А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Зазывалы окружили несравненного мастера, чтобы не видно было, как долго у него развивался аппетит и как плохо ему удается скрыть это. Кроме того, ему приходилось пить вино из горлышка бутылки, так как на бокалы решили гонорар не тратить.
Когда вычищена была последняя пара туфелек и дана меткая научная характеристика последней паре ножек, Коржун-Бурун-оглы сделал какой-то странный знак зазывалам — он поднял плечи к ушам. Двое тотчас подошли. Они благоговейно смахнули пыль с его коричневых сандалий, взяли его под руки и повели. Высокий зазывала с колокольчиком, прихватив щетки, последовал за ними.
Две грузинки выше среднего возраста, которым несравненный мастер только что вычистил туфельки, о чемто горячо спорили — по всей видимости, о том, чья щиколотка была признана более совершенной. Они спорили и поглядывали на удаляющегося мастера. Его поступь казалась солидной, степенной. Но он часто останавливался и делал какие-то интересные, вероятно ритуальные, движения в воздухе то одной ступней, то другой. Глядящих ему вслед клиенток даже заинтересовало, какой же он нации и какого вероисповедания…
В затекшие от непривычно долгой неподвижности нижние конечности несравненного мастера вонзались в это время сотни иголочек и беспощадно больно кололи.
Казавшиеся ритуальными движения несколько облегчали и ослабляли эти уколы.
Гонорара за виртуозную чистку туфелек и научную оценку множества голеностопных суставов хватило на четыре билета в вагоне третьего класса пассажирского поезда Тифлис — Петербург, каким той же ночью отбыли четыре студента-биолога Петербургского университета, высланные на Кавказ за участие в студенческих волнениях недопустимого накала.
ЭПИЗОД ВТОРОЙ
История неотвязной любви, рассказанная много лет спустя тем, кто был зазывалой с колокольчиком
Теперь это красиво седеющий маститый профессор.
Он не ссутулился и так же высок. На нем безукоризненно сшитый серый костюм и серые замшевые полуботинки.
Он садится в удобное кресло своего элегантного кабинета и, мечтательно поглядев в окно на Неву, говорит:
— Люблю побеседовать на лирические темы. Они обогащают, освежают. Их следовало бы включить в жизненный график. Но все недосуг, все некогда: лекции, сложнейшие эксперименты, международные конференции. Редко выпадет вот такой спокойный день. Сегодня он нам очень кстати. Ведь для того чтобы приблизиться к интересующему вас событию, надо перелистать назад много страниц, приподнять много пластов. А они крепко слежались. Они затвердели…
Профессор задумывается, чему-то улыбается и предлагает:
— Пожалуй, для начала, чтобы легче было пласты приподнять, я расскажу вам изящную новеллу о первой любви президента де Голля…
Нет, кажется, она нигде не опубликована. Я слышал ее из уст сына президента в доме моих парижских друзей. В устах обаятельного сына она прозвучала так:
«Мой будущий отец страстно — русские сказали бы: глубоко — полюбил очаровательную, обворожительную мадемуазель Н. Его лучший, искренний друг, к несчастию, полюбил ее же. Кончилось дело тем, что она не вышла замуж ни за того, ни за другого. Она предпочла третьего. Но мой отец и его лучший друг успели стать к тому времени врагами.
Они старательно избегали возможности столкнуться лицом к лицу, оказаться в одной гостиной или на одном вернисаже.
Проходил год за годом. Проходили десятилетия.
Де Голль стал генералом, стал президентом Франции. Его бывший друг стал архиепископом. И они умудрились за весь этот долгий срок ни разу не встретиться, ни разу не оказаться рядом.
Но вот наступает одно майское утро. Президент де Голль в генеральской форме, в головном уборе с высокой тульей, похожем на головные уборы французских железнодорожников, стоит со свитой у своего президентского вагона и… видит, как по узкому Перрону в его сторону движется архиепископ и группа прелатов.
Да, это он, архиепископ Франции со своей свитой. Он шествует впереди в длинной сутане. Он ближе и ближе…
Черт побери эти узкие перроны старых парижских вокзалов! На этот раз встреча лицом к лицу неминуема.
Через три… две… одну секунду — взглядом или словом выскажется то, что копилось более тридцати лет.
Последний шаг. Архиепископ стоит перед президентом и, не взглянув в лицо, смотрит на высокую тулью его головного убора и спрашивает:
— Кондуктор, когда отправляется поезд Париж — Марсель?
Президент де Голль смотрит вниз, на расклешенную, как юбка, сутану, и вежливо отвечает:
— В одиннадцать сорок, мадам!»
Я не случайно рассказал вам эту историю. Интересующее вас событие ее напоминает. У нас с Алексеем Коржиным произошло нечто похожее, хотя… наша пассия вышла не за третьего…
Последнюю фразу профессор так и проговорил без свойственной ему гладкости, с многоточиями. Он не успел закончить, как в кабинет вошла его эффектная моложавая жена с фарфоровым кофейником, двумя чашечками, сахаром и печеньем на подносе.
Натренированно приветливым, внятным шепотом она сказала: «Пейте, пожалуйста!» — и бесшумно, как бы тоже шепотом, вышла из кабинета.
Профессор проводил жену ничего не выражающим взглядом, иалия кофе в чашечки, сделал глоток и сказал:
— Ну что ж, проверим эту область памяти. Ведь деловой памятью ведают у нас одни клетки, — он дотронулся пальцем до седеющей головы, — а лирической памятью — другие. — Он развел руками. — Но где эти клетки, мы еще не знаем. Быть может, мы потому до сих пор не выяснили их точного местонахождения, что век наш, увы, не лирический. Впрочем, эта история произошла в первом его десятилетии. Стиль века еще не был столь железно определен. Тогда это и началось.
Он прищурил глаза, чтобы сократить поле зрения, не видеть полированных книжных полок, заморских модных статуэток, не видеть того, что было перед ним сейчас; на лице появилась снисходительная ирония, с какой стареющий деловой человек оценивает порывы своей молодости.
— В студенческой столовой появилась новая кассирша… В день, точнее сказать, в час ее появления появились и долгообедающие студенты. Ближайшие к кассе столы быстро и густо обросли стульями. И сразу же за этими столами начались философские споры. Причем каждый излагал свои мысли громче обычного и старался направить свой голос в сторону кассы. Но для того чтобы голос долетал именно туда, многим приходилось обедать сидя вполоборота, даже затылком к тарелке.
Обеды превратились в турниры красноречия и глубокомыслия. Мы изо всех сил демонстрировали силу своих интеллектов — только для одного: для скорейшего знакомства с новой кассиршей.
Познакомиться с девушкой, разумеется порядочной, а не легкого поведения, как это именовалось в то отдаленное время, было невероятно трудно. Если некому было вас ей представить, требовалась изобретательность, терпение, хитроумие, а иногда — героизм. Мы, долгообедающие, считали, что от знакомства с новым Платоном, Эпикуром или Цицероном, даже не представленным, невозможно отказаться, ну просто невозможно устоять.
Как вы, вероятно, уже догадались, наша кассирша была дивно хороша. Дивными были не только ее стройный стан и темные косы, уложенные на затылке, не только ее зеленые глаза в обрамлении длинных ресниц… Дивной была серьезность ее лица, бледного, с печатью неподвластности никому. О, неподвластность всегда сильно действовала и на влюбленных, и на тюремщиков. Из-за неподвластности в мире разыгрывалось великое множество трагедий. Незадолго до интересующего вас события за неподвластность царско-жандармским установлениям были изгнаны из университета наши лучшие профессора, А протестовавшие против их изгнания студенты, в лице нашей четверки зачинщиков, были скоропалительно выдворены на Кавказ. Вернуться в Петербург — что я хотел бы особо отметить — нам удалось благодаря вдруг обнаруженным или, быть может, в критическую минуту рожденным талантам Алексея Коржина. До этой критической ситуации он казался ничем не примечательным, неглупым, аккуратненьким студентом, из тех, кто после долгих поисков высшего смысла жизни впадает в хандру.
Говорили, что в мрачном цикле университетского фольклора того времени были и его строки. Всего цикла… нет, к сожалению, не припомню. Но этот стишок, что так долго у нас распевали на веселый мотив, — мне кажется, его сочинения. Стишок такой:
Как хорошо при свете месяца,
От жизни потеряв терпение,
На чердаке своем повеситься —
Из чувства самосохранения.
…Почему я предполагаю, что именно эти строки его?
Потому что он жил на чердаке. Там выгорожена была комната для сдачи студентам, за грошовую, но все же плату — у домовладельцев ничего зря не пропадало, со всего был прок. И еще одна деталь это подтверждает: в чердачное окно Алексея светил месяц…
…Нет, не беспокойтесь, зимой там не было холодно.
Посреди комнаты из пола в потолок проходила огромная квадратная кирпичная труба дымохода, всегда горячая.
Бывая у Алексея, мы приставляли к ней для просушки свои не первосортные и не первой новизны штиблеты.
У этого дымохода сушились и пеленки. Но пеленки — позже… О них упомяну в своем месте. А теперь я расскажу вам, какие таланты были обнаружены у Алексея Коржина, когда мы очутились в труднейшей ситуации.
Во-первых, дар хитроумия. Во-вторых, дар незаурядного чистильщика дамской обуви…
Здесь был пространно изложен уже известный нам эпизод о Коржун-Бурун-оглы, с большим оттенком иронии, неожиданно переходящей в любование, но без существенных изменений и добавлений. Подчеркивалось, что Коржин, тогда еще студент-биолог, удивил всех знанием латинских обозначений всех косточек наших нижних конечностей.
Опускаем эпизод и слушаем дальше.
— До выдворения на Кавказ, как я уже упомянул, Алексей искал высшего смысла жизни и, не найдя, захандрил. Он хандрил, но, в отличие от многих других, впавших в столь беспросветное состояние, никогда не бездействовал. Напротив, он сверх меры загружал себя занятиями. Он начал слушать лекции по астрофизике, как вы понимаете, не имеющие ни малейшего отношения к биологическим наукам.
Читавший эти лекции старичок профессор, снимая галоши, спрашивал у гардеробщика: «Господин студент здесь?» — ибо, кроме Алексея, никто регулярно его лекций не слушал. Но при наличии в аудитории даже одного слушателя старичок добросовестно, с увлечением читал свою астрофизику, и его не увольняли.
Теперь это вам может показаться трогательно странным, но тогда существовали такие, быть может архаические для современного ума, традиции. И вот, хотя нас вывезли на Кавказ скоропалительно, Алексей все же улучил минуту и повесил на дверь аудитории, где читал старичок, объявление о том, что с сего числа студент Коржин лекций слушать не может по причине изгнания из Петербурга, он надеется, недолгого.
Действительно, оно было неправдоподобно недолгим, пятнадцатидневным, по двум причинам. У царской жандармерии было тогда много более серьезных дел и более важных подопечных. Приставленные к нам два стражника посадили нас в вагон, где за перегородкой разместили опытных, так сказать, матерых революционеров. Эти два стражника довезли нас до одной из станций, километрах в восьмидесяти от Тифлиса, открыли дверь вагона и сказали: «Господа студенты, выходите».
Мы вышли, а стражники остались в вагоне. Поезд следовал дальше. Нашей судьбой петербургская жандармерия, надо полагать, больше всерьез не интересовалась. Выставила эту нищую шантрапу — пусть помыкается. Пока обратно доберется — если вообще сумеет добраться — учебный год кончится.
Вторая причина скорого возвращения — это замысел Алексея чистить обувь с колокольчиком, недурно им воплощенный. Колокольчик он купил на толкучке за бесценок. На щетки нам пришлось истратить все наличные деньги…
Как до Тифлиса добрались? Да пешком. За всю дорогу дважды поели, заработали на еду рытьем какой-то длинной канавы. Помнится, рыть ее на солнцепеке было нелегко. Ну, а как мы вернулись, вам известно. И как только мы вернулись, Алексей тотчас известил старичка профессора и слушал курс астрофизики до конца, уверяя, что для биолога он весьма полезен.
Хандра Алексея при этом не проходила. В его лице появилось что-то трагически замкнутое, теперь сказали бы — отчужденное. Но больше всего его изменило то, что он перестал улыбаться. Этого нельзя было не заметить.
Не раздвигались, как прежде, в улыбке его аккуратно очерченные губы, показывая ряд ровных белых зубов, которыми он без труда расщелкивал грецкие орехи каменной крепкости. Помню, мы ели их с хлебом. Вы никогда не пробовали? Это очень вкусно. Я и сейчас люблю их в таком евроазиатском сочетании. Тогда они частенько заменяли нам обед, во всяком случае второе блюдо. А когда появлялась возможность добавить четверть фунта изюму и заварить чай — у нас был настоящий лукуллов пир! Жаль, что я не попросил заготовить эти компоненты пира на сегодня, они бы и ощущением во рту напомнили те неповторимые полунищие студенческие годы, так несхожие с годами нашего нынешнего сытого студенчества. Я сказал бы, слишком несхожие. Но не будем отвлекаться и тратить время на аналогии. Вернемся к Алексею. Его хандра столь усиливалась, что сами собой прекратились и наши ореховые трапезы. Я не на шутку тревожился за него. В тот год среди студентов было рекордное число самоубийств…
…Мог ли и он? Как ни кажется это несовместимым с его целенаправленным характером — мог. Здесь имело значение и одно его сугубо личное свойство: его щепетильное отношение к женщинам, в том числе и таким, какие ни в ком из холостой студенческой братии не вызывали щепетильности, да и не могли вызвать.
…Согласен, вероятно, тут имела значение и его честность. И, добавлю, его чрезмерная вежливость. Спросите, кто ее в нем воспитал? Отвечу: он сам, с детства изнемогая от прикрытой для посторонних глаз семейной грубости. Не случайно же совсем мальчишкой он ушел из дома своего отца, кажется таможенного чиновника, и своей многодетной матушки. Ушел после того, как они продали какому-то самодуру-купцу коллекцию жуков и бабочек, собранную и оформленную Алешей для музея.
Сотрудник этого белорусского музея, из политических ссыльных, его и приютил. Дал ему возможность зарабатывать в музее на пропитание и окончить гимназию.
Знаю, что в студенческие годы, когда этот ссыльный был уже стар и болен, Алексей регулярно посылал ему деньги, подрабатывая для этого где угодно.
А вот судьбой родителей, старших братьев и сестер — младших у него не было — он больше не интересовался.
Отрезал, забыл их навсегда. Некоторым кажется, что это безжалостно и слишком круто. Но таков характер. Заметьте, я его не сужу. Стараюсь быть предельно объективным, чтобы дать вам широкий простор для размышлений и выводов… Не выпить ли нам еще по чашечке кофе?
Он налил. Выпил свой кофе. Прошелся по комнате, остановился у окна и снова посмотрел на Неву.
За Невой, справа, виднелось здание Двенадцати коллегий Петербургского, Петроградского, Ленинградского университета.
Там шла сейчас июньская экзаменационная сессия.
Можно было разглядеть у входа студенток в широких, коротких, цветастых юбках и студентов в ярко-клетчатых рубашках с закатанными рукавами.
Профессор быстро и как-то резко отвернулся — вероятно, чтобы не двоилось, не путалось время — и, садясь в свое кресло, спросил:
— На чем мы остановились? — Он не дал времени ответить, ответил сам: — На маленьком экскурсе в детство Алексея Коржина. Этот экскурс поможет вам, как сказали бы психоаналитики, понять истоки некоторых загадочных поступков человека, избранного вами в герои книги, по-видимому не слишком апологетичной. Апологетика мешает выявлению подлинной сущности любого человека, как и любого общественного явления, не правда ли?
Этот вопрос снят был быстрым переходом:
— Вы курите? Тогда попробуйте сигарету из этой пластикатовой пачки с английским львом.
Мы закурили.
— Что, недурен табачок? И почти безвреден благодаря двум фильтрам в сигарете, один из коих угольный.
В данном случае можно сказать: курите на здоровье.
А теперь — пойдем дальше. Мы уже близки к сердцевине события.
Итак, ничего не изменилось ни в мироздании, ни в мироустройстве — оно оставалось таким же несправедливым. Ничего не изменилось в жизни петербургского студенчества. Решительно ничего, кроме того, что в нашей столовой появилась новая кассирша.
Чертовски ясно помню: мы стояли рядом с Алексеем, когда она впервые вошла и села за кассу. Мы стояли рядом и в первой длинной очереди к ней. Вопреки правилу Алексея пропускать друзей вперед, он нетерпеливо опередил меня и первым обратился к новой кассирше. Он сказал ей: «Пожалуйста… суп!» — и преобразился. Он снова показал свои ровные зубы, с легкостью щелкающие грецкие орехи. Хандра исчезла, словно в один миг нашлись ответы на все «проклятые вопросы», хотя он услышал в ответ всего два ничем не окрыляющих слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25