А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Пусть. Место это было суждено вам.
— У вас в душе не осталось ко мне ничего, кроме горечи?
— Не знаю, что тому виной.
— Хорошо. Вы —: решили. Прощайте.
Легко шагнув мимо нее к двери, он отворил, повернулся — и, не отдав, как собирался, шутовского поклона, молча, в изнеможении, посмотрел на нее, едва прошевелив губами:
— Уходите…
* * *
…Три дня спустя Федор Федорович Буксгевден сдал дела генералу от кавалерии Палену. За Петра Алексеевича ходатайствовала графиня Ливен, воспитательница дочерей императора, слишком торопившегося разогнать змеиное гнездо, чтобы долго искать подходящего чело века. В тот же день он велел сыну написать в Грузино. Аракчеев присоединился ко двору сразу после переезда в Гатчину, раньше, чем Ростопчин, которому Павел написал сам из Петербурга, приехав в столицу на два дня по особо важному делу. Здесь собран был совет всех находящихся в России кавалеров ордена иоаннитов для обсуждения сдачи Мальты французам.
Ни слова за все эти дни сказано не было о Куракиных — но, однажды утром выглянув в окно спальни, генерал-прокурор увидел стоящую перед дверями его дома обшитую кожей кибитку. Охраны вокруг не было, в дверь не стучал никто, безмятежно дремал на козлах кучер, и Алексей Борисович, лениво потянувшись, стал думать, кого же ему привезли на допрос, почему не в карете, а в предназначенной для известного дела кибитке — не ровен час, из Сибири вернули какого сосланного? Усмехнувшись, прошелся по спальне, подтянул халат, хотел было звонить — и покрылся холодным потом, поняв вдруг, что кибитка — для него. Судорожно ухватив шпагу, распахнул дверь, сбежал по лестнице — и увидел в прихожей троих опершихся о ружья преображенцев. Остановился, не говоря ни слова, повернулся и пошел медленно наверх. Солдаты, как истуканы, не шелохнувшись, смотрели ему вслед.
День Алексей Борисович провел как в беспамятстве. Пробовал читать, разбирать бумаги, но непреодолимой силой тянуло к окну, под которым все стояла кибитка. Через каждые два часа' меняли лошадей, сел на козлы свежий кучер. Смеркалось. Пошатываясь, генерал-прокурор, не задумываясь, почему одним мгновением пролетел день, встряхнул сам одеяло на кровати, так и оставшейся не застеленной, и, уже надев ночной колпак, выглянул вновь на улицу. В темноте ему показалось сначала, что мостовая пуста, подпрыгнуло радостно сердце — но тут же привыкли глаза, и отчетливо встал перед взором мрачный, глухой силуэт.
Вечером этим брат его приехал к графу Безбородко и, отстранив замявшегося в прихожей дворецкого, прошел без доклада в кабинет, где, укутавшись в плед, словно не август стоял на дворе, а ноябрь, распластался в кресле канцлер.
— Александр Андреевич, простить прошу покорнейше, что врываюсь, смущая уединение ваше. Но события чрезвычайные тому причиной.
Безбородко приподнял влажные, темные глаза на Куракина, молча пожал плечами.
— Брат мой под домашним арестом, меня государь не принимает. Вины за собой не вижу, иначе как злобным наговором врагов объяснить не могу всего происходящего.
— Кому же вы враг, Александр Борисович?
— Могу догадываться. Политика моя…
— Бросьте. Какая у вас политика? — Безбородко вздохнул негромко, поправил плед. — Лучше скажите, к Екатерине Ивановне обращались?
— Да. Но государь…
— Не внял. Чего же вы хотите? Известно вам хотя бы, что из Москвы вызван сенатор Петр Лопухин с семьей? Тот, что женат на Кате Шетневой?
— Да. Государю приглянулась их старшая дочь, Анна.
— Вот видите. Если кое-какие уроки от мачехи переняла, ласковая бабенка выйдет. Петр Лопухин, думаю, пойдет на место вашего брата.
— Но за что уволен Плещеев?
— Сердце монарха в руке Господа.
— Александр Андреевич, что же это? Сердце, рыцарские подвиги, орден иоаннитов. Мы два года не давали начаться войне…
— Не мы! Я не давал. Но теперь обстоятельства изменились.
— Какие обстоятельства? Девица из Замоскворечья? Мальтийские кавалеры в шутовских балахонах?
— Вы всегда видели только то, что перед носом. Мальта — никчемный островок, но, начав с нее, кто знает, где господа из Директории остановятся. Мы их должны осадить.
— Александр Андреевич, так вы… Грех на себя берете!
— Не вам судить, — Безбородко потянулся к колокольчику.
…Двор вновь танцевал вальсы, любимые новой камер-фрейлиной Лопухиной. Все чаще карета с гербами мальтийского ордена, которую полагалось не узнавать, стояла у дома на Дворцовой набережной; имя «Анна», «благодать» вышито было на знаменах Преображенскою полка. Александр Куракин просил отставки, в которой император ему отказал, объявив громко, в присутствии двора, что сам знает, когда увольнять тех, кого он назначает. Три дня спустя вице-канцлером стал племянник Безбо-родко Виктор Кочубей, только что вернувшийся из Стамбула. Дел на него навалилось много, Александр Андреевич работал помалу и чувствовал себя все хуже.
13 октября корпус Розенберга перешел Буг, имея дирекцию на Львов.
* * *
Павел встречался с Анной в доме, купленном для ее отца казной у адмирала де Рибаса. Минули первые дни довольства, когда счастьем было то, что женщина эта улыбается, сидит рядом; наслаждением слышать, приходя в дом, ее торопливые шаги за дверью гостиной. Слепая радость — владеть прошла, и он никак не мог понять, что дальше — загадка или пустота.
Силясь вспомнить, о чем они говорили с Нелидовой долгими часами, в каждом подвернувшемся укромном уголке, он не мог оживить в памяти слов. Приходило только счастливое чувство наполненности, жизни смыслом, вспомнилось ожидание каждой встречи, само по себе дарившее радость. Он, всегда дороживший каждой секундой, не жалел ни об одном мгновении, из которых сложились бы, наверное, недели и месяцы за разговорами ни о чем с Катей. Теперь все оборачивалось иначе. Лопухина была, наверное, не глупее других девиц ее лет, бойка и остра на язык, любила сплетни;, порой, пораженная чем-то, рассказывала живо и красочно, всякую историю оживляя искренним сочувствием к самым мелким людским неприятностям. Спрашивая себя, чего же недостает, он не мог ответить.
С каждым днем все чаще заговаривали они о политике. Павлу нравилась осторожность ее суждений, неподдельное преклонение перед тем, что говорил он. У Нелидовой на многое был свой взгляд, всегда твердый и мало согласный с дипломатической выгодой, прочее ее занимало мало; Аня интересовалась всем, редким наслаждением оказалось направлять ее мысль, объяснять цели дворов и расстановку сил в Европе.
Он рассказывал про упрямство Питта, предательство Кобенцля, хитрость Тугута. Подымая верхнюю губку улыбкой, удивительным образом смешивавшей презрение с восхищением, женщина, слушала, как он разбирает сражения, данные генералом Бонапартом, неплохим учеником великого Фридриха.
Но минула неделя, за ней другая, и неожиданно для себя Павел понял, что уроненные Лопухиной походя реплики не случайны, а он все чаще над ее словами задумывается. Женщина в двадцать один год — не ребенок, о многом может верно судить; удивляло его то, как быстро Анна разобралась, с его слов, в хитросплетениях европейской дипломатии.
А если не только с его?
Подумав об этом впервые, он полдня не находил себе места. В раздражении оборвал на разводе только что возвращенного на службу Аракчеева, велел отправить в томский гарнизон троих преображенцев. Приехав на Морскую, едва не с порога подступил к Лопухиной. План его был прост: заставить проговориться. Коли внимательно слушать, заметишь, как скажет она о чем-нибудь, чего знать не должна. Разговор превратился в допрос, Аня стала отвечать невпопад, путаться, испуганно пряча глаза от его пристального взгляда, вздрагивая, когда у него срывался голос; наконец, громко всхлипнув, уставилась испуганно, будто ждала, что за это с ней сейчас сделают что-то совсем страшное, и зарыдала.
Павел, оборвав фразу на середине, недоуменно посмотрел на женщину, не сводившую с его лица заплаканных глаз, поднявшись, шагнул к ней, наклонился, погладил по плечу:
— Что ты, девочка?
Ответа сквозь плач он не расслышал и, притянув Аню к себе, стал ласкать ее волосы, коснулся осторожно поцелуем бровей:
— Ну, что ты?
— Боюсь… — выдавила она и зашлась снова истерическим, мелким рыданием.
— Чего ты можешь бояться, кто посмеет причинить тебе зло?
— Ты… сердишься на меня. А я ничего дурного не сделала!
— Анна, ты слушала советы, и я знаю чьи.
— Так что? Он разве враг твой? И не советовал мне ничего вовсе, просто рассказывал… я стесняюсь глупой перед тобой быть!
Растроганно улыбнувшись, Павел стиснул ее в объятиях.
— Не бойся ничего! Не надо было… ну, да это пустое. Всегда слушай только меня, обещаешь?
— Да. Я думала, пойму все. Разве женщина не может в политике разобраться? Мне в детстве нагадала цыганка…
— Бог мой, еще и цыганка! Что?
— Четыре ордена у меня будет. Александр Андреевич говорит, в дипломатии самое главное — память и такт, а я запоминаю все хорошо.
— Милая моя, во всем этом нет нужды. Ты и без дипломатии достойна орденов.
— Я не хочу так! Не хочу, чтоб презирали меня! Гневно сведя брови, он повернул женщину к себе лицом, стиснув ей щеки ладонями, спросил строго:
— Кто посмел?
— О, Господи, да ведь всех не накажете! В глаза — никто, за спиной — каждый.
Он устало закрыл глаза, отпустил всхлипывающую женщину. Медленно сел, привалившись к спинке стула.
— Это все твои фантазии. При дворе всякий завидует тому, кто близок к трону, а не презирает. Поверь мне, я — знаю.
— Ну так и что, те были мужчины, у них стыд иной… — Она осеклась, увидев на щеке Павла болезненную складку.
— Ничего, говори. Я сам начал. Не бойся мне напомнить. Я больше не испытываю ненависти к Потемкину, даже к Зубову, хоть он жив. Власть выше злопамятности.
— Мне не надо власти. Я люблю тебя.
— Знаю. Так чего ты хочешь?
— Хочу быть, как все они, замужней женщиной, почитаемой при дворе. Любовников у каждой довольно, а если муж есть, все — не позор.
— Но Нелидова…
— Не знаю, чего хотела Нелидова! Коли ты хочешь, чтобы я была девкой, воля твоя, но ведь я люблю тебя! — Заходясь в плаче, она сползла на пол, к ногам Павла, уткнулась ему головой в колени.
— Ну, хорошо, все будет, как ты хочешь. — Он сказал это решительно, уверенно, зная уже имя. Это было как озарение: не думая ни о чем, силясь унять ее слезы, он вдруг ощутил толчок крови в виске, острую радость найденного решения. Вице-канцлер, племянник Безбородко; вот человек, над женой которого смеяться не 6удут. Кочубей.
* * *
На Филиппов день артиллерийский капитан из грузинских выходцев, Владимир Михайлович Яшвили, был от службы свободен и две ночи подряд, с тремя преобра-жеицами, которых повстречал в трактире на Караванной, мотался в открытых санях Бог весть по каким веселым местам. А утром, в четверг, прихватило горло, тупо гудело в затылке, пот выступал по лбу, стоило пройти несколько шагов. Владимир Михайлович, отбыв день, вернулся домой пораньше, выпил чаю с приготовленным для такого случая липовым медом и укутался потеплее, велев денщику будить четвертью часа раньше, чем обычно.
Проснулся он с сухостью во рту, головной болью. Ломило ноги, поясницу; встать сил не было. Денщик тряс за плечо:
— Ваше благородие, разбудить велели! Пора! Яшвили разлепил веки, сквозь ресницы посмотрел на
обеспокоенное безусое лицо солдата, сглотнул комок:
— Пить… дай. Горячего. Денщик бросился к двери.
…Морщась от боли, Владимир Михайлович сделал несколько маленьких глотков чая, улыбнулся:
— Молока бы…
— Я сбегаю сейчас!
— Не надо. Ехать пора. Вечером выпью… А, черт!
Вечером ему заступать в караул. Прикинув, что найдет, с кем перемениться, коли сил вовсе не будет, Яшвили отбросил одеяло, сел, спустив ноги на холодный пол:
— Сапоги давай.
К полудню немного расходился. Горло саднило, зато кости ломить перестало. Дел за день выдалось немного — составленная из офицеров и пушкарей батальонная команда проверяла на стрельбище проклепанные от раковин апрелевской машинкой орудия; с оставшейся разрозненной обслугой разных батарей учебу вести толку было мало. Стрельбы затянулись, и заменить его в ночь оказалось некому, но Яшвили, велев денщику приготовить бишофа, решил, что перетерпит.
В караульной дуло. Укутавшись в шарф, Владимир Михайлович в полудреме, опершись о стену, сидел на скамье, поставив перед собой фарфоровую кружку, над которой подымался ароматный парок. Мысли сменяли одна другую беспорядочно, думалось, кажется, обо всем сразу, и он с трудом заставил себя выбраться из этого сумбура, вспомнив дом.
…Голубоватым, щекочущим ноздри дымком тянет с виноградников, жгут сухие плети. У стола, под навесом, спиной, расставив широко локти, сидит отец, спущенной под буркой левой рукой привлекая к себе девушку, наливающую ему вино из кувшина. Полдвора закрыла тень огромного воза сена, пробегает вдоль плетня собака…
— Где офицер дежурный, ракалия?!
Владимир Михайлович вскинул изумленно голову, замешкался, не сразу узнав сутулого, землистолицего генерала в обтягивающем, свежем мундире.
— По какому праву?
— Я генерал-губернатор, ракалия! Сквозь полк тебя! Где офицер?
— Капитан Яшвили, дежурный. И грозить мне строем…
— Ну, фухтелей у меня получишь! Сидишь — пьян, одет не по форме. Что за тряпка на шее?
— Это шарф: Я нездоров.
— Пьян ты, ракалия! Пшел на гауптвахту!
Дверь караульной была плотно закрыта, часовых в коридоре не выставляли. Солдат под ружьем мерз в будке, но оттуда и выстрела не услышишь. Владимир Михайлович медленно приподнялся с лавки, шаркнув сапогом, оперся потверже — и, покачиваясь, стал перед Аракчеевым, воспаленно глядя ему прямо в глаза. Гудело в висках, ног под собой не чувствовал, словно плыл, барахтаясь, в теплой, густой жиже, и не понял сначала, въяве это или во сне, ощутив прикосновение ко лбу разлапистой, жесткой руки.
— Да вы в самом деле больны, капитан. Сменить вас некому?
— Я кончу дежурство.
— Хорошо. Доложите.
— От батарей команда отправлена на стрельбы, проверка пушек после проклепки. В казарме происшествий нет.
Не понимая ничего, Яшвили едва не пошел следом за повернувшимся резко на каблуках Аракчеевым и уставился тупо в захлопнувшуюся дверь. Расправы, наверное, ждать завтра, но было ему все равно, хотелось только отпить из кружки, опуститься вновь на скамейку, привалиться к стене. Бишоф совсем остыл, но он сделал жадно несколько глотков, стер обшлагом испарину — и, закрыв глаза, увидел снова спину отца под навесом, воз, черную, с рыжими подпалинами, собаку, бегающую вдоль забора.
А генерал-губернатор Петербурга, оглядевшись воровато в коридоре, хлопнул дверью, сбежал по крыльцу к своему возку, не обернувшись на лязгнувшего железом в будке часового. Прыгнув в возок, ткнул в спину сгорбившегося на козлах солдата:
— Пошел! — И, скосив глаза на освещенное окошко караульной, успокоенно расправил плечи.
Никто не посмел бы сказать Александру Андреевичу, что он испугался. Но никогда еще, с того дня, как в Гатчине, не в силах заглушить стоящий в ушах гневный крик Павла, истово бил поклоны на пахнувшем свежим деревом полу церкви, не испытывал такого страха, как теперь. Не скоро уйдут из памяти жгучие, яростные, сумасшедшие глаза артиллерийского капитана…
Алексея Андреевича передернуло. Порядок, строй — иного нет спасения. А коли офицер духу повиновения чужд — последнее дело.
Капитана этого со службы надлежит убрать, такие губят, армию.
…Сделать этого Аракчеев не успеет. Не пройдет недели, как, перестав отбрасывать в сторону, не читая, жалобы на своего «капрала», Павел позволит рассказать себе правду и напишет приказ — отправить генерал-губернатора столицы немедленно в Грузино, боясь, во гневе, обойтись чрез меру жестоко с недавним любимцем. Суда над Аракчеевым, забившим насмерть нескольких солдат, доведшим до самоубийства двух гвардейских офицеров из знатных семей, не будет, но и в Петербург его не вернут до поры. А страх так и не минет. В именин своем, как в казенной квартире комендантского подъезда Зимнего, будет Алексей Андреевич спать вполуха, вскидывая голову на каждый шорох, не в силах избыть давнюю боязнь затравленного, бедного кадета в мундире не по росту, не боящегося тычков и затрещин, лишь шпыняя других.
Таким он и останется на всю свою жизнь, до смертного часа.
* * *
Лютым морозным ветром поразнесло снег у театрального подъезда, мостовая звенела под колесами экипажей, скрежетали полозья саней. Спустившись с крыльца, Яшвили ждал, пока отъедут особы рангом повыше и кучер подаст его возок. Подскальзывающие торопливые шаги за спиной он расслышал, но не обернулся, только машинально, не задумываясь, напряг ноги, выставив вперед носок левого сапога, — и вовремя, потому что толчок был довольно силен.
— Простите, Бога ради. Скользко здесь, — глухо проговорил, ухватившись за его локоть, драгунский капитан, и Владимир Михайлович не успел удивиться словам, влажному, как у испуганной лошади, взгляду, почувствовав, что повисший на нем человек всовывает что-то в руку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27