А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не то что я отстаиваю столь тонкие чувства, сам базис этой её гордости, конечно, уже устарел. Но социальная система, мистер Робертс, в данном случае ни при чем. Я рассказываю реальный эпизод, и социальные построения к делу сейчас не относятся.
— Вы поставили меня на место, мистер Эванс.
— Так что же было дальше с Мэри?
— Не злите его, мистер Томас, а то он вам голову откусит.
Мистер Эванс вышел, чтоб принести ещё померанцевой, и, вернувшись, сказал:
— Что было дальше? О! Мэри, конечно, ушла от отца. Сказала, что не простит, и не простила, и перебралась в Кардиган, к своему дяде, такому доктору Эмиру Ллойду. Между прочим, он тоже был мировой судья, причем получил свое место уже почти в семьдесят пять лет — запомните возраст — благодаря разнообразным маневрам и дружеским связям. Один из самых старых его друзей был Джон Уильям Хьюз — имя изменено, — лондонский торговец сукнами, который имел дом по соседству. Помните, что вам говорил старый валлиец Эванс? Валлиец всегда возвращается в родимый Уэльс помирать, пощипав этих кокни и набив кошелек.
И вот его единственный сын — Генри Уильям Хьюз, молодой человек тонкого воспитания, — с первого взгляда влюбляется в Мэри, а она забывает Марка и свой позор под столом и тоже в него влюбляется. И нечего на меня смотреть с такими кислыми минами, пока я не успел ещё даже начать, — это будет вовсе не любовная история. Тем не менее они решают пожениться, и Джон Уильям Хьюз дает согласие, потому что дядя Мэри — один из самых почтенных людей в округе и у отца есть деньги, которые достанутся Мэри, когда он умрет, а он для этого старается вовсю.
Свадьбу решают спокойно справить в Лондоне. Все готово. Мистер Филлипс не приглашен. Мэри получила свое приданое. Посаженый отец — доктор Ллойд. Беатрис и Бетти Хьюз — подружки невесты. Мэри отправляется в Лондон с Беатрис и Бетти и останавливается у одной своей родственницы, Генри Уильям Хьюз поселяется в квартире над отцовской лавкой, а накануне свадьбы в Лондон приезжает доктор Ллойд, пьет чай с Мэри и обедает с Джоном Уильямом Хьюзом. Интересно бы, кстати, знать, кто платил за обед. Далее доктор Ллойд отправляется к себе в гостиницу. Утруждаю вас этими скучными деталями, чтобы вы убедились, что дело шло тихо-мирно. Все как положено, все действующие лица на своих местах.
На следующий день, уже перед самым венчанием, Мэри со своей родственницей, имя и характер которой нас абсолютно не волнуют, и эти две сестрицы — обе страхолюдные и тридцатилетние — с нетерпением ждут, когда же объявится доктор Ллойд. Минуты бегут, Мэри плачет, сестрицы злятся, родственница мешается у всех под ногами, а доктора все нет и нет. Наконец родственница звонит в гостиницу, и там говорят, что он не ночевал. Да, нам известно, говорят, что доктор собирается на свадьбу. Нет, постель не смята. И высказывается предположение, что он, может быть, дожидается в церкви.
Счетчик тикает, это нервирует Бетти и Беатрис, и в конце концов сестрицы, родственница и Мэри едут в церковь. Перед церковью толпа. Родственница высовывается из такси и просит полицейского вызвать старосту, и староста говорит, что доктора Ллойда нет, но жених с шафером дожидаются. И тут вообразите чувства Мэри, когда она видит волнение на паперти и полицейского, который выводит её отца. У мистера Филлипса из карманов торчат бутылки, и, главное, вообще непонятно, как он проник в церковь.
— Последняя соломинка, — сказал мистер Робертс.
— Беатрис и Бетти говорят: «Не плачь, Мэри, полицейский же его вывел. Вот видишь? Он упал в канаву! Плюх! Не принимай близко к сердцу, скоро все обойдется, ты станешь миссис Хьюз». Но родственница говорит: «Ты не можешь венчаться без мистера Ллойда», и Мэри улыбнулась сквозь слезы — тут бы каждый расплакался, — и в этот момент полицейский, другой, еще…
— Еще! — сказал мистер Робертс.
— …еще полицейский пробивается сквозь толпу и передает в церковь какое-то сообщение. Джон Уильям Хьюз, Генри Уильям Хьюз и шафер выходят к полицейскому, машут руками и показывают на такси, где Мэри сидит с сестрицами и этой родственницей.
Джон Уильям Хьюз подбегает к такси и кричит в окно: «Доктор Ллойд умер! Венчание придется отменить». Генри Уильям Хьюз подходит следом, открывает дверцу и говорит: «Отправляйся домой, Мэри. Нам надо в полицию». — «И в морг», — добавляет его отец.
И такси отвезло несостоявшуюся невесту домой, и сестрицы рыдали горше, чем она сама, всю дорогу.
— Печальный конец, — сказал мистер Робертс с одобрением. Он налил себе ещё померанцевой.
— Это пока не конец, — сказал мистер Эванс. — Потому что свадьба была не отложена. Она вообще не состоялась.
— Но почему же? — сказал мистер Хамфриз, который слушал с мрачным, непроницаемым видом, даже когда мистер Филлипс свалился в канаву. — Почему из-за смерти доктора все сорвалось? Разве на нем свет клином сошелся? Любой бы его с радостью заменил.
— Дело не в смерти доктора, а в том, где и как он умер, — сказал мистер Эванс. — А умер он в постели, в номерах, в объятиях дамы определенного сорта. Дамы легкого поведения.
— Обалдеть! — сказал мистер Робертс. — В семьдесят пять лет! Я рад, что вы нас попросили запомнить его возраст, мистер Эванс.
— Но как Мэри Филлипс попала в «Бельвью»? Этого вы нам не объяснили, — сказал мистер Томас.
— Хьюзы не хотели, чтоб племянница человека, умершего при таких обстоятельствах…
— Хотя и лестных для его мужского достоинства, — вставил, заикаясь, мистер Хамфриз.
— …вошла в их семью, и она вернулась к отцу, и тот сразу переменился. О! У неё в те времена был характерец! И однажды ей встретился на жизненном пути коммивояжер, торговавший фуражом и зерном, и она всем назло вышла за него замуж. И они стали жить в «Бельвью». А когда её отец умер, выяснилось, что он все завещал на часовню, так что Мэри ничего не досталось.
— Как и её супругу. Чем, вы говорите, он торговал? — спросил мистер Робертс.
— Фуражом и зерном.
После этого мистер Хамфриз прочитал свое жизнеописание, длинное, обстоятельное и в изящном слоге, а мистер Робертс рассказал историю из жизни трущоб, которая в книгу быть включена не могла.
Мистер Эванс глянул на часы:
— Двенадцать. Я обещал Мод не позже двенадцати. Где кот? Я его должен выпустить. Он рвет подушки. Мне-то не жалко. Самбо! Самбо!
— Да вот же он, мистер Эванс, под столом.
— Как бедняжка Мэри, — сказал мистер Робертс.
Мистер Хамфриз, мистер Робертс и мистер Томас взяли с лестничных перил свои пальто и шляпы.
— Эмлин, ты знаешь, который час? — крикнула сверху миссис Эванс.
Мистер Робертс толкнул дверь и выскочил.
— Иду-иду, Мод, я только скажу «спокойной ночи». Спокойной ночи! — сказал мистер Эванс громко. — В пятницу, ровно в девять, — шепнул он. — Я отделаю свой рассказ. Вторую главу кончим и перейдем к третьей. Спокойной ночи, друзья.
— Эмлин! Эмлин! — кричала миссис Эванс.
— Спокойной ночи, Мэри, — сказал мистер Робертс закрытой двери.
И три друга пошли по дорожке.
КОГО БЫ ТЫ ХОТЕЛ ВЗЯТЬ С СОБОЙ?
На Дуге заливались по деревьям птицы; мальчишки бренчали велосипедными звонками, шпарили по крутым горкам вниз, стращая устроившихся на припеке кумушек; девчушки катали в колясках сестренок и братишек, все в ярких бантиках, нарядные, летние; на детской площадке приготовишки, бледные, шалые, счастливые, катались на качелях, летели визги «Ой, падаю!», «Эй, покачай!» — утро было пестрое, буйное, как в праздник или в день важных состязаний, и мы с Рэймондом Прайсом, в тренировочных штанах, с непокрытыми головами, с рюкзаками и тросточками, пешком устремлялись к Голове Червя. Мы шагали в ногу по фешенебельным кварталам, сметали со своего пути юнцов в белых брючках со стрелочкой и пижонистых куртках, долголягих девиц, с полотенцами через плечо, в пластмассовых темных очках; мы огрели тросточкой почтовую тумбу, врезались в воскресную толпу, поджидавшую автобус на Гауер, и шагали через чужие корзинки с едой, ничуть не опасаясь в них вляпаться.
— Пешком, что ли, ходить разучились, — сказал Рэй.
— Лень-матушка, — сказал я.
Мы на большой скорости шагали по шоссе на Скетти, и рюкзаки били нас по спине. Мы колотились во все калитки, благословляя на вольном своем ходу тех, кто засел в душной неволе. Свежим ветром промчали мы мимо мужчины — в конторско-полосатых брюках, с поводком в руке, — свистевшего на повороте. Стряхивая шумы и запахи города каждым взмахом руки, втаптывая их в гудрон каждым бодрым, раскрепощающим шагом, мы слышали, как женский голос крикнул нам: «Пат и Паташон», потому что Рэй был длинный и тощий, а я маленького роста. Из экскурсионного автобуса к нам рванулись флажки. Рэймонд пыхтел углубленно трубкой и так быстро шагал, что не помахал, даже не улыбнулся в ответ. А я думал про то, кого же я упустил среди машущих, мимо проносящихся женщин. Не будущая ли моя любовь сидела там в бумажной шапочке, сзади, у самой двери? Но, сойдя со знакомых путей, свернув к берегу, я забыл и лицо её, и ночью сотканный голос, глотнув деревенского воздуха.
— Тут воздух совсем другой. Дышать можно. Как в деревне, — сказал Рэй. — И море чувствуется. Дыши давай. От никотина очищает. — Он сплюнул на ладонь: — Серость городская въелась.
Он вобрал плевок в рот, и мы зашагали дальше, высоко задрав головы.
Мы отошли уже на три мили от города. Домики на две семьи (при каждом крытый железный гараж, конура на задах, скошенный лужок, где — кокос на шесте, где — куст, как павлиний хвост) становились все реже и реже, мы выходили к полям.
Рэй остановился и вздохнул, он сказал:
— Минутку, я трубку набью, — и он так подносил к ней спичку, будто вокруг бушует шторм.
Разгоряченные, потные, мы улыбались друг другу. Этот день уже сблизил нас, как прогульщиков: мы убегали, мы нагло, мы гордо сматывались с городских улиц, где нам самое место, в неведомые края. В этом был вызов судьбе, наверно, — шагать вот так под солнцем, и ни тебе сверкания витрин, и стрекот косилок больше не глушит голоса птиц. Птичий помет плюхнулся на живую изгородь. Фунт презрения городу. Невидимая овечка где-то сказала: «М-мэ!» Хотела показать этим городским. Я не вполне оценил её мысль.
— Двое путников в диком Уэльсе, — сказал Рэй, и он подмигнул, и грузовик с цементом прогрохал мимо к площадке для гольфа. Рэй меня шлепнул по рюкзаку, распрямил плечи: — Ладно, потопали.
И мы ещё ускорили шаг.
Несколько велосипедистов у обочины пили сок из бумажных стаканов. Я разглядел пустые бутылки в кустах. Парни все были в фуфайках и шортах, девчонки — в открытых теннисках и мужских серых брюках, сколотых снизу булавками вместо зажимов.
— Хочешь подсажу, лапуша, место есть, — сказала мне девчонка на велосипеде с коляской.
— Будь здорова, дорогая, я надолго уезжаю, — сказал Рэй.
— Здорово ты её, — сказал я, и мы зашагали прочь, а парни начали петь.
— Ох, хорошо! — сказал Рэй. На первом подъеме пыльной дороги среди вересковых полей он, защищая глаза ладонью и дымя, как паровоз, ткнул тростью вдаль — на кучки деревьев, прогалы моря. — Это там Оксвич, только его не видно. Хутор. Крышу видишь? Да нет, не там — там, на мой палец смотри. Да, вот где жизнь!
Мы бок о бок вышагивали по самой середке шоссе, и Рэй видел зайца.
— Даже не скажешь, что город рядом. Прямо глушь.
Мы тыкали пальцами в птиц, когда знали названия, а не знали, так сами придумывали. Я видел чаек и ворон, хоть вороны эти были, вполне возможно, грачи, а Рэй уверял, что, пока мы идем и поем, над нами носятся ласточки, и стрижи, и жаворонки.
Он остановился нарвать травы:
— Соломки будут. — И он сунул их в рот, к своей трубке. — Небо синющее! Уф! Представляешь? Я гнию в конторе, а здесь такое. Зайцы, поля, хутора. Сейчас на меня поглядеть, и не скажешь, чего я натерпелся! Я на все согласен — коров пасти, землю пахать.
Отец, сестра и брат у него умерли, а мать сидела с утра до вечера в каталке, скрюченная артритом. Он был на десять лет меня старше. Лицо в морщинках, костистое, узкое, извилистый рот. Верхней губы у него не было вовсе.
Мы были одни на длинной дороге, по обе стороны убегали в тряскую дымку поля, и мы шли, шли по солнцепеку, и нам уже хотелось пить. Нас сморило, но мы не сбавляли шаг. Скоро велосипедисты нас обогнали — трое парней, три девчонки и та, с коляской, — они хохотали, бренчали, кричали:
— Марафонцы!
— Еще увидимся, как обратно поедем!
— Вас подвезти?
— Черепахи!
И промчали. Осела пыль. Смутно протренькали гудочки в лесу по бокам вперед убегавшей дороги. Дикий простор в шести с чем-то милях от города стлался вдаль, и нигде ни души, и, зайдя за деревья, привалясь к стволу, дымя что есть мочи назло комарью, мы рассуждали как мужчина с мужчиной на подступах к месту, куда годами не ступала нога человека.
— Помнишь Парри Кудрявчика?
Я только позапозавчера его видел в бильярдной, но даже когда я думал о нем, его лицо таяло в красках нашей прогулки, в сизой белизне дороги и вереска, в зелени, сини полей и лоскутьев воды, а дурацкий голос растворялся в гомоне птиц и в непонятном безветренном шелесте.
— Интересно, что он сейчас делает. Ему бы побольше на воздухе быть. Типично городской малый. — Рэй помахал трубкой лиственному небу. — Взять нас. Да я вот это все на Хай-стрит не поменяю.
Взять нас: мальчишка и юнец — лица под наносным загаром бледные от городской духоты, — задыхаясь, сбившись с ног, остановились под вечер на дороге через тополиную рощу, — и я проницал непривычную радость в глазах Рэя и невозможную нежность в своих, и Рэй, дивясь и вглядываясь, восставал против очевидного и перечеркивал собственную судьбу, а во мне набухала такая любовь, что меня мучительно распирало.
— Да уж, взять нас, — сказал я. — Еле плетемся. До Червя двенадцать миль. Трамвайчик услышать не хочешь? А, голубь лесной? На улицах сейчас выкликают спортивные новости. Купите, купите газету! Кудрявчик твой небось гоняет шары. Ну, надо пошевеливаться.
Вверх, вверх по дороге, из лесу вон, и за нашими спинами уже грохотал двухэтажный автобус.
— Это на Россили, — сказал я.
Оба сразу мы подняли трости.
— Ты зачем автобус остановил? — сказал Рэй, когда мы усаживались наверху. — Мы же весь день пешком решили.
— Ты, что ли, не останавливал?
Мы сидели спереди — будто ещё двое водителей.
— Осторожней на рытвинах! — сказал я.
— У тебя колесо бьет, — сказал он.
Мы развязали рюкзаки, вынули бутерброды, крутые яйца и паштет, мы по очереди пили из термоса.
— Ты дома не говори про автобус, — сказал я. — Как будто мы весь день пешком. У-у, вон он, Оксвич. Кажется, что недалеко, да? Мы бы бороды отрастить успели.
Автобус обогнал взбиравшихся в гору велосипедистов.
— Взять на буксир? — крикнул я, но они не расслышали. Та, с коляской, плелась в хвосте.
Мы разложили на коленях провизию, и мы совсем забыли править, предоставив водителю у себя в кабине внизу гнать нас куда ему вздумается по сумасшедшим ухабам, и назад убегали: оплаканные дождями часовни, линялые ангелы; у холмов, от моря подальше, — розовые дачки (жуть, я думал, вот бы где я не стал жить, потому что среди деревьев и трав я себя чувствую как в клетке, хуже даже, чем среди уличной толчеи под частоколом дымящих труб), бензонасосы, скирды и возчик на ломовике, вросший в кювет под облаком мух.
— Так только страну и увидишь.
На узком крутом подъеме двое пеших с рюкзаками шарахнулись от автобуса под укрытие ограды, вобрали животы, распялили руки.
— Вот бы и мы с тобой так.
Мы радостно оглянулись на тех, приплюснутых к ограде. Они выкарабкались на дорогу, снова поползли, как улитки, мигом сделались крошечными.
У въезда в Россили мы нажали на кондукторскую кнопку, остановили автобус и бодро, пружинисто прошагали несколько сотен шагов до деревни.
— Довольно быстро добежали, — сказал Рэй.
— Рекорд установили, — сказал я.
Хохоча — на скале над длинным-длинным золотым пляжем, — мы показывали друг другу Голову Червя так, будто кто-то из нас слепой. Был отлив. Мы перешли по склизким камням, и вот мы, ликуя, стояли на ветру, на вершине. Тут была немыслимая трава, нас на ней подбрасывало, и мы хохотали, скакали, вспугивая овец, бегавших, как козлы, вверх-вниз по выбитым тропам. Даже в такой тишайший день тут бушевал ветер. На самом верху змеистого, бугристого утеса чайки тучей — я в жизни не видел их столько — рыдали над свежими утратами и вековечным пометом. В этом месте мой голос был подхвачен, увеличен, преображен в гулкий крик, ветер образовал вокруг меня раковину, и во всю ширь, во всю высь опрокинулись синие неосязаемые своды неба, и шелест крыльев был здесь как гром. Я стоял расставив ноги, подбочась, ладонь — козырьком у глаз, как Рэлли на какой-то картинке, — и был как будто один-одинешенек в тот эпилептический миг в страшном сне, когда ноги растут и врастают в ночь, сердце бухает так, что соседей разбудишь, и дыхание ураганом несется сквозь безразмерную комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14