно кивает.
– Пятнадцатого мая, Макс!.. Мне кажется, – продолжаю я, понизив голос, – что в тот день я кинусь к вам, как кидаются в море, с той же осознанной неотвратимостью…
От его объятий и взгляда, которым он мне отвечает, я чуть не теряю голову:
– Послушай, в конце концов… если мы не сможем ждать, что ж, ничего не поделаешь. Ты приедешь ко мне… Я позову тебя… Теперь ты доволен?.. Ах, вообще-то героизм – это идиотство, а жизнь так коротка!.. Договорились?.. Тот, кто будет уж совсем несчастным, приедет или позовёт к себе… Но мы всё же попробуем, потому что… Медовый месяц в вагоне… Ну, ты доволен?.. Что ты ищешь?
– Я хочу пить, просто умираю от жажды. Позови Бландину.
– Она не нужна. Подожди минутку, я сейчас всё принесу.
Счастливый, успокоенный, он позволяет мне подать ему стакан. Я гляжу, как он пьёт, словно он оказывает мне этим великую милость. Если он захочет, я стану завязывать ему галстук и решать, что дать ему на обед, и приносить шлёпанцы… И он сможет спросить меня хозяйским тоном: «Куда ты идёшь?» Была самкой и вот опять оказываюсь самкой – себе на радость и страданье…
Сумерки не позволяют разглядеть моё лицо, наспех приведённое в порядок, и, усевшись к нему на колени, я разрешаю ему прижать свои губы к моим, ещё вздрагивающим после недавних рыданий. Я поцеловала его руку, которая скользила с моего лба к груди. Я снова оказываюсь в его объятьях, чувствую себя в его нежной власти и тихо жалуюсь на то, чему помешать уже не могу, да и не хочу…
Но вдруг я рывком вскакиваю, несколько секунд молча борюсь с ним, и. наконец, мне удаётся вырваться.
– Нет! – кричу я.
Я чуть было не сдалась, прямо тут, на диване. Его натиск был таким неистовым, таким умелым!.. Теперь, уже вне опасности, я гляжу на него без гнева и позволяю себе только такой упрёк:
– Зачем вы так, Макс? Это нехорошо.
Он плетётся ко мне, послушный, раскаявшийся, на ходу опрокидывает маленький столик и стулья и бормочет что-то вроде: «Прости… Больше не буду!.. Дорогая, как трудно ждать…» – с подчёркнуто детской интонацией…
Я уже не вижу его лица, потому что спустилась ночь. Но в резкости его попытки я угадала не только порыв, но и расчёт… «Ты будешь поймана и не сможешь одна мотаться по дорогам»…
– Бедный Макс, – ласково сказала я.
– Вы что, издеваетесь надо мной? Я был смешон, да?
Он занимается самоуничижением, но произносит эти фразы очень мило, хоть и не без умысла. Он хочет, чтобы я сосредоточилась на его поступке, чтобы не думала о его истинных мотивах… И я, желая его успокоить, позволяю себе солгать.
– Я не издеваюсь над вами, Макс. Нет на свете мужчины, который отважился бы вот так грубо кинуться на женщину, как вы, чёрт этакий, не потеряв при этом своего достоинства. Вас спасает только ваша крестьянская повадка и ещё глаза влюблённого волка. У вас был вид батрака, который в сумерках, после работы, по дороге домой опрокидывает навзничь девку в канаве…
Я ухожу в другую комнату подвести глаза, чтобы взгляд стал глубже и бархатистей, накинуть пальто и приколоть к волосам шляпной иглой глубокую шляпу, форма и оттенки цвета которой напоминают Максу «Ожившие цветы» Шанфлори, этих маленьких фей цветов, у которых на головах шапочки в виде перевёрнутого колокольчика мака, ландыша или большого ириса с падающими на лицо лепестками.
Мы поедем вдвоём кататься на автомобиле по тёмному Булонскому лесу. Эти вечерние прогулки мне очень дороги, я держу его за руку, чтобы знать, что он рядом, и чтобы он знал, что я рядом. Я могу тогда закрыть глаза и грезить, что мы вместе отправляемся в неизвестную страну, где у меня нет ни имени, ни прошлого и где я как бы снова появляюсь на свет с новым лицом и ничего не ведающим сердцем.
Ещё неделя, и я уезжаю…
Уеду ли я на самом деле? Бывают часы, даже дни, когда я в этом сомневаюсь. Особенно в те дни, когда остро пахнет ранней весной и мой друг увозит меня из Парижа в загородные парки. Мы бродим по дорогам, разбитым автомобильными и велосипедными шинами, но из-за этого пронзительного времени года они всё равно выглядят таинственными. Под вечер лиловый туман углубляет аллеи, и случайно найденный дикий гиацинт, нервно вздрагивающий на ветру своими наивно синими колокольцами, кажется настоящей драгоценностью.
На прошлой неделе мы долго бродили солнечным утром по Булонскому лесу, где конюхи прогуливали лошадей. Мы шли рядом, плечо к плечу, бодрые, довольные, немногословные. Я вполголоса напевала ритмичную песенку, чтобы шагалось быстрей… На повороте пустой аллеи для верховой езды мы оказались буквально нос к носу с выскочившей из-за деревьев ланью, совсем молоденькой, золотистой, которая при виде нас так растерялась, что вместо того чтобы убежать, остановилась как вкопанная.
От волнения она громко и порывисто дышала, тонкие ножки дрожали, но её продолговатые глаза, удлинённые ещё подобием коричневых бровей – как мои – выражали скорее смущение, нежели испуг. Мне захотелось прикоснуться к её ушам, покрытым лёгким пушком, как листья медвежьего уха, и к её нежным бархатистым ноздрям.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22