А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда толпы их скапливались на пересадках в Будапеште, Бухаресте, Варшаве, и всех их надо было расфасовать, успокоить, направить, охранять. Он устал, этот мальчик с диким местечковым акцентом, какого не было уже у деда писательницы N. типографского рабочего-линотиписта, в четырнадцать лет убежавшего из дома отца-раввина, из затхлого местечка на юге Белоруссии.
- Господа, господа! Все в порьядке! - кричал мальчик, картавя.
Наверное, его в детстве привезли из России, лет двадцать назад, подумала она. Вот такой акцент будет и у моих детей. Круг замкнулся. Это я, я его очертила, я обозначила границы новой черты оседлости, я его замкнула.
И в этом стеклянном зале аэропорта посторонней, прохожей страны, в толпе бездомных ничейных переселенцев, под охраной автоматчиков она вспомнила одно из неприятнейших впечатлений своей жизни: закрытый просмотр фильма о филиппинских хирургах в Доме кино, куда ее, после междусобойчика в ЦДЛ, затащили два знакомых редактора.
Она сидела, обескураженно уставясь в экран, на котором слишком чуткие, неприятно чувственные смуглые руки хирурга раздвигали ткани человеческого тела, внедрялись в него, копошились внутри и вдруг вытаскивали наружу комок опухоли, за которым тянулись красные нити метастазов...
Она ощутила вдруг такое бесконечное сиротство, бездомность, обездоленность и тошнотворный страх, ощутила, как безжалостная рука, раздвинув ткани, проникает вглубь, в грудную клетку, и выпрастывает оттуда опухоль души с метастазами прошлого.
Она поняла, что самим рождением - до самой смерти - обречена на сопровождение автоматчиками, и неважно куда - до расстрельной ли ямы, для охраны ли жизни. Что все кончено, все погибло, и вернуться некуда, и возвращаться нельзя...
(Тут, на автобусной линии Иерусалим - Тель-Авив, живет сумасшедший бродяга в вязаной шапочке, про Машиаха поет. Всю дорогу бегает по автобусу и боится только одного - что его высадят. Все тот же ужас бездны, клубящейся под ногами.)
Она опустилась на скамью и зарыдала молча, страшно, содрогаясь в невыносимых конвульсиях, защитив лицо ладонями, безуспешно пытаясь совладать с этим, неожиданным для нее самой, припадком смертельного отчаяния. Рядом ее муж держал на руках младшего ребенка и растерянно смотрел на нее. Впервые за пятнадцать лет брака он видел, как она плачет.
- Что с вашей женой? - встревоженно спросил его мальчик-предводитель, ведь он за всех отвечал. - Почему она плачет?
Муж спустил ребенка на пол, подошел к ней и с силой прижал ее трясущуюся голову к своему свитеру.
- Ничего, - сказал он израильтянину. - Простите нас. Сейчас это пройдет...
...Они приземлились в Лоде ночью, накануне Судного дня.
После долгой процедуры в аэропорту (девочка-чиновница с таким же тяжелым акцентом, такая же уставшая и бледная, долго не могла понять - как это в семье могут быть три разных фамилии: отца, сына и святого духа от первого мужа), - ночью же (это была нескончаемая ночь) их погрузили на маршрутку и долго везли в какой-то городок под Иерусалимом, там одноклассница мужа сняла для них небольшую квартиру.
Приехали в сером молочном рассвете, быстро перетаскали на третий этаж все вещи: подрамники, свернутый в тяжелый рулон холст, ящик с красками и бутылками лака и небольшую сумку с бельишком для детей и круглым гжельским чайником, с которым самым идиотским образом она не хотела расстаться. (Он и сейчас стоит на полке в кухне. Чай в этой реликвии никто не заваривает.) Восемьдесят кило - по двадцать на рыло, - и ни грамма больше. Все по закону и под присмотром советского таможенного быдла. Баулы с одеждой, посудой, обувью и постельным бельем остались там же, в Шереметьеве.
"Это хорошо, - с горьким злорадством думала писательница N., - это символично..."
В квартире, которую сняли для них, стояли только три обшарпанные деревянные кровати и два дачных табурета, крашенных голубой краской. И опять она подумала, глядя на эти невесть откуда взявшиеся и невесть как сохранившиеся табуреты: земную жизнь пройдя до половины... Все хорошо, так мне и надо...
Ничего, сказала одноклассница мужа, задорная украинская деваха лет сорока пяти, энтузиастка и сионистка (она встречала их в аэропорту, бурно во все вникала, хваталась за сумки, громко и бодро приговаривала: ничего, главное, вы - дома! Остальное приложится. Пройдет завтра Йом Кипур, сказала она, понатащут вам отовсюду).
Писательница N. с трудом дотерпела, когда уйдет эта сердечная женщина, уложила хнычущего малыша, легла рядом с ним, не раздеваясь, на голый матрас и уснула как оглушенная...
Проснулась под вечер, долго лежала на спине, силясь понять - где она, глядя на голую лампочку, на непривычные, больнично-белые стены. Наконец поднялась и подошла к окну, тоже странному, без подоконника. Увидела круглый двор с пологим травяным косогором. Амфитеатром он окружал странное округлое здание из белого камня, с витражами в венецианских окнах. И со всех сторон по зеленому косогору спускались к белому зданию тихие строгие люди в белых одеждах...
Писательница N., москвичка в третьем поколении, уроженка Сретенки и прочая, и прочая, конечно, что-то слышала и что-то почитывала о грозном Судном дне, когда ревнивый и милосердный еврейский Бог судит всякого из своего народа, и этот всякий, дабы отвратить от себя гнев и наказание, облачается в белые одежды - в цвет невиновности и чистых помыслов...
Где-то что-то такое она, повторяем, читала. Но не связала. А может, забыла... Несколько мгновений, вцепившись побелевшими пальцами в оконную раму, она глядела на картину безмолвного загробного мира. Ее затошнило, колени подкосились, отступив от окна, она повалилась ничком на топчан и потеряла сознание...
...Так вот, в последние год-полтора с окружающего мира вдруг стала сползать пленочка, как с переводных картинок, нашлепнутых на бумагу. Скатываются мокрые катышки, скатываются, и вот уже в углу весело заблестело настоящее солнышко, и грязно-коричневая черепица крыши оказалась карминно-красной, а сахарно-белые домики, уступами восходящие в гору, так отрадно выглядывают из багряно-лиловых кустов бугенвиллий...
С полгода назад втроем - с младшим отпрыском - они совершили безумную по дороговизне вылазку в кибуц под Нагарией. Кибуц как кибуц, не любила она эти коммунистические идеалы сельскохозяйственных евреев, - но дня два без ущерба для психики провести там можно. Опять же - бассейн под открытым небом, в который круглосуточно было погружено их худосочное дитя - по характеру, страстям и национальности - типичная утка.
Отец фотографировал его поминутно - счастливо визжащего, с какой-то девочкой, с которой он бегал все два дня. А за девочкой повсюду бегала ее собака - мохнатенькая, белая, с черными подпалинами и черными, свисающими по бокам ушами, отчего морда ее казалась чванливой физиономией купца.
В этой собачонке было что-то трогательное и удивительно человеческое. Художник вставлял ее уже в третью картину, и везде это мохнатое, черно-белое было уместно и по колориту, и по настроению... В картине "Бродячий цирк" она лежала у ног фокусника; свернулась клубком на стуле, у окна, рядом с рыжеволосой женщиной в шляпе; стояла возле одинокого старика, спиною подпирающего забор...
Недавно залетел к ним из Милана приятель писательницы N., кинолог между прочим. Все советовал собаку приобрести, она, мол, напряжение снимает и даже от депрессий бережет. А у нас уже есть собачка, ответила на это писательница N. Вот, смотри, в каждой картине, - он совсем рехнулся. Скажи-ка, что это за порода?
Приятель-кинолог осмотрел полотна, щурясь, помыкивая и склонив голову набок, и сказал: похоже, тибетский терьер...
Так, кибуц.
Для увеселения отдыхающей публики предприимчивая администрация пригласила ансамбль не ансамбль, оркестр не оркестр, а некую любительскую, бродячую по виду труппу с проигрывателем и колонками.
Группу представляли четверо разнокалиберных девчушек от пятнадцати до семнадцати лет и их дядюшка-руководитель, коротконогий брюхастый человечек в смешных аляповатых бермудах и в пляжной шапчонке с козырьком. Писательница N. мысленно окрестила его массовиком-затейником. Дух любительщины, который процветает здесь во всех сферах искусства, способствует дикому смешению жанров и повсеместному беззастенчивому и радостному домашнему музицированию.
Этим ребятам заплатили за то, чтоб они "делали весело". И недаром, надо сказать, заплатили. С первого взгляда было видно, что это прыганье по деревянному помосту, сколоченному в нескольких метрах от кромки бассейна, доставляло им самим огромное удовольствие.
Под ритмичную, американского ширпотреба, музычку девчонки задорно и почти дружно выбрыкивали длинными ногами, а их дядюшка, массовичок-затейник, бегал туда-сюда вдоль дощатой эстрадки и, комично-испуганно округляя глаза, энергичными знаками призывал раздетую публику: повторять, повторять за нами!!
И вдруг сам - след в след за гуськом девчонок - пошел на полусогнутых пузатой уточкой направо и - прищелкнув, разом повернувшись, - уточкой налево, направо - налево, направо - налево, под пение этого... ну, этого вселенского кумира, кукольного идиота, ежеминутно проверяющего, на месте ли его яйца...
Этот ли самозабвенно пляшущий коротышка-пузач, разморенные ли отдыхом и солнцем полуголые люди вокруг бассейна, а может быть, все это вместе: и летнее чистое небо, и высоченные эвкалипты с голубыми стволами вокруг поляны, и древние камни римского акведука, и озябшая фигурка сына, и трогательная мохнатая собачонка, - все вместе в единую секунду сошлось в фокусе некоего увеличительного стекла, и луч направлен был в самую глубину ее груди. И за эти несколько считанных мгновений на поле голубейшей, чистейшей - на месте прошлого - пустоты выжег знак счастья: простенький узор этого упоительного дня...
И вот после этого - сначала изредка, потом все чаще - прошлое не то что вдруг проваливалось в голубую пустоту, но - застывало, окаменевало, как анестезированный зуб. А с картинки сегодняшнего дня все быстрее скатывалась катышками пленочка, обнажая яркие цвета то здесь, то там, то в самой середке, в самой глубине, в самой сути - говоря, конечно, слогом высокопарным, что непозволительно профессиональному литератору, каким считала себя и, собственно, являлась писательница N.
Известная, надо сказать, писательница...
глава 12
За всю историю государства Израиль его покидало множество людей. Причем, как правило, пламенных патриотов. В этом нет ничего невероятного: во все времена и во всех странах именно пламенные патриоты редко выдерживали очную ставку с собственным народом...
Ури Бар-Ханина считал, что весь еврейский народ - от младенцев до глубоких старцев - должен собраться на Святой земле своих предков, чтобы, совершенствуясь в праведной жизни, становиться все чище и выше, указывая как и написано в Книге Книг - путь к светлому будущему народам земли.
Боря Каган любил повторять, что все жиды, со всей своей кодлой, должны сидеть на своем пятачке, расхлебывать собственное дерьмо и не лезть в душу к остальным народам.
И тот и другой, безусловно, были убежденными сионистами...
Не секрет, что встречаются иногда среди людей безумные юдофилы. В природе вообще все встречается, например бородатая женщина - из учебника восьмого, если не ошибаюсь, класса. Явление необъяснимое.
Ури Бар-Ханина, урожденный Юрик Баранов, с детства (еще когда был русским) отличался таким необъяснимым врожденным юдофильством. Вот никогда не скажешь, с какой стороны тебя подстерегает опасность. Родители Юрика, мама и папа Барановы, были нормальными людьми, без отклонений, старшие брат и сестра тоже были абсолютно здоровы, в смысле - под хорошую выпивку в хорошей компании и анекдот смешной рассказать, типа "приходит Абрам к Саре", и посетовать иногда, что в родной лаборатории евреи со всех сторон обсели...
Юрик же вот такой уродился.
Началось это с детского сада, когда красивый крупный Юрик повсюду, как привязанный, стал таскаться за конопатым заморышем Борькой Каганом, заглядывая тому в рот и никому не давая его тронуть. Золотушный Борька обладал талантом - хотелось бы написать "рассказчика", да не был он никаким рассказчиком, наоборот - всю жизнь с кашей во рту, и картавил к тому же... а просто к нему липли, едва он рот раскрывал. А на Юрика Борька вообще действовал как сирена. Завораживал... "А этот ему... рраз! и-и рраз - по рроже! - рассказывал Борька. - А тот, шпион... вынимает пистолет, целится, и ка-а-ак!.."
В старшей группе детского сада Юрик дважды побил деревянной кеглей Колю Соловьева за то, что тот дразнил Борю "жидом". Воспитательницы отмечали этот случай в своей долгой педагогической практике как феноменальный. Получив после скандала с кеглей страшный нагоняй от директрисы, воспитательница Марина рассказывала, плача:
- Я ему говорю: "Юрик, детка, ну что тебе этот Каган, отойди от него!" А он глазенками исподлобья смотрит, кулачки сжал, говорит: "Еще хоть раз кто ему это слово скажет..."
Беда!
Дальше - пуще. Известно, что в советской школе многие двоечники-хулиганы покровительствовали хилым еврейским очкарикам за то, что те давали списать на контрольной или подсказывали у доски. Случай, который условно можно назвать "феноменом Юрика Баранова", опрокидывал все сложившиеся стереотипы.
Во-первых, у Юрика обнаружились выдающиеся способности к точным наукам, языкам и... да, собственно, ко всему остальному. Он прекрасно рисовал, хотя и не учился этому. А прослушав однажды оперу, например "Аиду" (массовый поход в Большой театр пятых классов), спокойно мог намурлыкать лейтмотив любой арии.
Что касается его друга и одноклассника Бори Кагана, тот рос неблагополучным мальчиком. Отец Бори оставил семью, когда сыну исполнилось восемь лет, а сестре его Зиночке - пять. А когда Боря перешел в седьмой класс, умерла от рака его мама. Боря с Зиной остались жить с бабушкой.
Боря курил, сквернословил, грубил бабушке. Что находил для себя, что почерпывал из дружбы с ним развитой, начитанный и благополучный Юрик Баранов - для всех без исключения оставалось загадкой. Но стоило Боре Кагану открыть рот и начать рассказывать какие-нибудь непристойные глупости ("Тогда мы берем портвейна, водяры и блок "БТ" и едем к этому барыге на дачу, а там у него соседка, крепкая такая чувиха с ногами..."), и Юрик почему-то молча внимал этому рыжему тщедушному балбесу.
Школу Боря сумел закончить только благодаря Юрику, силой натаскавшему его перед экзаменами. Вообще можно без преувеличения сказать, что заботы об этом нескладном семействе целиком легли на Юрикины плечи. Он ходил в магазин за продуктами, присутствовал на родительских собраниях в Зиночкином классе, подписывал дневник в графе "Подпись родителей" и проверял уроки.
Да, всем окружающим, и в первую очередь собственной семье, он казался довольно-таки странным мальчиком, но все равно никто, даже в самых рискованных предположениях, не смог бы угадать, чем все это кончится.
Разумеется, он с блеском поступил в МГУ. Талантливый, красивый, воспитанный молодой человек, не обремененный, слава Богу, национальной проблемой, - могло ли быть иначе?
Как обычно пишут в биографических книжках:
"Гордость двух факультетов, душа любой компании, он весьма
скоро оказался желанным гостем в очень многих престижных
домах..."
И что же? С удивлением и горечью любимец курса обнаружил, что чуть ли не во всех высокопоставленных семействах ему очень пригодилась бы его детсадовская кегля.
Однако шутки шутками, но мордобоем Юрик разбираться уже не мог. Он понимал, что тут нужны другие, более основательные, более убедительные аргументы.
Последней каплей на этом пути оказалась знаменательная и бессмертная, как Вечный Жид, брошюрка о заговоре сионских мудрецов, горячо обсуждаемая всем курсом.
На следующий день бывший его одноклассник Сашка Рабинович привел Юрика в некую квартиру на Кировской, где проходили подпольные занятия по изучению иудаизма. Сашка поручился за Юрика как за себя. Дело было нешуточное. В то время за подобную невинную любознательность давали приличные сроки.
Занятия вел Петя Кравцов (для конспирации всем велено было называть его Димой) - молодой человек, прекрасно владеющий ивритом. Петя вслух читал и комментировал Тору и Талмуд, а попутно забрасывал своих учеников разнообразными сведениями из еврейской истории. Он клокотал, объясняя каждый пасук недельной главы, а комментируя, говорил о давно умерших праотцах как о реальных и абсолютно живых людях. Иногда не мог сдержать слез. Ученики переглядывались. Это было такое горящее сердце, одержимое идеей национального возрождения, праведник поколения, один из тех, на кого направлен Божий перст.
Петя ездил по городам, сколачивал подпольные кружки и месяц-два жадно и торопливо преподавал иврит и рисовал исторические картинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35