А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Носит башмаки Ришелье, но часто заменяет их спортивными туфлями. Носки в цветочек – иногда дырявые. Нередко вместо носков виднеется нежная голая кожа сомнительной чистоты, с синими прожилками вен. Мягкие волосы завитками спускаются на тщательно выбритые щёки, а на бледном лице выделяются лихорадочным блеском ярко-красные губы.
В соответствии с классификацией Минны, второй тип воплощает благородный аристократизм таинственной расы. Коренастый любит петь и гуляет под ручку с простоволосыми девицами, такими же весёлыми, как и он сам. Стройный держит руки в карманах широких штанов и курит, прищурившись, тогда как возле него исходит в бессильных упрёках и плачет обманутое им создание, стоящее много ниже по уровню развития… «Она ему наскучила, – продолжает сочинять Минна, – надоела мелкими домашними делами. Он даже не слушает её и грезит о своём, следя за струйкой дыма своей восточной сигареты…»
Ибо в мечтах Минны нет места низкосортному табаку – она признаёт восточный, и только восточный…
Минну восхищает патриархальность дневной жизни этого необычного народа. Когда она около полудня возвращается домой, то видит «их»: они во множестве сидят и лежат у подножия склона. Самки, сидя на корточках, переговариваются и молчат, а то и обедают как в деревне, разложив пищу на грязной бумаге.
Красивые и сильные самцы спят. Те, что бодрствуют, сбросив с себя пиджаки, дружески возятся, упражняя таким образом гибкость мускулов…
Минна сравнивает их с кошками, которые днём отсыпаются, вылизывают шерсть, оттачивают изогнутые коготки о деревянные плитки паркета. С наступлением ночи эти кровожадные демоны испускают вопли и крики, похожие на вой полузадушенного ребёнка, которые достигают ушей Минны, смущая её сон.
Люди таинственного племени не кричат по ночам; они свистят. Пронзительный ужасный посвист размечает вехами внешний бульвар, передаёт от поста к посту непонятные сообщения. Едва услышав его, Минна содрогается всем телом, словно пронзённая иглой…
«Они свистнули дважды подряд… а в ответ прозвучало что-то похожее на боязливое чириканье, откуда-то издалека… Это означает „Спасайтесь“ или же „Дело в шляпе“? Наверное, они покончили с этим делом, убили старую даму? Старая дама лежит теперь возле ножек своей кровати, „в луже крови“. Сейчас они начнут считать золотые монеты и банковские билеты, а потом захмелеют от красного вина и улягутся спать. Завтра, у откоса, они расскажут о старой даме и займутся делёжкой добычи…»
«Но, увы! королевы нет с ними, и анархия торжествует – так сказала „Газета“! Стать их королевой с красным бантом и револьвером, понимать язык свиста, ласкать волосы Кудрявого и посылать людей на ночные дела… Королева Минна… королева Минна! Почему бы и нет? Говорят же: королева Вильгельмина…»
Уже засыпая, Минна продолжает что-то бормотать…
Сегодня воскресенье, и, как всегда по воскресеньям, дядя Поль пришёл отобедать у Мамы вместе с сыном Антуаном.
Этот семейный обед, несомненно, напоминает фамильное торжество. Посреди стола красуется букет из роз, а на подставке серванта – клубничный торт.
Ягодно-цветочные запахи увлекают разговор к теме близких каникул. Мама видит в мечтах сад, где Минна будет играть под жарким солнцем; её брат Поль, совсем пожелтевший из-за болезни печени, надеется, что перемена воздуха избавит его от мучительных колик. Он улыбается Маме, с которой обращается по-прежнему как с маленькой сестрёнкой; длинное исхудалое лицо его будто вырезано из дерева со множеством сучков. Мама говорит с ним почтительно, клонится ближе, чуть сгибая шею, закованную в высокий белый воротник. На ней печальное платье из тёмной ткани, что ещё более подчёркивает её сходство с молоденькой женщиной, нарядившейся как бабушка. Она сохранила ребяческий трепет перед своим ипохондриком-братом, который объехал весь мир, лечил негров и китайцев, подхватив в далёких краях хворь, погубившую печень, чья желчь разлилась зеленью на его лице, а также редкостные лихорадки…
Антуану очень хочется положить себе ещё ветчины и салата, но он не смеет, опасаясь неодобрительного присвистывания отца и неизбежного замечания: «Мальчик мой, неужели ты надеешься свести прыщи, налегая на острое и солёное…» Антуан превозмогает себя и украдкой взглядывает на Минну. Он на три года старше её, но всегда робеет, когда на нём останавливаются чёрные глаза: чувствуя, как у него багровеют прыщи и наливаются краской уши, он пьёт большими стаканами холодную воду. Семнадцать лет – тяжкий возраст для юноши, и Антуан мучительно переживает неблагодарный период возмужания. Чёрный мундир с маленькими золотыми пуговицами кажется ему унизительной лакейской ливреей, а при виде тёмного пушка, проступившего грязными пятнами над губой и на щеках, каждый, наверное, невольно задаётся вопросом: «Ему уже пора бриться или он всё ещё не умеет умываться?» Мальчикам из коллежа требуется большое терпение, чтобы выносить все эти невзгоды. Вот и этот школяр таков: породистый нос и выразительные серые глаза предвещают красивого мужчину, но созревает он в обличье довольно-таки неприглядного подростка…
Антуан берёт на вилку совсем немного и пережёвывает очень тщательно: «Тётушка вбила себе в голову, что листья салата нужно нарезать мелко, просто невозможно есть! Если кусочек прилипнет к губе, Минна скажет, что я жую жвачку, как коза. Обалдеть можно от этих девчонок: сколько в них наглости… и при этом держатся с самым невинным видом! Что это с ней сегодня? У мадемуазель совершенно отсутствующий взгляд. После крутых яиц рта не раскрыла! Ну и кокетка!..»
Он кладёт нож и вилку рядом с тарелкой, вытирает рот, осенённый чёрным пушком, и ещё раз смотрит на Минну, стараясь придать взору холодную надменность. Кажется, она им пренебрегает… и какое высокомерие! Тем не менее он думает:
«Всё равно она красивее сестры Букте. Они там насмехаются над ней, потому что на фотографиях у неё волосы выходят белыми, но ни у кого из наших нет такой шикарной и изящной кузины. Дубина Букте говорит, что она тощая! Худая, конечно, но я, в отличие от него, толстух терпеть не могу!»
Минна сидит лицом к окну; тени от листьев, блики от фонарей бульвара Бертье с их белым, как деревенская дорога, светом делают её ещё бледнее. Погружённая в свои мысли и необыкновенно рассеянная с самого утра, она пристально глядит в ослепительное окно немигающим взглядом сомнамбулы. Перед взором её проходят привычные видения, любимые кошмары, упоительные картины, фрагменты которых кружатся, как в калейдоскопе, меняются вновь и вновь сообразно новым обстоятельствам: презренное и опасное Племя, союз между Стройными и Коренастыми, трепещущий Париж в их власти… В один прекрасный вечер, около одиннадцати, разлетятся вдребезги стёкла, руки, вооружённые ножами и бараньими костями, опрокинут мирные столы, ночник у постели… Кому-то перерезают горло, но слышатся лишь затихающие хрипы и поступь мягких кошачьих шагов… Затем, в темноте, окрашенной розовым заревом пожара, те же руки хватают Минну, неудержимо влекут её за собой неведомо куда…
– Минна, дорогая, кусочек торта?
– Да, Мама, спасибо.
– Посыпать сахарной пудрой?
– Нет, Мама, спасибо.
Встревоженная бледностью и задумчивостью своей Минны, Мама показывает на неё подбородком дядюшке Полю, но тот пожимает плечами:
– Эка невидаль! У девчушки всё в порядке. Чуть-чуть сказывается возрастная усталость… она ведь тянется вверх!
– Это не опасно?
– Конечно, нет! Девочка формируется с некоторым опозданием, вот и всё. Тебе-то что от этого? Ты же не собираешься выдавать её замуж в этом году?
– Боже сохрани!
Мама зажимает ладонями уши, закрывает глаза, как если бы увидела молнию, ударившую со стороны бульвара Бертье.
– Почему ты смеёшься, Минна? – спрашивает дядя Поль.
– Я?
Минна отводит наконец взгляд от раскрытого окна.
– Я вовсе не смеялась, дядя Поль.
– Меня ты не проведёшь, обезьянка!
Длинной костистой рукой он дружески вынимает из волос Минны одну из шпилек, начинает развивать и свивать блестящую, серебристо-светлую прядь…
– Ты и сейчас смеёшься! Представила себе, как тебя выдают замуж, а?
– Нет, – говорит Минна откровенно, – я смеялась совсем не из-за этого…
«А из-за того, – продолжает Минна про себя, – что газеты ничего не знают или же им платят за молчание… Я изучила все страницы „Газеты“ украдкой от Мамы… Всё-таки замечательно удобно иметь такую Маму, как моя, – она никогда ничего не видит!..»
Да, это удобно… Совершенно очевидно, что простая душа Мамы никогда не мучилась неразрешимой проблемой воспитания юной девушки. Вот уже пятнадцать лет как Мама глядит на Минну со страхом и обожанием. По какому таинственному замыслу судьба дала ей в дочери эту девочку, такую пугающе-благовоспитанную, которая мало говорит, редко улыбается, а втайне преклоняется перед романтической драмой и авантюрой, перед страстью – ещё совершенно ей неведомой, хотя она уже нашёптывает свистящее слово, как наездники пробуют новый хлыст? Эта холодная девочка, не ведающая ни страха, ни жалости и мысленно падающая в объятия кровожадных героев, тем не менее щадит с деликатностью, не лишённой презрения, наивную чувствительность своей матери, трепетной гувернантки, монашенки, принесшей обет одному богу – Минне… Вовсе не из боязни скрывает Минна свои мысли от матери. Милосердный инстинкт подсказывает ей, что нужно оставаться в глазах Мамы благовоспитанной большой девочкой, ухоженной, как белая кошечка, которая говорит «да, Мама» и «нет, Мама», ходит на занятия к мадемуазель Суэ и ложится спать в полдесятого… «Я напутала бы её», – думает Минна, устремляя на мать, разливающую кофе в чашки, спокойный взор своих бездонных глаз…
Июльская жара навалилась внезапно. Таинственное Племя под окнами Минны задыхается в жалкой тени, на плешивом склоне укреплений. Немногочисленные скамейки на бульваре Бертье заняты спящими, которые лежат в расслабленных позах, а их кепки скрывают верхнюю половину лица на манер бальных полумасок. Минна, в белом льняном платье и большой соломенной шляпке на лёгких волосах, проходит так близко, что едва не тревожит их сон. Она старается разглядеть замаскированные лица и говорит себе: «Они спят. Впрочем, и в газетах пишут теперь только о самоубийствах да о солнечных ударах… Мёртвый сезон».
Мама, которая провожает Минну на занятия, поминутно увлекает её на другую сторону тротуара и вздыхает:
– В этом квартале стало невозможно жить! Минна не раскрывает широко глаза и не спрашивает с невинным видом: «Отчего же. Мама?» Подобные мелкие хитрости недостойны её.
Иногда им встречается какая-нибудь дама, подруга Мамы, и тогда начинается беседа примерно на пять минут. Говорят, естественно, о Минне, а Минна вежливо улыбается и протягивает руку с длинными тонкими пальцами. И Мама произносит:
– Ну конечно, она очень выросла после Пасхи! О! Теперь это такая большая малютка! Если бы вы знали, какой она ещё ребёнок! Я порой спрашиваю себя, как из подобной девочки может получиться женщина!
Умилённая дама боязливо гладит волосы, сверкающие перламутровым блеском и стянутые большим белым бантом… Между тем «малютка», поднимая прекрасные чёрные глаза и вновь улыбаясь, свирепо восклицает про себя: «Эта дама – безмозглая уродина! У неё бородавка на щеке, которую она называет родинкой… От неё, должно быть, плохо пахнет, когда она голая… Да, да, пусть её вытащат голой на улицу, и пусть Они начертят ножом роковые знаки на её мерзкой заднице! Её поволокут по мостовой, жёлтую, как прогорклое масло; и пусть они спляшут танец смерти на её теле, и пусть бросят её в печь для обжига извести!..»
Минна, уже совсем одетая, мечется по своей светлой комнате, едва не топая ногами от нервного возбуждения. Толстая горничная Селени всё не идёт… Что, если он уже ушёл!
Вот уже четыре дня Минна видит его на углу улицы Гурго и бульвара Бертье. В первый день он спал, сидя у стены и загородив половину тротуара. Перепуганная Селени потянула Минну за рукав; но Минна – она такая рассеянная! – уже задела ноги спящего, и тот открыл глаза… О, какие у него глаза! Потрясённая Минна содрогнулась, трепеща от переполняющего её восхищения… Чёрные, миндалевидные, с синеватыми белками… они сияют на лице, чарующем своей итальянской бледностью. Тонкие усики, будто нарисованные чернилами, и чёрные волосы, завившиеся от испарины… Засыпая, он отбросил в сторону кепку в чёрно-фиолетовую клетку, а в правой руке, между большим и указательным пальцами, у него осталась потухшая сигарета.
Не пошевелившись, он взглянул прямо в лицо Минны с такой лестной и оскорбительной дерзостью, что она едва не остановилась…
В тот день Минна получила «пять» по истории; в заведении Суэ, понятное дело, принято было говорить: «Пятёрка – это позор!» Минна была подвергнута публичному порицанию: покорно потупившись, она слушала мадемуазель Суэ, обрекая её мысленно на самые изощрённые и отвратительные пытки…
Каждый день в полдень Минна проходит мимо бродяги, едва не касаясь его, а бродяга смотрит на Минну, ослепительно-яркую в своём летнем платье, со смелым взором серьёзных глаз. Она думает: «Он ждёт меня. Он любит меня. Он меня понял. Как известить его, что за мной постоянно присматривают? Если бы я могла незаметно передать ему записку, где написала бы: „Я пленница. Убейте Селени, и мы уйдём вместе…“ Уйти вместе… в его жизнь… в ту жизнь, где я никогда больше не вспомню, что была Минной…»
Она несколько удивляется, что «похититель» ведёт себя столь апатично. Он дремлет, элегантный и без нижнего белья, в тени сикомора. Но, поразмыслив, она находит объяснение этой изнеможённой вялости, этой бледности, словно у травы, выросшей в катакомбах: «Сколько человек он убил сегодня ночью?» Быстрым взглядом она пытается обнаружить кровь под ногтями у незнакомца… Но крови нет! У него тонкие и слишком острые пальцы, а между большим и указательным пальцами всегда торчит зажжённая или потухшая сигарета… Прекрасная хищная кошка, чьи глаза сверкают из-под полуприкрытых век! Как ужасен будет прыжок зверя, дабы растерзать Селени и унести в когтях Минну!
Мама также обратила внимание на незнакомца, мирно отдыхающего после еды. Она ускоряет шаг, краснеет и вздыхает с облегчением, миновав опасность, когда остаётся позади улица Гурго…
– Ты часто видишь этого мужчину, что сидит на земле, Минна?
– Мужчину, что сидит на земле?
– Не оборачивайся! На углу улицы сидит на земле какой-то мужчина… Как я боюсь, что все эти люди дожидаются лишь момента, дабы учинить какую-нибудь пакость!
Минна ничего не отвечает. Её маленькое потайное «я» раздувается от гордости: «Он дожидается меня! Только ради меня он здесь! Разве Мама может понять…»
К концу недели Минну внезапно осеняет мысль, которую она готова принять за откровение свыше: эта матовая бледность, эти чёрные волосы, которые завиваются в кольца… да ведь это же Кудрявый! Сам Кудрявый! В газетах было написано: «Кудрявого не удалось схватить…» А он сидит на углу бульвара Бертье и улицы Гурго, он влюблён в Минну и ради неё ежеминутно подвергает опасности свою жизнь…
Минна трепещет от волнения, не может больше заснуть, встаёт по ночам, чтобы высмотреть под своим окном тень Кудрявого…
«Так больше не может продолжаться, – говорит она себе. – Однажды вечером он свистнет под окном, я спущусь по лестнице или по верёвке, на которой навязаны узлы, и он увезёт меня на своём мотоцикле к заброшенной шахте, где будут ждать его подданные. Он скажет: „Вот ваша королева!“ И… и… и это будет ужасно!»
Как-то раз Кудрявый не пришёл на свидание. Минна, повергнув Маму в великую скорбь, не притронулась к обеду… Но настало завтра, а затем послезавтра – и никакого Кудрявого, сонного и гибко-настороженного Кудрявого, который так неожиданно раскрывал глаза, едва Минна задевала его ноги…
О, вещее сердце Минны! «Я же знала, что это Кудрявый! А теперь он в тюрьме, быть может, на гильотине!» Мама, совершенно потеряв голову при виде необъяснимых слёз и лихорадочного состояния Минны, посылает за дядей Полем, и тот прописывает бульон, цыплёнка, тонизирующее вино – а также отъезд в деревню…
Пока Мама с муравьиным усердием набивает чемоданы, Минна, расслабленная и праздная, прижимается лбом к стеклу и грезит… «Он в тюрьме ради меня. Он страдает ради меня, он томится и пишет в своей темнице любовные стихи „К незнакомке“…»
Минна, проснувшись, как от толчка, при скрипе половиц, раскрывает испуганные глаза в тихой спальне: «Где я?»
Приехав три дня назад к дяде Полю, Минна всё ещё не может привыкнуть к его деревенскому дому. Отрешаясь от беспокойного сна, полного неясных грёз, она ожидает увидеть голубоватую яркость своей парижской комнаты, почувствовать лимонный запах своей туалетной воды… Здесь же из-за плотных ставней царит полная темнота, хотя за окном кричат петухи, в доме хлопают двери, звенит посуда на кухне, где Селени вынимает чашки для завтрака… Сквозь непроглядный мрак пробивается лишь ярко-золотистая полоска, идущая от окна, тонкая, как карандаш…
Сверкающий лучик служит поводырём Минне, которая идёт ощупью и босиком к окну, чтобы открыть ставни, и тут же отступает, ослеплённая внезапно хлынувшим в спальню светом… Ветер забирается в её ночную рубашку;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19