А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И было — чутье таланта. Да будет оно более ценимо в наш многосложный, программный век.
7
Наутро Алексей Платонович получил письмо с отчетом о вводной лекции от ординатора по прозвищу Неординарный. В скромном отчете речь шла об учебном материале лекции. Но хотелось бы рассказать не о материале, малоинтересном для непричастных к медицине, а о том, как все происходило и немножко о самом Неординарном.
Он из тех неброских и даже хрупких на вид молодых людей, с какими лучше не связываться. Двинет — не кулаком, ладошкой — и крепкая на вид, квадратноплечая махина полетит. Про остальное написал директору Алексей Платонович. Чтобы вам не перелистывать страницы, не искать для освежения в памяти эти слова, приведем их снова: «Рекомендуемый молодой человек обладает благородным умом, обширными для его возраста знаниями и умением ясно выражать свои мысли».
И вот в день, когда ждали студенты Минского мединститута встречи с Алексеем Платоновичем, входит хрупкий на вид Неординарный в аудиторию. На пороге останавливается. Бледнеет от большего, чем ожидал, количества оживленно ждущих лиц и слышит дружеское обращение к себе:
— Пробирайся сюда, на подоконник сядешь!
— Спасибо, — отвечает Неординарный, но к свободному подоконнику не пробирается, а перемахивает через четыре ступеньки на возвышеньице, к кафедре. Как будто только его и ждали студенты и кафедра, на которую он впервые в жизни взошел.
На него глядят вытаращив глаза. Это реакция общая, пока что от удивления безголосая. Но студенческая братия долго безголосой быть не может. Сейчас начнутся насмешливые, подковыристые реплики. Это Неординарный предвидит. Чтобы опередить их, он поскорей достает конспект своей лекции и конверт с письмом Коржина из просторного кармана толстовки. И надо же, как назло, выскользнуть письму и упасть под кафедру! Надо же такому обстоятельству заставить этого студентика нырнуть за письмом и скрыться…
Что-то за этим, конечно, должно было последовать.
Но чтобы до такой степени это рассмешило и так ходуном заходила аудитория от хохота — этого Неординарный никак не ожидал. Он даже несколько дольше, чем требовалось, уже с конвертом в руке пробыл в невидимом, согбенном состоянии, потому что подняться во весь свой средний рост надо было с чем-то немедленно прекращающим этот бурно-веселый дивертисмент.
Поднятая рука с конвертом появилась над кафедрой чуть раньше, чем появилась голова.
В этот промежуток кто-то выкрикнул:
— Сейчас фокус покажет!
Неординарный сказал:
— Прекратите шум из уважения к Алексею Платоновичу Коржину.
— Ух ты, а сам занял кафедру!
— Из уважения он, может быть, уступит ее профессору?
— Сегодня кафедру не уступлю.
Тишина. Кто-то вертит пальцами у лба. Кто-то выразительно рисует в воздухе двумя пальцами шаги, показывая, что этот помешанный студентик откуда-то сбежал.
А время войти профессору наступает. Известно, он ни на минуту не опаздывает и любит, когда к его приходу все сидят на своих местах, раскрыв тетради для записи.
Поэтому тетради уже раскрыты, а вся эта пантомима еще идет. Но Неординарный, взглянув на часы, вынимает из конверта письмо и минута в минуту объявляет:
— Профессор Коржин поручил передать вам его приветствие. Вон оно.
— Где Алексей Платонович?
— Что случилось?
— Почему его нет?!
— Ничего плохого не случилось, кроме того, что вместо Коржина вам сегодня придется слушать меня. Сочувствую вам, товарищи! — искренне сказал принятый за помешанного и попросил задавать вопросы после того, как он выполнит поручение полностью, и выразил надежду, что такое минимальное заочное внимание студенты своему профессору окажут.
Так началась вводная лекция. В нее вошло и оглашение бодрого приветствия Алексея Платоновича, и объяснение причины его отсутствия, и сама лекция.
Обязательные, так называемые сухие сведения воспринимались с интересом по той причине, что Неординарный находчиво оживлял их примерами из своей собственной биографии.
Он говорил:
— То, о чем пойдет речь сейчас, я слушал несколько лет назад в четверть уха. Потом — расплачивался за это позорно.
И шли примеры позорного, трагикомического положения хирурга-ординатора. И примеры положения трагического без всякого комизма, когда не знал он, как нужно сделать то, о чем он слушал в четверть уха.
Короче говоря, не вполне заменив коржинскую, все же была эта вводная лекция признана слушателями неплохой. Это подтвердил и директор. Он разок и другой прошелся по коридору мимо аудитории, где читал новоявленный заместитель, и заглядывал в дверь. Дверь была когда-то с матовыми узорчатыми стеклами, но почему-то их не стало и вместо матовых были вставлены прозрачные. В некотором смысле это даже удобнее. Можно тихо пройти по коридору и, не отворяя дверь, не мешая своим появлением, отлично увидеть, что там и как там.
Когда директор шел по коридору в одну сторону, ему видна была кафедра и голова Неординарного. В это время он, что-то договорив, засмеялся, как в компании друзей. Когда директор шел в другую сторону, ему видны были студенты. Многие из них, как ни странно, записывали лекцию этого юнца. Не надо было входить, выручать, спасать положение. Для директора это было просто подарком.
8
До отъезда из Ферганы оставались сутки. Дочь с мужем и внуками отбыли тремя днями раньше в Ташкент, в свой удобный дом. На его постройку, достройку и пристройки годами уходила львиная доля немалых окладов Коржина — профессорского, директорского и за консультацию в железнодорожной больнице. Себе оставлялось, как называл это Алексей Платонович, «минимум-миниморум», а Варвара Васильевна называла «вполне достаточно».
Вспомните, пожалуйста, рассказ Саниной Нины о дочери Коржиных, о поглощенном своей живописью Усто, о детях — и не надо будет описывать вам ни суматохи предотъездных сборов, ни того, чьими руками вся нужная женская работа делалась. Вы сможете это представить сами. Надо только добавить, что упаковщиком всех тюков и корзин был не Усто (у него почему-то ремни и веревки сползали). Увязывал все Алексей Платонович, а всего было столько, что под конец он устал.
Но все-таки получилось, что четыре дня нормальной жизни, даже, пожалуй, четыре дня отдыха и покоя подарило лето ему и Варваре Васильевне.
Один ферганец до сих пор вспоминает, как провожала Хирурика вся Фергана. Сильное это, конечно, преувеличение памяти. Но с полета провожающих было. В том числе почти весь персонал больницы. И врачи все сокрушались, все извинялись за то, что так перегружали тяжелыми больными неоплачиваемого Алексея Платоновича, и от имени всего городского здравоохранения преподнесли ему шелковый узбекский халат, простеганный, на легчайшей, как ватин, верблюжьей шерсти. Подарок был преподнесен у вагона, в открытом виде, даже наброшен на плечи. Выглядел в нем наш герой падишахом могучей ширины. Но было этому падишаху под верблюжьей шерстью жарковато, а снять халат казалось невежливым. Вот он и парился, пока не догадался к нему подойти смелый санитар — тот, кто обещал достать гюрзу, да так и не достал.
Этот немолодой санитар подошел, снял с плеч халат, красиво сложил вдоль, перекинул Алексею Платоновичу на руку и, прощаясь, сказал:
— За гюрза — не обижайс, пожалста. Лучше живи без никакой самый хороший гюрза.
Когда поезд тронулся, Коржины стояли у открытого окна и видели, что все провожающие идут за вагоном, прижав скрещенные руки к сердцу.
Оттого, что они не машут, не кричат обычного «приезжайте», оттого, что они идут и молчат, слезы заволокли Варваре Васильевне глаза. Она отодвинулась от окна и села в уголок, чтобы слез не увидели. Да и при чем тут она? He ее провожают. Не из благодарности к ней так идут и так молчат. Она посмотрела из своего уголка на мужа, сама захлестнутая благодарностью за всех, кого он избавил от страданий, за ту девочку, что пела. И, как делают девочки, она растерла кулаками слезы и снова стала у окна рядом с мужем.
Провожающие уже не поспевали за вагоном. Еще минута — и никого, и кончается платформа. Но там, где она кончалась, на самом краешке — стоял человек.
— Как нужно ему кого-то в поезде увидеть, — сказала Варвара Васильевна. — Видишь, как ищут глаза?
Вместо ответа Алексей Платоновпч быстро отодвинул жену плечом и загородил от нее окно. Она ничего не могла понять, не знала, что он увидел обращенное к нему знакомое костистое лицо и вгляделся в него пытливо.
Когда платформа и этот человек остались позади, он отошел от окна и сказал:
— А ходили слухи, что этот бандит исчез из Ферганы.
— И ты стоял?! Да он мог метнуть в тебя клинк°м, мог запустить камнем!
— Ничего подобного он сделать не пожелал.
— А если бы пожелал?..
Алексей Платонович, обрадованный этим нежданным провожатым, запел на мотив тореадора:
Если бы да кабы
Во рту росли бобы,
Был бы не рот,
А целый огород!
— Тише, — попросила Варвара Васильевна. — Нельзя же во весь голос петь в вагоне, да еще так перевирая.
— Опять переврал? А мне казалось, что это предел музыкальной точности. Нет, ты хорошо послушай.
И он потихоньку еще раз начал свою арию — только для того, чтобы она зажала уши. Почему-то он очень любил смотреть, как она зажимает уши и так весело-страдальчески морщится. Бывало, она морщилась только страдальчески, а теперь — вот так. Это о чем-то ему говорило. Вероятно, о большем и большем родстве.
Они вернулись в Минск, согретые солнцем и высушенные до костей. Их встречали Бобренок, Грабушок и Неординарный с общим букетом. Держал букет Грабушок и преподнес его Варваре Васильевне, преданно глядя при этом в глаза Алексею Платоновичу.
И тут подкатил на своей роскошной академической машине дорогой друг Сергей Михеевич, похожий на рыцаря печального образа. Сперва из дверцы машины показались его острые колени, потом он довольно ловко выскочил, распрямился, расцеловался с Варварой Васильевной, обнял Алексея Платоновича и сказал:
— Наконец-то!.. А отощали вы, братцы, здорово.
Глава третья
1
Шло незабвенное время тридцатых годов. Строилась необъятная страна — от края и до края. В Минске поднялся белоснежный, парящий над городом Дом правительства, почти был готов просторный, как детство, Дворец пионеров и строился жилой многоквартирный дом для заслуженных людей.
Разворот строительства — и разворот фашизма поблизости, в Германии. Тревожное время и созидательное, упоенное трудом, лозунгами и песнями о труде, о руках народа, приближающих всенародное счастье.
В эти годы вся разветвленная семья Алексея Платоновича трудилась самозабвенно.
Усто без передышки ездил по Средней Азии, в набросках увозил зеленые росточки на пустынной земле, куда протянулась первая нить ошеломленной воды, и тех, кто эту нить протягивал под немилосердным солнцем. Он ездил на сборы урожая и создавал картины пленительного плодородия садов с протянутыми к плодам руками сборщиков. Протянутыми в истоме — как к своему счастью. Его картины выставлялись в Ташкенте, посылались в Москву на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку.
Саня работал на ленинградской фабрике «Союзкино»
на съемках научных фильмов в должности ассистента режиссера. Но вскоре ему доверили самостоятельную постановку фильма по его же сценарию. На первый взгляд этот сценарий не имел никакого отношения к насущным делам людей. Он назывался (и многотрудный фильм будет назван) «История пчелы». Снимал его Саня со своей маленькой постановочной группой в Колтушах под Ленинградом и в заповеднике под Воронежем.
Киновед Нина не занималась в эти годы киноведением. Ей мало было «ведения», уже сделанного для экрана.
Хотелось делать новое. Она предложила студии наметку киноочерка о тех, кто давал свет, сооружал наши первые гидроэлектростанции на невеликих реках Волхове и Свири. О главе и голове этих светоносных строек — инженере Графтио, чье имя произносили с особым, светлым уважением. Волховская уже была готова, добавила энергии Ленинграду, зажгла тысячи лампочек окрест, где светила «лучина моя, лучинушка», и считалась гигантски мощной. Ее энергия была равна восьмидесяти тысячам лошадиных сил.
Не улыбайтесь снисходительно, строители нынешних гигантов на великих реках, не улыбайтесь иронически такому скромному количеству лошадиных сил. Лучше поклонитесь этому первому, трогательно крохотному учителю-младенцу.
Нина пожалела, что опоздала на Волхов, и с удостоверением студии поехала на Свирь, где шло строительство. Она ходила и смотрела, останавливала людей и спрашивала. Ее поразила высота стрелы подъемного крана (теперешним по колено). Описывая широкую дугу, стрела несла ковш над землей. Прилетал этот ковш с поднебесья, с высоты человеческого разума, и вываливал на железный каркас отсека бетонную массу. И тут же слышался дремучий окрик — и сырую бетонную массу поскорей втаптывали, разравнивали, разглаживали ногами, чтобы не успела она затвердеть бугристо. Да, чтото опережало людей, а что-то издревле тяжелое оставалось — вот эти ноги, так ненадежно от сырости защищенные. Нина увидела, как смотрел на ноги бетонщиков Графтио и указывал на них своему помощнику. Она ходила за главой стройки на таком расстоянии, что ей были слышны то резко, то вежливо строгие его слова. Потом решилась подойти и доложить, зачем она здесь. Графтио спросил, что ее интересует: показное или суть дела? И научил отбирать самое существенное.
В результате вышел на экраны очерк по ее сценарию, где были отчетливо видны главные узлы работы и стоящие люди, летящая несущая стрела и бетонщики… Но почему-то не те и не во время тяжелой работы, а в момент, когда движется на фоне неба ковш и они, улыбаясь, глядят на него.
На решающем просмотре Нина против такой подмены запротестовала. Ее осадили, отечески похвалив и отечески пошутив над неопытной молодостью.
Молодость поволновалась, потрепыхалась перед очами настороженной зрелости, знающей, что надо показывать, а что не надо. И пошла счастливая, безутешно-непримиримая молодость домой, поднялась на верхотуру, в свою мансарду. А рассказать обо всем — некому, Саня со своими пчелами далеко, в заповеднике под Воронежем.
Но стучит в дверь соседка, говорит: «Потанцуйте!» — и протягивает два письма. Нина читает Санино. Из сложенных листков выскальзывает фото. Она ловит его на лету. Муж держит перед объективом киноаппарата раму, усеянную пчелами. Пчелы получились хорошо, а лицо Сани размыто движением. Наверное, указывает оператору, какую пчелу снимать крупным планом. Не понимает человек, что Нине нужнее — пчелиное или его лицо.
Зато на листках, исписанных ясным, похожим на школьный, почерком, — до удивления все угадано. Он помнит, что сегодня решающий просмотр, и поздравляет с признанием. Ибо только законченные дураки могут не заметить способностей Любима, — он открыто называет жену именем нищего героя из пьесы Островского, того, кто кричал богатой и жестокой лжи: «Шире дорогу! Любим Торцов идет!»
Письмо кончалось категорической просьбой не огорчаться, что не все — ну откуда он мог знать! — снято так, как задумано, и зовом немедля приехать отдохнуть в заповедник, и ручательством, что ни одна пчела ее не ужалит, если она не будет махать на нее руками.
Второй конверт Нина распечатывала виноватыми пальцами: этому письму от Алексея Платоновича пришлось порядком ждать: все-таки для нее оно было не первым.
Как только она его прочла, началась в ней ну просто драка двух желаний: поскорее ехать к Сане — и поскорее в Минск, кормить Алексея Платоновича, хотя он ее не звал, не жаловался, а только сообщал, что Аня вызвала Варвару Васильевну телеграммой выхаживать заболевшего младшего внука Валерика, и она покатила в Ташкент.
Кончилось тем, что Нина принялась за стирку накопленного за время ее кинотворческой работы. Потом — за сушку выстиранного над горячей плитой. А пока мокрое высыхало, она выбежала в гастроном на углу, накупила гастрономических подарков на вкус отца и на вкус сына, а на свой вкус купила мороженое под названием «эскимо на палочке».
Подруга Нины, именуемая пишущим человеком, застала ее в комнате, если можно так сказать, вывернутой всеми потрохами наружу. У Нины были незаурядные способности: стоило ей открыть ящик шкафа — спрятанные вещи каким-то непостижимым образом у нее вылетали во все стороны. Не по одной, а в массовом порядке, да еще на лету разворачивались. В мгновение ока ее рукотворный уют превращался в хаос стихийного бедствия.
На этот раз восстановление уюта и сборы в дорогу пошли в четыре руки. И полуночным поездом Нина отбыла в заповедник под Воронежем, твердо намереваясь пробыть там не более двух суток, затем — мчаться в Минск.
2
Твердое намерение Нины твердо и осуществилось.
Она застала Алексея Платоновича в знакомой нам квартире с распахнутыми в сухой осенний воздух окнами и нераспахнутой, чем-то угнетенной душой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25