Доктор Фонанта крикнул, перекрикивая его:
– Отведите их для счастливого сочетания браком.
Меня сразу с легкостью подхватил превосходно развитый человечек, несомненно, проделывавший подобные вещи профессионально. Впрочем, как и слоновьи танцы, вышло слишком профессионально. Вскоре меня отдельно и грубо тащили разнообразные бандиты, Катерину – намного нежней, даже с сочувствием, – команда, составленная из всех дам труппы, за исключением Эйдрин. Ее не было видно, она исчезла с птичьей внезапностью. Пока мы двигались к выходу за ареной, явился Великий Вертун с одной целлулоидной куклой со свадебного торта, зловеще ухмыльнулся всеми зубами, вытащил из кармана зажигалку, чиркнул, зажег и уничтожил куклу меньше чем за секунду. Я сказал:
– Может, не ту выбрал, ты, дерьмомозговый, салямизадый, обожравшийся мортаделлы ублюдок.
Был в тот вечер фейерверк, с грохотом раздиравший тяжелую парчу воздуха. Доктор Фонанта, толкаемый рядом Умберто, заметил счастливое совпадение праздничных вспышек, росчерков в небе, сиреневых вспышек, но еще более счастливое совпадение шума. Он сказал:
– Во всем этом можно увидеть, вернее, услышать, кошачий концерт. А теперь, леди и джентльмены, рысью их.
И мы запрыгали бегом, Катерина слабо охала ох-ох-ох-ох, по дороге к стоянке трейлера, остановились перед дверцей прекрасного синего передвижного жилого люкса восьми футов высотой и двадцати длиной. Следовавший позади Дункель, несколько подавленный (возможно, массовыми faux pas покойного доктора Гонци, нечестность которого наконец ему открылась), вышел вперед с ключом, открыл, включил свет. Доктор Фонанта сказал:
– Теперь, может быть, дамы окажут невесте любезность, подготовив ее к завершению радостного события.
Хихикая, дамы ввели, поставив теперь на ноги, Катерину, продолжавшую слабо охать ох-ох-ох-ох, а потом резким выдохом нет, и опять нет, в широкую перспективу тени и мягкости. Потом дверца закрылась, я остался с мужчиной, бросившим меня точно так же, как однажды у меня па глазах заскучавшая обезьянка бросила игрушечную собачку, украденную у своей матери, – поддерживавшие руки утратили интерес, передали ношу воздуху, удар, визг. Я поднялся, отряхнул костюм Лльва, увидел, что Умберто протягивает мне выпивку в серебряной фляжке.
– Хватит, старик, – сказал я. – Довольно с меня на один вечер.
– U trink.
И клянусь богом, пришлось. Оказалось, все в порядке: шерри-бренди с каким-то металлическим привкусом, только я в самом деле уже много выпил. Надо было напиться пьяным. Доктор Фонанта сказал:
– Как говорится, немецкий кураж. Ну, едва ли вы упрекнете меня, если я прочту часть своего стихотворения, адресованную одному жениху.
В руках у него была бумажка. Читал он почти свистящим шепотом, довольно далекий шум ничего для него не значил. Сильный мужчина, который меня поднял, а потом бросил, стоял поблизости, сложив руки и ухмыляясь. Доктор Фонанта продекламировал:
Даришь ты сладкую боль,
Царства ян лихой король,
Инь уже завоевал,
Прежде чем вошел и встал,
Облекаешь ты с колен
Нераздельный ноумен
В некое подобье Фрины,
Утонув в пуху перины.
Требуй от Елены ласки!
Всякое обличье – маска,
Даже сибса молодца
Меч ждет ковки кузнеца.
Хомо фабер, оранг тукан,
И, пока он не достукан,
Но по Божьей заготовке
Ждет охотно перековки…
– Что это? – слабо спросил я. – Что там за слово, за имя… Может быть, я неправильно понял все строчки, но уверен, что в них… – Несомненно, я был очень пьян. Циркачи засмеялись. А потом дверь открылась, и дамы, тоже смеявшиеся, вышли, давая понять, что мне можно зайти, и я где-то на фоне услышал богатый голос отца Костелло, пропевший:
– Бог в семени твоем проистекает.
А потом очутился в трейлере, яростно, но беззвучно захлопнув за собой дверцу, и оказался лицом к лицу с бедной испуганной Катериной, – голой, и? сколько можно было судить по аккуратной стопке одежды на встроенном в стенку сиденье, – натянувшей простыню до подбородка. Освященный временем бесполезный щит против входящего мужчины.
– Я должен, – сказал я, плюхаясь на то самое сиденье, где лежала ее верхняя и нижняя одежда, – подумать.
– Ох, в какую беду ты ты…
– Подумать, – рявкнул я, – мне надо подумать.
Вокруг трейлера трещали ракеты, петарды, шумел расходившийся простой цирковой народ, отправлявшийся прикончить шампанское. Внутри вся возможная в передвижном доме роскошь – белые коврики из овчины на мраморном наборном полу, прекрасная двуспальная кровать с черными шелковыми наволочками и алыми с белым и золотом покрывалами, сложная стенная панель управления радио, светом, тостером, чайником; скользящая дверца небольшого бара. Были там гобелены – фламандская сцена охоты, мифологическое обнаженное сборище с виноградными гроздьями, винными чашами, – а также несколько хороших репродукций современных художников вроде Ростраля, Омбро, Индигена. Но ни окоп, ни фонарей, ничего, что именуется трейлером. В углу прочно встроенный стол, полный папок шкафчик с застекленными дверцами. Эту кабинку уменьшенного размера, статичную, можно было назвать будуаром. Тяжелая расшитая гардина вела, наверно, в кухоньку и ванную. В первой, я был уверен, должны быть деликатесы от Фортнума и Мейсона, включая роскошный сорт чая «Ассам» или «Кэмерон Хайлендс»; во второй должны были сверкать красивые бутылочки – «Пиналт», «Диван», «Инког», «Про энд Кои», «Рондо».
– Думаю, – сказал я.
И тут меня поразило то, что должно было поразить в отеле «Батавия», – смысл слова Тукань, фамилии цыпки Карлотты. Означало оно то же самое, что означало слово Faber, – производитель. Меня поразил мой собственный поступок до того самого протеста альфреско, – ответ на то, что не имело верного ответа; сомневаюсь, знал ли ответ профессор Кетеки. Косолапый мужчина однажды ответил на безответный вопрос, и ему пришлось переспать с собственной матерью. Загадки тут с другой целью, – не для ответа. Вроде тех самых не терпящих прикосновения стенных панелей, устанавливаемых в огромных постройках современного мира, которые можно признать рационализированным переводом на другой язык существующего в природе порядка, панелей, украшенных предупреждающим знаком Банды Черной Руки, – череп, скрещенные кости, стилизованный штрих молнии. Пятьдесят миллиардов вольт, смертельно опасно. Что касается тирана с опухшими йогами, во многом ли его можно винить? Если б он не ответил, не трахнул бы свою мать. Если бы не ответил, был бы съеден заживо. Выбирай, старик. Я должен был ответить на последнюю загадку доктора Гонци, хотя в первый раз рисковал быть съеденным заживо. Я действовал лучше «опухшей йоги», по это никакой разницы не составило. Мне нет прощения. Я ответил на безответное, а на проклятое безответное часто столь же легко ответить, как на чепуху 4-2-3, ответ на которую принес в греческое царство чуму, голод, слепоту, смерть. Что распускается под дождем? Зонтик. На этом можно выстроить целый трагический цикл. Загадка становится безответной не из-за трудности, а из-за отсутствия на загадку ответа.
Я вообще едва начал, как с потолка раздался голос. Катерина смотрела вверх, окаменев, как святая, и я заметил, что у бедной девочки вполне красивая форма шеи. Голос был нечеловеческий. Он сказал:
– Знайте, вас видно.
Это было сказано трижды. Голос птичий, конечно. Перезаписан, как телефонная служба времени: повторение точное. Шел он оттуда, где я предполагал вентилятор, но где явно были встроены какие-то хитроумные высокотехнологичные динамики. Запись, наверно идет из какого-то магнитофона в стене: искать пока не стоило. После паузы было сказано еще трижды. Легко: бесконечное повторение с одной ленты на другую. Она сумасшедшая. Впрочем, умная сумасшедшая, о чем свидетельствует обезличенность. Знайте, вас видно. Видно любому, всем, никому. Говорит голос всех трех.
И тут мне пришла другая мысль: почему всегда птица или полузверь? Птицы говорят, полузвери говорят. Загадку не мог загадать дородный мужчина с лоснившимся ликом, предлагая Эдипу пару спелых фиг, или гетера, предлагавшая больше, демонстрируя блистательные плечи. Как сейчас Катерина, объятая страхом. Загадчик сам по себе должен быть загадкой. Нет: скорее последним посланцем органических тварей, имеющим голос. Этим голосом он говорил: «Только посмей взбаламутить тайну порядка». Ибо порядок одновременно и необходимо, и нельзя оспаривать, таково аномальное условие существования космоса. Мятежник становится героем; ведьма становится святой. Экзогамия означает гибель, а также стабильность; кровосмешение означает стабильность, а также гибель. Приходится мириться с тем и с другим, старик. Мне требовался доктор Гопци для прояснения всего этого, но доктор Гонци должен быть мертв. Другой доктор толкнул меня от Беркли к Канту. Плоть в постели была безымянной, интуитивно постижимой, и я должен был, самолично на нее наложившись, облечь ее в некий законный, то есть чувственно ощутимый феномен. Помните, я был пьян.
– Знайте, вас видно.
– Не сомневаюсь, – ответил я, начиная снимать свой, Лльва, костюм. В самом деле: в конце концов, за гобеленами вполне могли располагаться миниатюрные глазки для пустых глаз охотников и бражников.
– Наверно, и слышно тоже, – ответил я. Микрофон под матрасом готов впитать драму звуков. Я целиком и полностью оказался в ловушке, но сам начал этот процесс тем вечером в кампусе. Один плюс один равняется одному, когда имеешь дело с крупными преступлениями или смертными грехами. Разумеется, Катерина была в ужасе, в потрясении, в недоверии, в безмолвии, глядя на меня, стоявшего, наконец, голым, пьяным, мрачным.
– Знайте, вас слышно.
Голос сменил пленку.
– Нам придется дойти, – сказал я ей, – почти до самого предела. Доверься мне. Я не перешагну границу. Мы на сцене, вот и все. Спектакль закончится, когда дверь отопрут и нас выпустят.
Я провел рукой по панели управления, и свет погас. И птица где-то па полпути умолкла. Потом я очутился в просторной постели, вступил в короткую борьбу с Катериной, слишком слабой, накачанной транквилизаторами, не способной меня удержать. Причастие, которое мне пришлось выпить, было безусловно напичкано кантаридином или еще чем-нибудь, но истинным стимулятором служила мадонистая сучка, девушка без седла. То, что она начала, сейчас можно было закончить. Это она сейчас была в моих руках, растолстевшая. Катерина очень устало бездыханно протестовала, по я шептал ей на ухо: «Спектакль, спектакль». Вспомнил куплет графа Рочестера, однажды процитированный профессором Кетеки, фамилия которого, как я впервые понял, походила на Китти Ки: «Готов послать я быстрые приказы, чтоб гром и молния внизу загрохотали сразу». Я должен воздерживаться должен воздерживаться должен воздерживаться.
Адский стук в дверь и визгливые женские голоса вызвали контрспазм. Я сразу выскочил из постели, извергая семя на овчинные коврики Дункеля. Потянулся, по-прежнему извергая, к панели управления, снова включил свет, а также птичий голос, сказавший, знайте, вас слышно. И крикнул Катерине:
– Одевайся. Все кончено.
Глава 18
– По-моему, только разумно, – повторил доктор Фонанта, – позволить им провести остаток брачной ночи, – радость которой была пока сильно подпорчена травмой сего неожиданного вторжения, – в городе; скажем, в добрачном доме невесты. В конце концов, цирк, может быть, не совсем подходит для начала медового месяца. Эта юная пара нуждается и заслуживает покоя.
Фейерверк прекратился, взошла четвертушка луны. Дункель выискивал в своем трейлере следы осквернения. С его зрением трудно было разглядывать пол, не встав на четвереньки, чего он не сделал. Катерина стояла рядом со мной, неестественно веселая и беспечная. Кольцо с ее безымянного пальца пропало. Может, Дункель найдет его позже у себя в постели. Я снова был в костюме Лльва, со своей немногочисленной собственностью в карманах. Умберто по-прежнему придерживал мисс Эммет. Ножницы висели у нее на поясе, сверкая в лунном свете. Она говорила:
– Гадкая женщина, гадкая, гадкая женщина. Подслушивает, пыталась подсматривать. Соблазнила мою Китти Ки на такое дело со своим чудовищным парнем, а потом подслушивала и подсматривала. Будь здесь бедный Майлс, одинаково расплатился бы с сыном и с матерью. Гнусное семейство.
Эйдрин, Царица Птиц, кажется, повредила здоровый глаз, хотя из слезного канала вытекло минимальное количество крови.
– Он не уйдет, – сказала она. – Пока, если не вообще. У матерей свои права. Нам есть что сказать друг другу.
– Теперь сын ваш – женатый мужчина, – улыбнулся из кресла-каталки доктор Фонанта. – Может отправляться, куда захочет, туда же отправится и его жена.
– Ну, конечно, женатый, – вскричала мисс Эммет, как кричала и раньше. – Я не хочу, чтоб они женились. Грязный трюк у меня за спиной, вот что это такое. Я полицию вызову.
Я себя чувствовал очень странно, – слабый, но не больной, грешник и мученик, в опасности и в безопасности. Доктор Фонанта сказал очень мягко:
– Не будем говорить о полиции, мисс Эммет. Никакой полиции. Не станем впутывать полицию.
На это она промолчала.
– Я убираюсь отсюда, мам, – сказал я. – С Катериной. Знаешь, сыграл в вашу гребаную игру, и с меня как бы хватит. Мы далеко уедем. Понимаешь, деньги есть, у нас все права на деньги, знаешь, их у нее полно. Ты на это на все согласилась, мам. Первым делом согласилась, когда разрешала жениться. Мы должны как бы жить своей жизнью, понятно.
– Да, – очень устало сказала Эйдрин. – Но еще кое-что надо уладить, bachgen. Я еще не удовлетворена.
– Чего тебе надо, мам? Не все еще от меня получила?
– Только мы с тобой, bach. Ненадолго.
Доктор Фонанта потерянно передернул плечами и сказал:
– Вполне разумно. Умберто отвезет Катерину и мисс Эммет в город. Ваше пребывание здесь, мисс Эммет, было недолгим, но не без событий.
– Надо же, брак. Пока я лежала в отключке, как свет, со своими кошмарными снами.
– Вы, мой мальчик, как я понимаю, найдете себе транспорт попозже. Идите со своей матерью. Думаю, это в последний раз на какое-то время.
– А если я скажу нет, мам?
– Ты не можешь сказать нет, bach.
Нет, я не мог. Она повела меня обратно к большому шатру, а мисс Эммет кричала:
– Держись от девочки подальше, слышишь? Надо же, брак.
Оглядываясь назад, думаю, я очень хорошо знал, что будет, хотя это, может быть, знание после события, много позже. Но каким еще образом, принимая логику единого целого, можно хоть что-нибудь знать сейчас, если это не было известно на том молчаливом пути к кругу арены, заключавшему в себе ее единственное волшебство, если я не был готов к происшедшему там? Еще горел полный свет, пара клоунов спорила о метатеологии под последнее выдохшееся шампанское. Млекопитающие ушли спать, а птицы бодрствовали, чистя перья. Эйдрин сказала клоунам:
– Нам с сыном надо тут кое-то отрепетировать.
– Финсен на этот счет упрям, как онагр. Онагр, как я уже говорил, может быть, слишком часто, – очень ручной осел. А, а? Да, дорогая леди, да. Уже уходим.
Фигляр был еще с носом, в огромных шлепающих башмаках. Он ушел со своим коллегой, который, будучи немцем, все знал про Штрауса и романтическую школу; деталь его костюма составляли чрезмерно заплатанные джинсы «ливайс». Я сказал:
– Этот гребаный цирк полон интеллектуальной жизни, мам. Доктор Фонанта как бы той задал. А тут еще ты со своим переходом от гребаного целомудрия к гребаной прикладной теологии рогачей.
– Теперь ты вышел на чистое место, мальчик. Гром грянул. Что ты сделал с моим сыном?
– Твой сын идет по коридору, мам. Понимаешь, женатый мужчина теперь. И в других отношениях тоже вырос.
– Ты, – сказала Эйдрин, – Майлс Фабер. Девушка твоя сестра. Ты совершил самый смертный грех, причем лишь для сокрытия его двойника – убийства.
Она сбросила с себя валлийские приметы, приготовившись теперь к hwyl проповедника, методиста, кальвиниста из маленького городка.
– Бред гребаный, мам, и ты это знаешь.
– Мой сын сделал много плохого, ему часто грозила опасность то в одном, то в другом городе. Здесь я за него боялась, попросила полицию за ним присматривать, а также извинилась за все, что он мог уже натворить. А полиция говорит, что мой сын назвался Майлсом Фабером.
– Разве нельзя в иных случаях называться чужим именем? А если я назвал фамилию любимой девушки, то только потому, что она – как мелодия в моих мозгах гребаных, мам.
– Ничего у тебя не получится. Могу догадаться, что должно было произойти, хотя боюсь гадать. Я больше хочу, чтоб ты был моим сыном, живым, невредимым, а теперь женившимся, вошедшим в хорошую семью. Ты прожил плохую жизнь, если правда мой сын, по я всегда любила тебя. Начинал ты очень хорошо. Хорошо, с самого дня рождения, самого лучшего дня, не какого-нибудь, a Nadolig'a. Говорят только, будто в тот день родился Большой Черный Иисус, может, боролся он с Белым над твоей колыбелью, глубоко поцарапал тебя, прежде чем был в гневе изгнан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Отведите их для счастливого сочетания браком.
Меня сразу с легкостью подхватил превосходно развитый человечек, несомненно, проделывавший подобные вещи профессионально. Впрочем, как и слоновьи танцы, вышло слишком профессионально. Вскоре меня отдельно и грубо тащили разнообразные бандиты, Катерину – намного нежней, даже с сочувствием, – команда, составленная из всех дам труппы, за исключением Эйдрин. Ее не было видно, она исчезла с птичьей внезапностью. Пока мы двигались к выходу за ареной, явился Великий Вертун с одной целлулоидной куклой со свадебного торта, зловеще ухмыльнулся всеми зубами, вытащил из кармана зажигалку, чиркнул, зажег и уничтожил куклу меньше чем за секунду. Я сказал:
– Может, не ту выбрал, ты, дерьмомозговый, салямизадый, обожравшийся мортаделлы ублюдок.
Был в тот вечер фейерверк, с грохотом раздиравший тяжелую парчу воздуха. Доктор Фонанта, толкаемый рядом Умберто, заметил счастливое совпадение праздничных вспышек, росчерков в небе, сиреневых вспышек, но еще более счастливое совпадение шума. Он сказал:
– Во всем этом можно увидеть, вернее, услышать, кошачий концерт. А теперь, леди и джентльмены, рысью их.
И мы запрыгали бегом, Катерина слабо охала ох-ох-ох-ох, по дороге к стоянке трейлера, остановились перед дверцей прекрасного синего передвижного жилого люкса восьми футов высотой и двадцати длиной. Следовавший позади Дункель, несколько подавленный (возможно, массовыми faux pas покойного доктора Гонци, нечестность которого наконец ему открылась), вышел вперед с ключом, открыл, включил свет. Доктор Фонанта сказал:
– Теперь, может быть, дамы окажут невесте любезность, подготовив ее к завершению радостного события.
Хихикая, дамы ввели, поставив теперь на ноги, Катерину, продолжавшую слабо охать ох-ох-ох-ох, а потом резким выдохом нет, и опять нет, в широкую перспективу тени и мягкости. Потом дверца закрылась, я остался с мужчиной, бросившим меня точно так же, как однажды у меня па глазах заскучавшая обезьянка бросила игрушечную собачку, украденную у своей матери, – поддерживавшие руки утратили интерес, передали ношу воздуху, удар, визг. Я поднялся, отряхнул костюм Лльва, увидел, что Умберто протягивает мне выпивку в серебряной фляжке.
– Хватит, старик, – сказал я. – Довольно с меня на один вечер.
– U trink.
И клянусь богом, пришлось. Оказалось, все в порядке: шерри-бренди с каким-то металлическим привкусом, только я в самом деле уже много выпил. Надо было напиться пьяным. Доктор Фонанта сказал:
– Как говорится, немецкий кураж. Ну, едва ли вы упрекнете меня, если я прочту часть своего стихотворения, адресованную одному жениху.
В руках у него была бумажка. Читал он почти свистящим шепотом, довольно далекий шум ничего для него не значил. Сильный мужчина, который меня поднял, а потом бросил, стоял поблизости, сложив руки и ухмыляясь. Доктор Фонанта продекламировал:
Даришь ты сладкую боль,
Царства ян лихой король,
Инь уже завоевал,
Прежде чем вошел и встал,
Облекаешь ты с колен
Нераздельный ноумен
В некое подобье Фрины,
Утонув в пуху перины.
Требуй от Елены ласки!
Всякое обличье – маска,
Даже сибса молодца
Меч ждет ковки кузнеца.
Хомо фабер, оранг тукан,
И, пока он не достукан,
Но по Божьей заготовке
Ждет охотно перековки…
– Что это? – слабо спросил я. – Что там за слово, за имя… Может быть, я неправильно понял все строчки, но уверен, что в них… – Несомненно, я был очень пьян. Циркачи засмеялись. А потом дверь открылась, и дамы, тоже смеявшиеся, вышли, давая понять, что мне можно зайти, и я где-то на фоне услышал богатый голос отца Костелло, пропевший:
– Бог в семени твоем проистекает.
А потом очутился в трейлере, яростно, но беззвучно захлопнув за собой дверцу, и оказался лицом к лицу с бедной испуганной Катериной, – голой, и? сколько можно было судить по аккуратной стопке одежды на встроенном в стенку сиденье, – натянувшей простыню до подбородка. Освященный временем бесполезный щит против входящего мужчины.
– Я должен, – сказал я, плюхаясь на то самое сиденье, где лежала ее верхняя и нижняя одежда, – подумать.
– Ох, в какую беду ты ты…
– Подумать, – рявкнул я, – мне надо подумать.
Вокруг трейлера трещали ракеты, петарды, шумел расходившийся простой цирковой народ, отправлявшийся прикончить шампанское. Внутри вся возможная в передвижном доме роскошь – белые коврики из овчины на мраморном наборном полу, прекрасная двуспальная кровать с черными шелковыми наволочками и алыми с белым и золотом покрывалами, сложная стенная панель управления радио, светом, тостером, чайником; скользящая дверца небольшого бара. Были там гобелены – фламандская сцена охоты, мифологическое обнаженное сборище с виноградными гроздьями, винными чашами, – а также несколько хороших репродукций современных художников вроде Ростраля, Омбро, Индигена. Но ни окоп, ни фонарей, ничего, что именуется трейлером. В углу прочно встроенный стол, полный папок шкафчик с застекленными дверцами. Эту кабинку уменьшенного размера, статичную, можно было назвать будуаром. Тяжелая расшитая гардина вела, наверно, в кухоньку и ванную. В первой, я был уверен, должны быть деликатесы от Фортнума и Мейсона, включая роскошный сорт чая «Ассам» или «Кэмерон Хайлендс»; во второй должны были сверкать красивые бутылочки – «Пиналт», «Диван», «Инког», «Про энд Кои», «Рондо».
– Думаю, – сказал я.
И тут меня поразило то, что должно было поразить в отеле «Батавия», – смысл слова Тукань, фамилии цыпки Карлотты. Означало оно то же самое, что означало слово Faber, – производитель. Меня поразил мой собственный поступок до того самого протеста альфреско, – ответ на то, что не имело верного ответа; сомневаюсь, знал ли ответ профессор Кетеки. Косолапый мужчина однажды ответил на безответный вопрос, и ему пришлось переспать с собственной матерью. Загадки тут с другой целью, – не для ответа. Вроде тех самых не терпящих прикосновения стенных панелей, устанавливаемых в огромных постройках современного мира, которые можно признать рационализированным переводом на другой язык существующего в природе порядка, панелей, украшенных предупреждающим знаком Банды Черной Руки, – череп, скрещенные кости, стилизованный штрих молнии. Пятьдесят миллиардов вольт, смертельно опасно. Что касается тирана с опухшими йогами, во многом ли его можно винить? Если б он не ответил, не трахнул бы свою мать. Если бы не ответил, был бы съеден заживо. Выбирай, старик. Я должен был ответить на последнюю загадку доктора Гонци, хотя в первый раз рисковал быть съеденным заживо. Я действовал лучше «опухшей йоги», по это никакой разницы не составило. Мне нет прощения. Я ответил на безответное, а на проклятое безответное часто столь же легко ответить, как на чепуху 4-2-3, ответ на которую принес в греческое царство чуму, голод, слепоту, смерть. Что распускается под дождем? Зонтик. На этом можно выстроить целый трагический цикл. Загадка становится безответной не из-за трудности, а из-за отсутствия на загадку ответа.
Я вообще едва начал, как с потолка раздался голос. Катерина смотрела вверх, окаменев, как святая, и я заметил, что у бедной девочки вполне красивая форма шеи. Голос был нечеловеческий. Он сказал:
– Знайте, вас видно.
Это было сказано трижды. Голос птичий, конечно. Перезаписан, как телефонная служба времени: повторение точное. Шел он оттуда, где я предполагал вентилятор, но где явно были встроены какие-то хитроумные высокотехнологичные динамики. Запись, наверно идет из какого-то магнитофона в стене: искать пока не стоило. После паузы было сказано еще трижды. Легко: бесконечное повторение с одной ленты на другую. Она сумасшедшая. Впрочем, умная сумасшедшая, о чем свидетельствует обезличенность. Знайте, вас видно. Видно любому, всем, никому. Говорит голос всех трех.
И тут мне пришла другая мысль: почему всегда птица или полузверь? Птицы говорят, полузвери говорят. Загадку не мог загадать дородный мужчина с лоснившимся ликом, предлагая Эдипу пару спелых фиг, или гетера, предлагавшая больше, демонстрируя блистательные плечи. Как сейчас Катерина, объятая страхом. Загадчик сам по себе должен быть загадкой. Нет: скорее последним посланцем органических тварей, имеющим голос. Этим голосом он говорил: «Только посмей взбаламутить тайну порядка». Ибо порядок одновременно и необходимо, и нельзя оспаривать, таково аномальное условие существования космоса. Мятежник становится героем; ведьма становится святой. Экзогамия означает гибель, а также стабильность; кровосмешение означает стабильность, а также гибель. Приходится мириться с тем и с другим, старик. Мне требовался доктор Гопци для прояснения всего этого, но доктор Гонци должен быть мертв. Другой доктор толкнул меня от Беркли к Канту. Плоть в постели была безымянной, интуитивно постижимой, и я должен был, самолично на нее наложившись, облечь ее в некий законный, то есть чувственно ощутимый феномен. Помните, я был пьян.
– Знайте, вас видно.
– Не сомневаюсь, – ответил я, начиная снимать свой, Лльва, костюм. В самом деле: в конце концов, за гобеленами вполне могли располагаться миниатюрные глазки для пустых глаз охотников и бражников.
– Наверно, и слышно тоже, – ответил я. Микрофон под матрасом готов впитать драму звуков. Я целиком и полностью оказался в ловушке, но сам начал этот процесс тем вечером в кампусе. Один плюс один равняется одному, когда имеешь дело с крупными преступлениями или смертными грехами. Разумеется, Катерина была в ужасе, в потрясении, в недоверии, в безмолвии, глядя на меня, стоявшего, наконец, голым, пьяным, мрачным.
– Знайте, вас слышно.
Голос сменил пленку.
– Нам придется дойти, – сказал я ей, – почти до самого предела. Доверься мне. Я не перешагну границу. Мы на сцене, вот и все. Спектакль закончится, когда дверь отопрут и нас выпустят.
Я провел рукой по панели управления, и свет погас. И птица где-то па полпути умолкла. Потом я очутился в просторной постели, вступил в короткую борьбу с Катериной, слишком слабой, накачанной транквилизаторами, не способной меня удержать. Причастие, которое мне пришлось выпить, было безусловно напичкано кантаридином или еще чем-нибудь, но истинным стимулятором служила мадонистая сучка, девушка без седла. То, что она начала, сейчас можно было закончить. Это она сейчас была в моих руках, растолстевшая. Катерина очень устало бездыханно протестовала, по я шептал ей на ухо: «Спектакль, спектакль». Вспомнил куплет графа Рочестера, однажды процитированный профессором Кетеки, фамилия которого, как я впервые понял, походила на Китти Ки: «Готов послать я быстрые приказы, чтоб гром и молния внизу загрохотали сразу». Я должен воздерживаться должен воздерживаться должен воздерживаться.
Адский стук в дверь и визгливые женские голоса вызвали контрспазм. Я сразу выскочил из постели, извергая семя на овчинные коврики Дункеля. Потянулся, по-прежнему извергая, к панели управления, снова включил свет, а также птичий голос, сказавший, знайте, вас слышно. И крикнул Катерине:
– Одевайся. Все кончено.
Глава 18
– По-моему, только разумно, – повторил доктор Фонанта, – позволить им провести остаток брачной ночи, – радость которой была пока сильно подпорчена травмой сего неожиданного вторжения, – в городе; скажем, в добрачном доме невесты. В конце концов, цирк, может быть, не совсем подходит для начала медового месяца. Эта юная пара нуждается и заслуживает покоя.
Фейерверк прекратился, взошла четвертушка луны. Дункель выискивал в своем трейлере следы осквернения. С его зрением трудно было разглядывать пол, не встав на четвереньки, чего он не сделал. Катерина стояла рядом со мной, неестественно веселая и беспечная. Кольцо с ее безымянного пальца пропало. Может, Дункель найдет его позже у себя в постели. Я снова был в костюме Лльва, со своей немногочисленной собственностью в карманах. Умберто по-прежнему придерживал мисс Эммет. Ножницы висели у нее на поясе, сверкая в лунном свете. Она говорила:
– Гадкая женщина, гадкая, гадкая женщина. Подслушивает, пыталась подсматривать. Соблазнила мою Китти Ки на такое дело со своим чудовищным парнем, а потом подслушивала и подсматривала. Будь здесь бедный Майлс, одинаково расплатился бы с сыном и с матерью. Гнусное семейство.
Эйдрин, Царица Птиц, кажется, повредила здоровый глаз, хотя из слезного канала вытекло минимальное количество крови.
– Он не уйдет, – сказала она. – Пока, если не вообще. У матерей свои права. Нам есть что сказать друг другу.
– Теперь сын ваш – женатый мужчина, – улыбнулся из кресла-каталки доктор Фонанта. – Может отправляться, куда захочет, туда же отправится и его жена.
– Ну, конечно, женатый, – вскричала мисс Эммет, как кричала и раньше. – Я не хочу, чтоб они женились. Грязный трюк у меня за спиной, вот что это такое. Я полицию вызову.
Я себя чувствовал очень странно, – слабый, но не больной, грешник и мученик, в опасности и в безопасности. Доктор Фонанта сказал очень мягко:
– Не будем говорить о полиции, мисс Эммет. Никакой полиции. Не станем впутывать полицию.
На это она промолчала.
– Я убираюсь отсюда, мам, – сказал я. – С Катериной. Знаешь, сыграл в вашу гребаную игру, и с меня как бы хватит. Мы далеко уедем. Понимаешь, деньги есть, у нас все права на деньги, знаешь, их у нее полно. Ты на это на все согласилась, мам. Первым делом согласилась, когда разрешала жениться. Мы должны как бы жить своей жизнью, понятно.
– Да, – очень устало сказала Эйдрин. – Но еще кое-что надо уладить, bachgen. Я еще не удовлетворена.
– Чего тебе надо, мам? Не все еще от меня получила?
– Только мы с тобой, bach. Ненадолго.
Доктор Фонанта потерянно передернул плечами и сказал:
– Вполне разумно. Умберто отвезет Катерину и мисс Эммет в город. Ваше пребывание здесь, мисс Эммет, было недолгим, но не без событий.
– Надо же, брак. Пока я лежала в отключке, как свет, со своими кошмарными снами.
– Вы, мой мальчик, как я понимаю, найдете себе транспорт попозже. Идите со своей матерью. Думаю, это в последний раз на какое-то время.
– А если я скажу нет, мам?
– Ты не можешь сказать нет, bach.
Нет, я не мог. Она повела меня обратно к большому шатру, а мисс Эммет кричала:
– Держись от девочки подальше, слышишь? Надо же, брак.
Оглядываясь назад, думаю, я очень хорошо знал, что будет, хотя это, может быть, знание после события, много позже. Но каким еще образом, принимая логику единого целого, можно хоть что-нибудь знать сейчас, если это не было известно на том молчаливом пути к кругу арены, заключавшему в себе ее единственное волшебство, если я не был готов к происшедшему там? Еще горел полный свет, пара клоунов спорила о метатеологии под последнее выдохшееся шампанское. Млекопитающие ушли спать, а птицы бодрствовали, чистя перья. Эйдрин сказала клоунам:
– Нам с сыном надо тут кое-то отрепетировать.
– Финсен на этот счет упрям, как онагр. Онагр, как я уже говорил, может быть, слишком часто, – очень ручной осел. А, а? Да, дорогая леди, да. Уже уходим.
Фигляр был еще с носом, в огромных шлепающих башмаках. Он ушел со своим коллегой, который, будучи немцем, все знал про Штрауса и романтическую школу; деталь его костюма составляли чрезмерно заплатанные джинсы «ливайс». Я сказал:
– Этот гребаный цирк полон интеллектуальной жизни, мам. Доктор Фонанта как бы той задал. А тут еще ты со своим переходом от гребаного целомудрия к гребаной прикладной теологии рогачей.
– Теперь ты вышел на чистое место, мальчик. Гром грянул. Что ты сделал с моим сыном?
– Твой сын идет по коридору, мам. Понимаешь, женатый мужчина теперь. И в других отношениях тоже вырос.
– Ты, – сказала Эйдрин, – Майлс Фабер. Девушка твоя сестра. Ты совершил самый смертный грех, причем лишь для сокрытия его двойника – убийства.
Она сбросила с себя валлийские приметы, приготовившись теперь к hwyl проповедника, методиста, кальвиниста из маленького городка.
– Бред гребаный, мам, и ты это знаешь.
– Мой сын сделал много плохого, ему часто грозила опасность то в одном, то в другом городе. Здесь я за него боялась, попросила полицию за ним присматривать, а также извинилась за все, что он мог уже натворить. А полиция говорит, что мой сын назвался Майлсом Фабером.
– Разве нельзя в иных случаях называться чужим именем? А если я назвал фамилию любимой девушки, то только потому, что она – как мелодия в моих мозгах гребаных, мам.
– Ничего у тебя не получится. Могу догадаться, что должно было произойти, хотя боюсь гадать. Я больше хочу, чтоб ты был моим сыном, живым, невредимым, а теперь женившимся, вошедшим в хорошую семью. Ты прожил плохую жизнь, если правда мой сын, по я всегда любила тебя. Начинал ты очень хорошо. Хорошо, с самого дня рождения, самого лучшего дня, не какого-нибудь, a Nadolig'a. Говорят только, будто в тот день родился Большой Черный Иисус, может, боролся он с Белым над твоей колыбелью, глубоко поцарапал тебя, прежде чем был в гневе изгнан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22