А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сжав пальцы, он сквозь перчатку ощутил уголок сложенной бумажки, хотел остановить драгуна, спросить, — но тот неожиданно легко и стремительно метнулся вперед, в круговерть экипажей. Две серые тени скользнули за ним так быстро, что Яшвили, мгновение спустя, не был уверен, что видел их в самом деле, — но читать всунутую ему записку здесь же, в свете фонаря, не стал, а положил в карман.
Дома, развернув четвертушку бумаги, он понял, что осторожность встречи не зряшная, следить за драгунским капитаном могли, должны были. В записке оказалось всего три слова: «Ты спишь, Брут».
Взяв с каминной полки нагарные щипцы, Владимир Михайлович, прихватив записку за уголок, сжег в пламени свечи, стряхнул за решетку пепел с крошечным белым клочком. Напыщенная глупость, подумалось ему.
Толкнув кочергой поленья, он подсунул щепы, зажег. Придвинув кресло, уставил в решетку подошвы сапог, головой откинувшись на середину спинки. В комнате было тепло от печи, но почувствовать себя согревшимся можно только у открытого огня, тепло которого бодрит, не обволакивает дремой.
Щуря глаза на пламя, неровными, осторожными язычками сновавшее меж поленьев, он пытался вспомнить, как началось все. В корпусе, когда надо было влюбленными глазами смотреть на портрет брюзгливой женщины с двойным подбородком, такой непохожей на маму, тетю Русудан, чьих рук прикосновения не мог он забыть?
Или в первые годы службы, поняв, что не может никогда научиться унимать гневную дрожь в руках, выслушивая барственно выговариваемые приказы, не смог он стать тем, кем положено было, — верным государыне и отечеству офицером? Или — шведской войной, когда, бережно обвязывая поутру тряпицей обмороженные пальцы, прежде чем надеть сапоги, перестал мечтать о том, как, взобравшись первым на гребень крепостной стены, взметнет над головой шпагу?
Помнилось точно одно: когда Павел Петрович стал государем, трудно было ждать чего-нибудь, кроме добра. Мнилось, даже французские идеи новому императору не чужды, а впрочем, много ли дивного, коли ходили темные слухи про связь его со шлиссельбургским узником Новиковым да и с Баженовым, чьи друзья живали во Франции подолгу.
Пламя в камине поднялось ровной стеной, Яшвили отодвинул ноги, подошвы сапог слегка дымились.
Екатерининский век мнился почти вечен, мечтать о переменах было — что головой в стенку биться. В первое десятилетие царствования вместились заговоры, толки о свободе над вольнолюбивыми брошюрками. Бунтом — кончилось. Иные читали, украдкой, провезенные через рубеж книжки Кастера, Рюльера; Грузинов потом про это сказал хорошо: кукиш в кармане показать. Так и выходило: прочитав, радовались втихомолку, пересказывали близким друзьям шепотом, под большим секретом. И вот — будто в глухой тишине снова пустили часы, вернулось Время. В считанные недели свершилось, о чем не мечтали; иные свободолюбцы, из ходивших с Суворовым на Варшаву, даже хмурились, узнав про разговор императора с Костюшко, хоть с благородством поступка этого никто не спорил. Да и неладно на сердце было у героев польского похода, кроме самых тупоголовых служак, каждому запали в память несколько юнцов, насмерть державших придорожную корчму против целого батальона; обреченные взгляды вслед проходящим колоннам из окон на улицах Львова, Кракова, Варшавы: прокушенная до крови губа девушки у колодца, не пожелавшей ни слова сказать русским офицерам. Помилование конфедератов снимало вину с души. А из Зимнего меж тем следовал указ за указом, выметались прочь фавориты и казнокрады, надеяться можно было, кажется, на все…
Не назовешь день, когда умерла надежда. Еще звали ко двору вчерашних врагов отечества, еще провозглашалось публично, что всякий самому государю может при-несть жалобу на несправедливость; уже разжаловали в рядовые за неловкий шаг на разводе, свистела трость Аракчеева, — но думалось, все поправимо, гатчинского капрала император раскусит и прогонит. Он действительно прогнал. И призвал снова.
Яшвили поднялся легко, потянулся, закидывая руки за голову. Брутом становиться нет нужды, мало ли в Петербурге людей, у которых Павел отнял надежду? Или только французам дано собрания национальные собирать?
…Этим же вечером, перебрав в уме всех, вокруг кого могли бы сплотиться недовольные, он остановился на одном имени. Сын полководца, никогда не клонившего шеи перед Екатериной, племянник канцлера, готовившего проект конституции, — Никита Петрович Панин.
Наутро Владимир Михайлович, велев денщику почистить мундир и достав из коробки лучшие перчатки, поехал на Садовую. Был он в себе до того этим часом уверен, что недоуменно уставился на затянутого в ливрею лакея, которому пришлось трижды повторить:
— Его превосходительство не принимают.
Лишь много позже, мимолетно, вспомнит Яшвили о встреченном у театра драгунском капитане, не подозревая, что тот сидит уже в секретной камере Петропавловской крепости. Соглядатаи, шедшие в тот вечер за ним, призваны были, на свой страх и риск, князем Мещерским, приметившим встречу приезжего с двумя офицерами столичного гарнизона, давно бывшими у него на подозрении.
Улик для доноса скопилось довольно; следующей ночью, по приказу генерал-прокурора, заговорщиков арестовали, а еще три дня спустя Лопухин доложил императору об усердии Мещерского, открывшего затаившуюся в Смоленске шайку якобинцев.
* * *
В декабре император все дни почти отдавал заботам военным, и Анна скучала. Визиты были не в радость, все казалось, за спиной ее судачат, что охладел, мол, государь. Боясь показаться заискивающей, выпрашивающей внимание, она порой оказывалась резка, едва ли не груба. Пожалуй, хорошо ей было только с отцом, и Анна заезжала к нему все чаще, порой просто сидела, не мешая, глядя, как он черкает что-то в бумагах. О делах Петр Васильевич с дочерью не говорил, да ей было и неинтересно. Только заметив, что он чем-нибудь недоволен, Анна спрашивала, кивнув на раскрытый бювар:
— Что там?
Отец отшучивался, и она не настаивала. Но за две недели до Нового года, по хмурому его лицу, Анна поняла, случилось что-то серьезное. Петр Васильевич на вопросы ее пробовал опять отнекиваться, но, увидев сведенные капризно брови, двинул к ней по столу бювар:
— Сама смотри. Генерал-прокурорская должность всякую гнусность собирает.
— Что там? Читать мне все это, что ли?
— Умысел на государя. Мещерский открыл..
— Мещерский. В театре разве умысел?
— Нет. Не шути с этим. Петербургского драгунского полка замешаны офицеры, дворяне смоленские. Одна ниточка вовсе недобрая: отставной полковник Каховской — едва ли не во главе всего заговора, а он старый приятель Суворова.
— Павел Петрович о Суворове несколько раз заговаривал, вспоминает его.
— Вот и смотри. Можно раздуть невесть что, а окороти концы — упустишь бунтарей. И с Валуевыми связь неясная…
— Как же они хотели?
— Что?
— Убить. Ядом или с ножом подослать?
— Ну что ты! Я говорю — умысел, а ты сразу — ножом!
— А на престол кого? Александра? Не молчи!
— С чего взяла? Республиканцы это…
— Сами, значит? Его убить, и сами?
— Не больно-то так выходит. И французов, почитай, из цареубийц мало кто в живых остался, свои же показнили.
— Мне до них что? Нет, как же так, его убить, а самим сесть в какое-нибудь там собрание! Откуда все это, папа?
— Люди сведущие говорят, зараза якобинская. У меня к сыску таланта нет, а разумом своим полагаю: Пугач ни у каких якобинцев в обучении не был, бунтовщиков всегда достанет. Страшно, что дворяне…
Анна покачала головой, глядя застыло на поблескивающую в солнечном луче застежку бювара:
— Страшно то, что его хотели убить.
* * *
На крыльце, с непокрытой головой, встретил фельдъегеря Александр Васильевич, в незапахнутой шубейке вышедший в сени, едва заслышал колокольчик. Тут же вскрыл пакет и, пробежав быстро взглядом, нагнулся-зачерпнуть горсть пушистого, после полудня выпавшего снега, вытер лицо. Потянулся хрустко, расправляя кости, звонко крикнул:
— Прошка! К старосте беги, три сотни рублей на дорогу проси, авось две даст, так хватит. Скажи, не шутя еду! После в церковь, скажешь, сегодня на клиросе петь не буду… Запрягать!
Он был в Петербурге на следующий день вечером и едва не впервые в жизни беспокойно провел ночь — все никак не мог уснуть. Но, прикорнув два часа, вскочил бодрый, веселый, только руки чуть дрожали. В предрассветной дымке ехал к Зимнему, не оправляя сбившийся шарфик: все казалось душно, впору расстегнуть пару пуговиц. На лестнице встреченный Ростопчиным, кивнул ему коротко, серьезно и отвернулся сразу, так что тому пришлось не дорогу показывать, а поспешать следом в Двух шагах. Двери растворялись перед ними, словно сами собой, в полутемных комнатах звонко разносились шаги. В угловой кабинет фельдмаршал вошел один.
— Ждал тебя. Рад.
Павел, улыбаясь ясно, шагнул навстречу, нетерпеливым жестом остановил поклон.
— Чиниться нам не время. Тебе вручается судьба Австрии и Италии, в том — слава России.
— Государь…
— Ладно! Вижу, что не станешь о косах да штиблетах спорить. Бог теперь рассудит: коли победа — нам обоим слава, поражение — вина пополам. Думаю, достойные войска тебе вручаю: что мог, сделал. Веди!
И он обнял полководца. Невысокие оба, вровень, они стояли мгновение рядом, щекой Павел ощутил слезинку на щеке Суворова.
* * *
Весь Петербург, начиная с полудня, был у дома графа Хвостова, где остановился фельдмаршал. Александр Васильевич не успел распорядиться, чтобы не пускали никого, как все комнаты полны были народа, и, махнув рукой, он стал здороваться со знакомыми и незнакомыми, принимать поздравления, выслушивать просьбы. Вдруг, вспыхнув, вскинул голову, шагнул быстро к прислонившемуся у окна неприметному, аккуратно причесанному человеку:
— Сударь, сколь много чести для меня! Прошка, проводи действительного статского советника Николаева на подобающее ему высокое место!
Суворов кивнул выразительно, и денщик, водрузив проворно на диван стул, склонился почтительно перед Николаевым:
— Пожалуйте, ваше благородие!
Под леденящим голубым взглядом статский советник, оглядываясь затравленно, под общий смех полез на диван. А Суворов, кивком подозвав Прохора, шепнул на ухо:
— Лошадей!
* * *
Умирать Александр Андреевич Безбородко уехал в Москву. Сколь осталось, сказал ему тот же верный лекарь, что отмерил последний год Екатерине Алексеевне. О ней думалось теперь спокойно, как через долгую усталость, будто и не было дней, когда поджидал он смерти благодетельницы.
Что же, достиг всего, о чем мечталось, выше канцлера не сядешь, а к чему теперь все это?
Он не раскаивался ни в чем, не сетовал; просто теперь не было цены звездам, титулам, деревням. Верни божеская ли, дьявольская сила молодость, вновь бы прогрызал дорогу к силе и славе, но с собой-то не возьмешь…
И он, едва оплавившись после удара, не вылежав, как ни молил врач, двух дней, велел везти себя в церковь. В спальне было ему столь невмоготу, что, едва подали возок и явились наверх двое лакеев с легким креслом, н котором носили хозяина по дому, он поднялся сам с кровати и, босиком, в рубахе ночной, оттопыривая живот, дошел тяжело до двери, ухватился за косяк. Кресло подставили, усадили, руки, на подлокотники уложили — и понесли, только взбегавший по лестнице камердинер, увидев, руками всплеснул:
— Одеть-то барина, олухи!
Доехали быстро. Велев кресло поставить в приделе, Александр Андреевич посидел чуть, отдыхая, потом, на плечо камердинера опираясь, вошел под своды.
О чем ему молиться было, о прощении, о грешной душе? Много ли проку. Господь разумеет, как судить. Разве вымолишь участь, не сужденную по милосердию его? К прочим грехам добавлял канцлер еще один, но хотелось ему в этот час не прощенным быть, а найти мир в собственной душе. Вчера ввечеру еще, едва начав отходить после распластавшей тело враскид боли, ощутил он словно чесоточный зуд, пробегавший от пальцев ног под мокрым одеялом до затылка. Шевелиться — сил нет, от каждого движения в испарину бросает, лежать бы да лежать, избывая муку, а он места себе не находил. Может, это и есть — кара?
Теперь, в церкви, зуд отпустил, а тревога па сердце не прошла. Маетно, будто и нет тебя вовсе, а что вспомнится, не с тобой было, рассказано. Ордена перед гробом понесут… Петра Федоровича женушка без них похоронила, а сын, решив в другое место гроб закопать, велел перед гробом нести и те, что были у царя незадачливого, и иные тоже. Выходит, мертвому навесили? Куда комедия гнуснее…
Дев любил Александр Андреевич, чего уж земного более, чтобы от неба, да и от преисподней, подале? А вспомнишь — так, видения бестелесные. Вот Ленушка ласкова была, городок ей подарен, о чем языки злые, поди, сто лет еще судачить станут.
Сандунова строптивилась, при государыне опозорить хотела статс-секретаря. А что теперь обе? Поди, поблекли, растолстели или, против того, яко мощи стали, без тоски не взглянешь, и кому они теперь надобны? Не то что канцлера, колодника последнего молили бы: полюби! Ан нет, прошло время.
Вот и его тоже…
А думалось ему хорошо об одном: как приметила впервые матушка Екатерина Алексеевна, вытащила из захолустья, приблизила. Все ж чего не отнять, того не отнять, пребудет она в потомстве Великой!
Вперясь в лик Богоматери, он ощущал, как уходит тревога, нисходит на душу покой. Промысел Божий не постигнешь, но разве судьба — не от него? Раз суждено было Александру Безбородко не сгинуть бесславно, как многие тысячи увальней, по поместьям своим праздно прозябающих, разве то зря? Деньги по чужим рукам ходить будут, ленты орденские истлеют, но имя — останется. Останется, коли будет стоять держава…
И крупно, словно в горячечном бреду, кладя поклоны, бия лбом о доски, чисто струганные, молил он глядящую изумленно Богоматерь, протягивавшую людям доверчиво сына своего, о победе фельдмаршала, графа Рымникского, Александра Суворова, над врагами Российской империи. Молил, чуя близкую смерть и не думая уже более о теле своем, о душе — лишь об обретенной ныне истине: доколе стоять державе, жить имени князя Безбородко.
…Новый удар хватил его обратной дорогой. Мечась бестолково над развалившимся по сиденью телом, камердинер то кричал кучеру — править осторожнее, то велел гнать что есть мочи. Едва карета остановилась перед крыльцом, кинулись из дома, будто почуяли что-то, слуги, ухватились сразу, не опрокинув едва, за переносное кресло. Александр Андреевич, не поднимая глаз, тяжело стонал.
Назавтра он потребовал священника, соборовался. Вышло все коротко, буднично, хоть боли канцлер не испытывал и мог, наверное, даже подняться с постели, только вот говорить с подошедшим к кровати его человеком в рясе не хотелось. Что тот ему откроет? Если и не истина было то, что он вчера в собственной душе прочитал, все равно иной правды ему не надо.
Велев принести завещание, прочел, медленно водя взглядом по строкам, позвал секретаря:
— Здесь запиши. Домам сиротским, приютам… В статье, где про Виктора Павловича, племянника моего, добавь: и бумаги, что хранятся в кабинете, в шкафу особом. Теперь пиши. Желаю, чтобы похороны были простые. Нечего комедию ломать… Это не вписывай.
Секретарь вскинул на него понимающие, улыбчивые, вишенные глаза, и Безбородко ощутил вдруг со злой, отчаянной силой, что юнец этот, горя не знавший, смеющий усмехаться теперь, жить будет, а он… И, глянув строго, гневно, так, что секретарь, дрогнув, откачнулся на стуле, бросил, четко каждое слово выговаривая:
— Все вы сами разумеете. Только при нас в Европе без воли нашей ни одна пушка не стреляла, посмотрим, как при вас будет!
Закрывая глаза, он успел подумать, что надо поправить фразу: посмотреть-то ему и не удастся.
…Повелением государя последнюю волю князя Без-бородко нарушили, похоронив его с невиданной пышностью. А в должность его назначен был кавалер всех российских орденов, по крови — прямой потомок нойонов из дома самого Чингисхана, граф Ростопчин.
Дела особо важные, принесенные по приказу его в кабинет, Федор Васильевич просматривал бегло, быстрым кивком или усмешкой подтверждая сам себе, что интересного ничего нет. Как ни говори, при всем гоноре его, мелочен был князь Безбородко, и секреты его мелкие. Все главное коллегия иностранных дел знала, канцлер, окромя как правом доклада государю, ничем не выходил выше прочих. Заинтересовала Ростопчина лишь одна бумага. Вглядевшись, он вспомнил отчетливо, как наяву, облик старика в плисовых сапожках, успевшего-таки побыть, напоказ, три месяца первым в государстве чином, — и рассмеялся. Была то памятная записка, составленная Остерманом, под удивительнейшим названием «Об управлении Россией», сохраненная Безбородко в делах безо всяких пометок. Федор Васильевич, откинувшись поудобнее на спинку стула, хохотал вволю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27