А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Екатерина Лесина
Улыбка золотого бога

То не ветер по степи летит, то конь Унур-хана по-над травами стелется, копытами землю бьет, несет всадника быстрей стрелы и мысли быстрей. То не гром гремит, то конники Унуровы следом идут, оружны и доспешны, и горе тому, кого на пути своем встретят. И то не море перед ними – степь бескрайняя, травами укутанная, солнцем обласканная, неба необъятнее, воли вольнее. И сидит хан в седле, подбоченившись, смотрит вперед да любуется. Радостно сердце его свободою и милостью богов, что дали ему и коня, и воинов, а пуще всего – Туяацэцэг-синеокую, Туяацэцэг-круглоликую, Туяацэцэг-красавицу, жену разлюбимую. Куда ни пойдет хан – а с нею сердце остается, в руках ее ласковых, в заботе да тиши.
И хочется жить, и хочется петь, и кричать ветру навстречу, что вот оно – счастье человеческое. Но молчит хан, лишь улыбается, да пуще прежнего коня понукает. Лети, лети, каурый, неси хозяина туда, где небо подол спустило, сомни копытами твердь, взлети на небосвод, чтоб не золота-серебра, не шелку да парчи, не рабов с рабынями, а звезд собрать для Туяацэцэг…
Вот чудится – вздрогнула земля и вверх подалась, к небу выталкивая, и тут же, коварная, вниз ушла. И, оступившись, упал каурый, всадника придавил, да долго встать не мог, а как встал, увидели все: забрали боги хана, но легкую смерть подарили. С улыбкою ушел Унур.
То не птица в степи поет, то плачет горько Туяацэцэг-синеглазая, Туяацэцэг-круглоликая, о доле вдовьей, о муже ушедшем, о сердце разбитом. То не солнце, путь свой забыв, светом в ночи разлилось, то костры пылают, в честь хана ушедшего зажженные. То не грозные великаны землю разодрали, то раскрыли нутро ее для хана, чтоб схоронить по чести и достоинству. Но не позволит Туяацэцэг мужу своему одиноким за край мира идти, не останется жизнь доживать и горе горевать.
Живою вошла она в дом мертвый, велела одевать себя в наряды смертные, взяла все то, что ханом было дарено, а еще того, что шаманами дадено, и многого другого взяла, ибо мудра была Туяацэцэг – поди угадай, что в новом мире сгодится. И приняла она от людей дар последний – чашу с зельем травяным. Рабыням дала и сама выпила: пусть примут боги сей дар, пусть будут милосердны, вернув ей мужа.
Дурманят травы ласковыми снами, веки тяготят, грудь сдавливают, и вот уже не спит Туяацэцэг. Видится ей не утроба земляная, а степь необъятная, степь бесконечная, серебром лунных трав расшитая. И будто бы шепчут они ласково, за собою зовут, и будто бы видятся следы копыт, а вдали, у самого горизонта, и конь замер. Черен он, грива в землю, а сбруя золотом да каменьями сияет. Но не на них глядит Туяацэцэг – на всадника, что сидит в седле подбоченясь, плетку на бок свесивши, и улыбается по-доброму.
– Здравствуй, Туяацэцэг, – сказал хан, руки протягивая. Обнял крепко, поцеловал да к себе прижал, чтоб никогда уже не отпустить.
И снова летит конь, стелется по-над травами, тянется к горизонту, норовя попрать копытами твердь небесную, и вот-вот взберется к звездам да месяцу, что посверкивает хилым серпиком… Бесконечна степь, и бег бесконечен. И счастлива Туяацэцэг, а вместе с нею – Унур-хан, в ладони звезду сжимающий.

Дуся

Кто же из них? Кто?
Кто-кто-кто – стучится в висках мелкой дробью, кто-кто – бухает сердце. Кто? – скручивается ледяная спираль в животе. И от страха и оттого, что бояться утомительно, мне хочется спать. То есть спать мне хочется почти всегда, но сегодня особенно. Зеваю. Получается вызывающе нарочито, и мои дамочки брезгливо морщатся.
– Милая моя, с тобой все в порядке? – поинтересовалась Алла.
Правильно она сказала про порядок: по порядку их надо выстраивать, по ранжиру. По хронологии. И первой будет как раз она, Алла. Нет, сначала Аллочка, милая и застенчивая. Коса до пояса, васильковые глаза, в которых плескался восторг и робкое, стыдливое счастье, и оттого глядеть в них было страшно – а вдруг да выплеснется и затопит? Утонуть в чужом счастье – что может быть отвратительнее?
Аллочка – платья из набивного сатина и искусственного шелка, украшенные искусственными же цветами, и круглые, с ладонь, броши, вроде бы с разным рисунком, но все почему-то похожие друг на друга, как близнецы. Аллочка – польские духи и жирные тени, скатывавшиеся к уголкам глаз. Аллочка… Аллочка давно исчезла, сначала уступила место Алле – строгой и деловитой, потом Алле Сергеевне. Эта-то конченая стерва – короткая стрижка резких линий, галстук-удавка с красным пятном рубина и перстень-печатка. Алла Сергеевна не любит яркого света, потому и место выбрала у стены, где самый сумрак, еще и в профиль повернуться норовит, чтоб в глаза не смотреть.
Теперь мне вдруг интересно, куда счастье-то делось  – то самое, что пугало когда-то.
Хотя знаю: счастье украла Вероника, мой номер два. Имени своего она не любит, ей больше нравится Ника. Ника – это победа, и девушка у нас победительница. Сначала школьного конкурса красоты, потом городского, потом районного, потом… потом она увидела Гарика и победила еще и его, он-то, наивный, полагал обратное, но я знаю правду.
Ника доминирует даже здесь, даже сейчас. Место во главе стола – плевать, что из приборов на столешнице лишь ваза с вялыми хризантемами отвратного желтого цвета и хрустальная пепельница, плевать, что за столом сижу лишь я и Топочка. Ника все равно во главе. Вполоборота: высокий лоб, скулы-треугольники, нос чуть длинноват, а губы – полноваты, выпячены, зато подбородок идеален, и линия шеи, и бюст, и… и завидую я ей. Я им всем немного завидую.
– Что? – Ника поворачивается ко мне, небрежно отбрасывая волосы назад. В этом месяце она брюнетка, и должна признать, ей идет. Особенно хорошо сочетается с траурной чернотой платья. – Господи, да сколько можно молчать? Как будто кому-то и вправду жаль эту сволочь! Извини, Дуся, ты не в счет.
Извиняю. В тысячно-стотысячно-миллионный раз извиняю, хотя вряд ли им и вправду есть дело до меня и моих переживаний. А Гарика я любила. Да, любила. И теперь люблю. Только признаваться стыдно – засмеют.
– Ни-иик, ну мы же ждем, – протянула Топочка. Номер три. Победившая победительницу – так я ее называю. На самом деле Топочке просто повезло, обстоятельства сложились в ее пользу. Это как в лотерее выиграть. А Ника ее за выигрыш ненавидит, хотя ненавидеть Топочку сложно – больно уж бесполезное создание. Вообще их двое – Топочка и Тяпочка, похожи, как близняшки: субтильные, вечно дрожащие, с круглыми навыкате глазами и привычкой прятаться при малейшей угрозе скандала. Только Тяпочка у нас чихуа-хуа, а Топочка – так, недоразумение. Могла она? Нет, вряд ли… или могла?
– Заткнитесь обе! – рявкнула Алла Сергеевна. – Кому не нравится, вон дверь, не заперта.
– Действительно, шли бы вы, девочки, – промурлыкала Ильве, потягиваясь. – Не тратьте время попусту.
Все трое зашипели, беззвучно, но явно, по-женски, по-кошачьи, а Тяпочка заскулила. Тяпочка Ильве боится, и хозяйка ее тоже, и Алла Сергеевна с Никой, хотя скрывают, скалятся, будто улыбаясь, делают вид, что совсем-то им и не страшно. Еще как страшно. Ильве здесь самая опасная: у нее получилось родить ребенка. Думаю, рожала она его, исключительно чтобы развести Гарика с Топочкой и на случай «обстоятельств» (все же четвертый брак несколько настораживал) обеспечить сытные тылы. Развела. Обеспечила. Она вообще умная, Ильве, и красивая, почти такая же, как Ника, но в медвяно-золотых тонах – для кожи прозрачный липовый, для волос и глаз – гречишный, для губ – цветочный. Да, у Ильве все шансы, она и после развода умудрилась остаться хозяйкой в доме. Мать ребенка, единственного, горячо любимого Гариком и как две капли похожего на мать.
– Дуся, а он сказал, во сколько придет? – нарушила молчание Лизхен. Номер пять, последний номер… Но не идет к ней номер, уж больно она… иная. Белые волосы (не пшеничный блонд, и не платиновый, и не седина, как шипит Ильве, а именно благородный белый) зачесаны вверх, белая шаль трогательно обнимает плечи, белая кожа изысканно гармонирует с черным кружевом платья. Кресло-качалка, томик стихов в руках. За полгода ее пребывания в доме я так и не поняла, читает она их либо же носит с собой для поддержания образа. Лизхен нравится быть «в образе»: томные жесты, печальные взгляды, вздохи не к месту и сушеная роза меж страницами романа, который она пишет. Тайком, но как-то так, что все вокруг знают.
– Дуся, не спи! Тебя спросили, – Ника шлепнула на стол сумочку и, достав пачку сигарет, передвинула пепельницу поближе.
– В два.
– Дуся, в два? Дуся, ты что, прикалываешься? Какого черта тогда я приперлась сюда в двенадцать?
– Что за выражения, – Алла Сергеевна постучала пальчиком по циферблату часов, крохотные и строгие. Дорогие. Она у нас бизнесвумен, единственная, пожалуй, самостоятельная из всех. Могла? Наверное.
Все могли. Все врут. Все «в образе», я-то знаю. Единственное, чего не знаю, – кто.
– Как хочу, так и выражаюсь! – огрызнулась Ника. Щелчок зажигалки, трясущееся пламя, ментоловый дым. Лизхен тут же закашлялась, Топочка с Тяпочкой затряслись, а Ильве, брезгливо скривившись, заметила:
– От дыма цвет лица портится, а если еще и с алкоголем сочетать…
– Уж как-нибудь обойдусь без твоих советов. Нет, ну два часа еще мариноваться!
– Полтора, – тихо поправила Топочка, прижимая к себе Тяпочку. Они и одеваются похоже: синий джинсовый сарафанчик и синий джинсовый комбинезончик – детки-близняшки.
– Ну полтора. У меня, между прочим, планы имелись. Я, между прочим, не подписывалась тут торчать за просто так…
– За просто так, милая, ты задницы своей от кресла не оторвала бы, – заметила Алла Сергеевна. – И твое здесь ожидание, равно как и присутствие в доме, нужно прежде всего тебе самой.
– Ну да…
– Алла права, ты на завещание рассчитываешь, – Ильве забросила ножки на спинку софы. – Хотя, если разобраться, прав у тебя никаких…
– Можно подумать, у тебя…
– У меня прав больше всех. Я Игорю сына родила.
– Еще нужно разобраться, Игорю ли.
– Хочешь сказать…
– Хочу и говорю. Почему Алка не забеременела? Ал, скажи, у тебя хоть разок залет с ним был? Не было. И у меня не было. И у Топки. Лизок, ты у нас, случаем, не в положении?
– Простите? – Лизхен густо покраснела. – Вы полагаете… вы извините, но это вас не касается.
– Не касается, – согласилась Ника, выпуская очередную дымную завитушку. – Но понимаю, что нет. Дусь, ты про Гарика все знаешь. Кто-нибудь, кроме Ильки, от него рожал?
Никто. Ни жены, ни любовницы, ни случайные подружки… Не было писем с требованием признать отцовство, не было скандалов на тему «делать или не делать аборт», не было подброшенных младенцев с записками и трогательными историями о плодах случайных связей. Не было, и все тут, а те редкие «ситуации», которые все же случались, не выдерживали самой простой проверки. И поэтому Гарик так любит Ромочку.
Любил.
– Во-о-от… никто. А Илька взяла и сумела. Мать-героиня. Алка, тебе в голову не приходило, что она тут всех дурит?
– Есть медицинское заключение. – Алла Сергеевна болезненно поморщилась, потерла пальцами виски и поинтересовалась: – Дуся, если Ферниш сказал, что придет в два, то почему ты позвала нас к двенадцати?
– Действительно, почему? – Ника раздавила окурок в пепельнице.
– Да! – тявкнула Топочка. Или Тяпочка.
– Будьте так любезны, – попросила Ильве, а Лизхен просто вздохнула, томно, тягостно и громко.
Повисла тишина, и мне снова стало страшно – ледяная спираль достигла предельной точки сжатия и вот-вот начнет разворачиваться, и тогда я лопну. А в висках по-прежнему молоточки стучат: кто-кто-кто?
Кто из них убил Гарика?

Ильве

Догадалась. Эта жирная тупая корова обо всем догадалась. О нет, она не тупая, просто жирная, просто корова с мягким брюхом, бесформенным выменем, подушками щек и осоловелым, будто сонным, взглядом. Губы двигаются – жвачку жует, не «Орбит» или «Дирол», нет, корова пережевывает факты, фактики, вспоминает, сортирует, а потом… или уже?
Спокойно. Это всего-навсего нервы. Не может она ничего знать, никто не может, и Ника-стерва на крепость пробует, у нее положение тут самое шаткое, вот и бесится.
Сама виновата, думать надо было, что вытворяет. Единственно, о чем жалею, – не видела рожи Гарика, когда он свою благоверную с этим не то таксистом, не то стриптизером застал. Вот удар по самолюбию!
– Я собрала вас раньше, – корова очнулась от спячки и заговорила. Вот чему завидую – голосу. Куда ей такой, мягонький, ласковый? – Чтобы зачитать письмо, оставленное Игорем незадолго до смерти. Вероятно, он предполагал нечто… подобное, – запнулась. Дура сентиментальная, как можно такой быть? Он об нее ноги вытирал, а она любила. По-коровьи любила, молчаливо, с постоянным приглядом и вздохами. Кто сказал, что самые верные животные – это собаки? Нет, до коров им далеко.
А настроение улучшилось. Не знает она ничего. Не знает!
Потому что я – умная.

Дуся

– Письмо? Ну надо же, как мило, – Ника достала еще сигарету, раньше я не замечала, что она столько курит. – Гарик и письмо… с того света, ага.
– Милая, твой цинизм неуместен. Дуся, что за письмо?
Это не совсем письмо, а скорее послание. Пусть и звучит претенциозно, но зато суть отражает верно – письмо было мне, а им – диск с размашистой Гариковой подписью: «Моим девочкам».
Они – его девочки, а я так, подруга, соратница, единомышленница. Отвратные слова, как же я их ненавижу. Почти так же, как его девочек.
– Ну же, Дуся, не тормози. Слушай, может, по такому случаю шампанского? Или коньячку? А что, дерябнем за упокой души раба Божьего…
– Ты и так уже дерябнула, – кошачий зевок Ильве. Только теперь замечаю, что Ника пьяна. Влажный, дурноватый блеск в глазах, румянец, проступающий сквозь пудру, и резкий, слишком резкий запах духов.
– Слушай, ты, мамочка, перестань морали читать, а?
– Девочки, девочки, не надо ссориться!
– Не надо, – поддержала Топочку Алла Сергеевна. – Дуся, все-таки давай к делу, раз уж… такое.
Что ж, наверное, и вправду так лучше. Страх отступает, только руки дрожат немного и коробка с диском не открывается, я нажимаю, а она только гнется. Эти смотрят, но помогать не будут, им весело. Они меня презирают.
А я их. Равновесие.
Наконец у меня получается извлечь диск из пластика, зато пропадает пульт: сначала от телевизора, потом от дивидишника. Чувствую себя все более глупо, но вот как-то сразу и вдруг все находится, телевизор включается, дивиди тоже, и синий экран сменяется дрожащей, нечеткой картинкой.
Гариков кабинет, вон шкаф виден, корешки книг (тома солидных размеров и содержания), глянцевый, вызывающе несолидный журнал, небрежно брошенный, портьера, мраморный бюстик Наполеона на столе, ноут… легче смотреть на вещи, на Гарика – не могу, слезы наворачиваются.
– Ну что, здравствуйте, дорогие мои. – Он сидит, откинувшись на спинку кресла, по привычке покачивается взад-вперед и также по привычке улыбается.
– Здравствуй, здравствуй, – буркнула Ника, перебираясь на софу, оттуда лучше видно. – Дусь, сделай погромче, а?
Пожалуйста.
– Если вы просматриваете эту запись, то… – Гарик развел руки, точно пытаясь обнять экран. – То меня, как ни прискорбно осознавать, уже нет в живых. Конечно, вряд ли вас это сильно опечалило, скорее уж наоборот…
– Ох, – Лизхен ноготком смахнула слезу и поплотнее укуталась в шаль. – Он… он такой…
Особенный.
– Скотина, – фыркнула Ника. – Улыбчивая скотина.
Да, в этом она права, Гарик всегда улыбался. Грустно, расстроенно, опечаленно, неловко, небрежно, счастливо, самоуверенно – список оттенков бесконечен, я научилась читать их все. Я научилась видеть то, что за улыбками, и молчать о том, что понимаю.
– Теперь вы ждете наследства. Ты, Аллочка, думаешь, что имеешь право, поскольку дольше всех была моей женой. Сколько лет? Шесть?
– Семь, – прошептала Алла Сергеевна. – И три месяца.
– Ты, Вероничка, надеешься на прощение и мою к тебе жалость.
– Больно надо… подумаешь…
– Ты, Топочка, пришла, потому что все пришли. И ты была хорошей девочкой, правда, псину твою я все равно терпеть не мог, извини.
– Тяпочка – хорошая, хорошая моя девочка, – Топочка поцеловала псинку в нос. – Зачем он так говорит?
Ей не ответили.
– Ильве… ты мать моего единственного сына. Ты уверена, что получишь если не все, то большую часть.
Молчание. Прикрытые глаза, коготки, скребущие обивку дивана.
– Ну и Лизок, последняя моя любовь, лебединая песня. У тебя формальные права наследования, ты же вдова. Кстати, черный тебе всегда шел…
Пауза. Шелест бумаг. Картинка вдруг резко прыгает в сторону, выхватывая белый манжет, часы, запястье, пальцы, перстень на мизинце и серую папку на завязках, на которой красным фломастером Гариковой рукой размашисто выведено:
1 2 3 4 5