А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Второе, что я сделала, – сложила и отправила в подвал столик для бриджа. Мои воскресенья снова были моими! Я избавилась от долгих послеобеденных часов, когда ко мне обращались только для того, чтобы узнать мою масть, будь она неладна, когда наши друзья, в другое время интереснейшие собеседники, с удручающим прилежанием изъяснялись на самом примитивном языке. Бридж полностью исключает смех, а я просто не могла принимать его всерьез; это будило в моем муже зверя и отравляло мне воскресные вечера, когда он подолгу комментировал мои ходы, в надежде хоть что-нибудь мне втолковать, и строил предположения насчет того, как бы сложилась партия, если бы я правильно объявила черви.
Вот черви и подточили наш брак. И мы разошлись без особых потерь, по обоюдному согласию; ребенок был «оставлен с матерью ввиду возраста» – эта мягкая формулировка щадит самолюбие отцов, для большинства из которых в те времена было бы полной катастрофой оказаться «свободными» с малышом на руках.
Гавейну я даже не дала знать, что развелась: рано или поздно он сам об этом узнает, на то есть молва. Мы писали друг другу только поздравительные открытки с пожеланиями всей семье, куда я ухитрялась иногда ввернуть двусмысленную фразу, понятную, наверно, мне одной, – я все-таки хотела поддержать крохотный огонек, еще тлеющий под пеплом. Но на данный момент любовь уже не была для меня на первом месте.
Жан-Кристоф вскоре снова женился, причем не на той женщине, из-за которой я пролила столько слез. Бывает, что семейный корабль, терпя крушение, увлекает за собой и того – или ту, – кто послужил причиной. Я ощутила удовлетворение… не очень достойное чувство, но достоинством я была сыта по горло! Я хотела независимой жизни и новых горизонтов.
Когда мне предложили место преподавателя сравнительной истории литературы в Уэлсли, я с восторгом согласилась и переселилась с восьмилетним сыном в штат Массачусетс, в один из американских университетских городков, о которых мечтала в юности, когда ходила на лекции в мрачные амфитеатры Сорбонны и каждый вечер как паинька садилась на автобус маршрута «С» и ехала в родительский дом.
В самом сердце спокойной Америки начала шестидесятых мирок студентов и преподавателей расположился в заповедном оазисе, который сразу показался мне райским уголком. Материально я была обеспечена, жизнь моя стала насыщенной и интересной, Лоик представлял для меня кусочек Франции, без которого я чувствовала бы себя изгнанницей. Непосредственная доброжелательность и веселая, порой даже чуточку бесцеремонная фамильярность всех американцев независимо от их места в социальной иерархии отогрели мое сердце, да так, что я едва не забыла свой печальный опыт и не начала всерьез подумывать о новом замужестве! Но года совместной жизни с Сиднеем, преподавателем современной литературы, хватило, чтобы разглядеть такую заманчивую с виду ловушку, в которую я чуть было не попалась второй раз. Теперь-то я знала: я слишком податлива – или труслива? – чтобы найти в себе силы противостоять любимому мужчине и отвоевать свою территорию. Да, я слишком хорошо знала за собой склонность приноравливаться к образу жизни другого – трудноискоренимые издержки воспитания, – это далось мне так легко, что новому спутнику я внушала полное доверие, но лишь до того дня, когда вдруг обнаружила, что от моей собственной жизни почти ничего не осталось, что моя свобода сведена к минимуму и что я в точности восстанавливаю соотношение сил моего первого брака!
Что до мужчин, даже американцев, они, как выяснилось, еще слишком полны сознанием своих привилегий – тоже трудноискоренимые издержки воспитания – и потому отлично себя чувствуют, особенно если их к этому поощрять, в лестной роли коренного в упряжке и весьма удобной – восточного владыки.
На исходе года жизни с Сиднеем я раскрывала рот вдвое реже, чем раньше, а мой авторитет таял на глазах. В спорах с друзьями и коллегами я предоставляла инициативу ему, он все чаще перебивал меня, чтобы высказать свою точку зрения, не всегда совпадавшую с моей, а последнее слово оставалось за мной все реже. Если мы заговаривали одновременно, я умолкала первой, и чем ярче он блистал, тем сильнее, сама не пойму почему, меркла я. В повседневной жизни я уже спрашивала у него разрешения уйти – даже на деловой обед, – откладывала ручку или закрывала книгу, едва заслышав, как его машина въезжает в гараж, и все более регулярно стирала его носки и убирала брошенные в углу трусы – а ведь он ни разу не замочил, например, мои чулки и не повесил в шкаф мое пальто.
Симптомы рецидива были еще слабы и наверняка остались бы незамеченными для человека, однажды не переболевшего этой болезнью. «Мы с Жорж как раз говорили, что…» Ну да, «мы» говорили, но под мы подразумевался Сидней. «Мы провели дивную неделю в Мэне, правда, darling?» Darling согласно кивала, но делился впечатлениями о путешествии, обильно приправляя свой рассказ юмором, чтобы повеселить наших друзей, Сидней. Он тепло и радостно впускал меня в свою жизнь, но это было проявлением его природной доброжелательности и щедрости, а не страха – ну, пусть почтения, – несколько капель которого необходимо в супружеском коктейле. О, здесь его не было и в помине! Поженившись, мы докатились бы до «Му wife thinks… My wife always says… My wife is a wonderful сооk…», и в безликом «wife» сгинула бы еще частица Жорж. Мне и так уже не хватало буквы «с»! Кстати, мое имя и здесь продолжало отравлять мне жизнь. А между тем Жорж Санд в те годы была очень популярна среди американской интеллигенции. Во многих университетах изучали ее переписку с великими людьми того времени. Одна из наших знакомых переводила «Консуэло», которую во Франции никто и не читал. Статьи о Жорж Санд печатались в «Women Studies», и ее свободой в любовных делах восторгались не меньше, чем писательской карьерой. В Уэлсли я впервые узнала, что она написала свою первую книгу в пятнадцать лет, что ее роман «Индиана» произвел фурор, что она на целых девять лет дала Шопену дом, где он создал лучшие свои произведения, и главное – что она была маленького роста и носила туфли 35-го размера! Это перевернуло все мои представления о женщине, которую изображали во Франции «пожирательницей мужчин», этакой бой-бабой в черных буклях, написавшей на склоне лет после бурной жизни несколько «сельских романов», как снисходительно называл их учебник литературы аббата Кальве.
И все-таки даже здесь чувствовались отголоски репутации развратной женщины. «Надо же! Твою подругу зовут Жорж, без "с"?» – говорили наши коллеги Сиднею с многозначительным видом, как будто я сама выбрала свое имя с целью коллекционировать любовников – предпочтительно нервных, гениальных и моложе меня годами, – а также пренебрегать домашним хозяйством, что полностью соответствовало их сложившемуся мнению о француженках.
Глупо задетая их намеками, я сочла делом чести доказать, что могу быть интеллектуалкой, не отказываясь ни от любви, ни от священных обязанностей женщины и матери. Здоровья у меня было достаточно, чтобы свободно и с удовольствием совмещать все эти роли; Лоик выглядел вполне счастливым ребенком, а Сидней входил в мою жизнь на цыпочках. Когда он наткнулся на крепостную стену, которой я обнесла свою территорию, то оказалось, что он любит меня достаточно, чтобы принять мое условие: жить подле него, но в отдельной квартире, – и, слава Богу, не настолько пылко, чтобы затаить обиду и испортить наши отношения.
Сидней был знаток женских сердец, эпикуреец, артист, из тех, что так хорошо умеют влюблять в себя женщин, делая вид, будто вовсе не домогаются их любви. Этому способствовала его внешность в духе Лесли Ховарда: волнистые светлые волосы, пересыпанные ранней сединой, глаза цвета беж за стеклами очков в тонкой оправе, трогательный облик постаревшего студента: для студента слишком стар, но для сорокапятилетнего мужчины молод. Мне повезло, что этот беспечный соблазнитель встретился на моем пути, когда опыт уже подсказал мне кое-какие меры предосторожности, иначе я была бы сражена наповал и стала бы ползать перед ним на брюхе… а он принимал бы это небрежно и как бы нехотя, как принимал все.
Каждое лето я приезжала во Францию – иногда с Сиднеем, – чтобы Лоик мог повидаться с отцом, а главное – чтобы он не забывал своих корней. Кроме того, раз в два года мы с Фредерикой, ее мужем и детьми проводили рождественские каникулы где-нибудь под тропическими широтами. В ту зиму мы поехали в Сенегал, в Казаманс. Мне исполнилось тридцать три – прекрасный возраст; я сохранила ярко-синие глаза под черными бровями и фигуру молоденькой девушки, а в Соединенных Штатах приобрела какую-то непринужденность, даже несколько вызывающую, в манере одеваться и держать себя. Мы с Фредерикой отправились на весь день в Дакар «побегать по магазинам» – эти слова обычно отпугивают мужей, что позволило нам оставить детей на Антуана, моего зятя.
Присев на корточки перед разложенными прямо на земле богатствами дакарского базара, мы в очередной раз не смогли устоять перед местными бубу ослепительно ярких расцветок – под здешним солнцем они смотрелись великолепно, но мы знали, что им суждено валяться забытыми в шкафу после того, как мы испробуем их в качестве скатертей, занавесок, покрывал и попытаемся носить как домашнее платье до того дня, когда изрядное количество чашечек из тонкого фарфора будет сметено на пол взмахом окаянных рукавов, похожих на сломанные крылья и губительных для наших западных кухонек. Несмотря на это, я как раз собиралась купить себе еще одно, красное с желтым – я ненавижу эти цвета, но что-то толкает нас на нелогичные поступки, стоит нам попасть в чужую страну, – и вдруг услышала свое имя. Я сидела на корточках, голова моя была на уровне колен того, кто меня окликнул, но, даже не успев выпрямиться, я его узнала. У него были те же глаза, что в Рагнесе, те же губы, что в нашей комнате в гостинице близ вокзала Монпарнас, те же плечи боксера; он крепко стоял на земле, чуть расставив ноги… Я увидела все, что мне удалось забыть и чего не дано было видеть во время наших коротких встреч в Бретани. Так далеко от дома мы словно вдруг оказались с ним в нашем, только нашем доме.
– Жорж! – повторил он с нежностью и подарил мне прежний взгляд, тот, который он прятал от меня уже… сколько уже лет?
Он схватил меня за руки, чтобы помочь подняться, и мы очутились внутри стеклянного шара, не находя слов от волнения, не слыша Фредерику, которая издавала какие-то звуки очень далеко от нас и в конце концов все-таки увела нас на террасу ближайшего кафе. Услышав, как звякают кубики льда в наших стаканах с пастисом, мы вернулись наконец на землю и принялись обмениваться новостями о близких и знакомых. Потом перешли к главному, к пройденному каждым из нас пути, но наши жизни были до того несхожи, что мы как будто говорили на разных языках. Не прошло и пяти минут, как мы уже сидели, уставившись в стаканы, качая головами, вздыхая, и не знали, чем заполнить паузу. И тут Фредерика приняла решение, изменившее и мою, и его судьбу.
– Я должна вас покинуть, мне надо еще кое-что купить. Я обещала дочке привезти браслет из слоновой кости, только здесь еще можно найти такие. Мне как раз дали адрес. Встретимся у автобуса, Жорж, скажем, через полчаса, ладно?
– Мне вообще-то тоже пора, – отважился Гавейн. По всей логике мне следовало ответить избитой и ничего не значащей фразой вроде «Ну, пока, еще как-нибудь увидимся» – фразой, вполне подходившей к нашей ситуации. Лозерек пожал бы мне на прощание руку и никогда не стал бы Гавейном. Нам не хватало одного-единственного слова, но сам он никогда бы не нашел его. А если и нашел бы, ни за что бы не выговорил.
– Послушай! Мы не виделись столько лет, это же глупо – вот так сразу расстаться… Почему бы нам, например, не поужинать вместе? Я хочу сказать, только ты и я.
– Да, но… Здесь моя жена, – ответил Гавейн.
– Мари-Жозе в Дакаре?
Растаяла моя надежда на сентиментальный ужин вдвоем – а я их так любила! – с этим анти-Сиднеем, которому я, наверно, так и не нашлась бы что сказать, кроме одного: что его лицо и фигура по-прежнему нравятся мне сверх всякой меры. Не самое, впрочем, плохое начало…
Он объяснил мне, что судно стоит в сухом доке из-за поломки двигателя, они ждут, когда пришлют недостающую деталь, и он, воспользовавшись случаем, вызвал жену, которую видел по три месяца в году. Я молчала; Гавейн ничего не предлагал. Вполне естественно. Прагматичный человек не станет тринадцать лет хранить воспоминание, которое может быть ему только помехой.
– Мы могли бы поужинать все втроем, – не отступала я.
Он вздрогнул. Кустистые брови, порыжевшие под африканским солнцем, нахмурились, будто то, что он собирался сказать, стоило ему неимоверных усилий.
– Не хочу я видеться с тобой как с посторонней.
– Предпочитаешь не видеться со мной вовсе?
– Считай, что так, – сухо бросил он. Наступило молчание. Солнце быстро клонилось к горизонту. С незапамятных времен в этот краткий миг человек чувствует пробегающий по спине холодок при виде угасания дня, словно догадываясь, что эта обыденность и есть чудо. Гавейн заговорил снова:
– Знаешь, после того раза не так-то легко мне было выплыть. Я привык, что я хозяин своей жизни. Да и не по мне это – ловчить, изворачиваться.
Я знала, что он говорит искренне, и нежность, которую я испытывала к этому человеку, такому ранимому и обуреваемому подспудными страстями, хоть сам он и мнил себя гранитной глыбой, подсказывала мне, что не надо больше его мучить. Да и к чему, как говорится, ворошить прошлое? Я представила себя с ним в гостиничном номере – как я пытаюсь воскресить чудо нашей юности, прибегая к кое-каким ухищрениям, которым научилась с Сиднеем, чтобы растормошить этого упрямца, судя по всему, смирившегося с тем, что его супружеская жизнь сведена к нескольким неделям в год, да еще с супругой, не наделенной воображением, и в остальное время пробавляющегося портовыми шлюхами Абиджана и Пуэнт-Нуара. Всю свою страсть он отдавал теперь только работе. Он даже не поинтересовался, что я преподаю в Уэлсли, – говорил только о своих планах. Недавно появились первые нейлоновые сети на больших калифорнийских клиперах мощностью в 600 лошадиных сил, и старые бретонские и вандейские траулеры, еще приверженные традициям, скоро безнадежно устареют, рассказывал он.
– Сеть больше километра в длину, ты представляешь? И площадь в двадцать два гектара! Скоро и здесь ни рыбешки не останется. Мы-то еще ловим тунца на живую приманку, ну, ясное дело, добываем меньше. А скоро нашей ловле и вовсе крышка.
– Что же ты тогда будешь делать?
– Что поделаешь, придется ловить как «те», жить-то надо.
Он говорил о «тех» – басках, испанцах, америкашках – с непримиримой ненавистью. Ему хотелось бы быть одному в море. Любая посудина в Атлантике, если она не построена в Конкарно, была вражеским кораблем. У всякого капитана рыболовного судна душа пирата, а уж у Лозерека особенно. Все эти люди, что с тралом, неводом, гарпуном охотились за рыбой и прочей морской живностью, исключая, конечно, ребят из Неве, Трегуна и Тревиньона, были в лучшем случае проходимцами, в худшем – бандитами с большой дороги, и вообще грабителями и негодяями. Я слушала, как он рассказывал о своей жизни с тем непоказным мужеством и почти полным отсутствием юмора, которые были ему свойственны – возможно, как следствие слишком долгих пребываний в открытом море. Несколько серебристых нитей на висках только подчеркивали сходство с упрямым мальчишкой, которое придавали ему недовольно выпяченные губы. Экипаж – это маленькое замкнутое общество, состоящее из одних мужчин, и человек, постоянно живя в мужской компании, всегда одной и той же, выполняя изо дня в день одну и ту же работу, борясь всегда с теми же трудностями, смеясь всегда тем же шуткам, деля прибыли и потери от общего дела, меняется мало. Вдали от родных берегов, от семей, в постоянном ожидании возвращения мужчины словно застывают в детстве, оторванные от мира тех, что живут, что каждый день читают газеты, голосуют, ходят в бистро и отдыхают по воскресеньям. Гавейн за эти годы переменился куда меньше, чем я.
Сгустились короткие тропические сумерки – как будто занавес упал. Только глаза Гавейна, яркие на загорелом лице, еще хранили голубой небесный свет. Так в Бретани летом, когда темнеет и вдоль побережья загораются огни маяков, на море еще остается отблеск ушедшего дня. Мой отец называл это явление «остаточным светом». Может быть, бывает и остаточная любовь, она-то и подсказала мне вопрос, который я не собиралась задавать:
– Лозерек… скажи, ты до конца своих дней собираешься говорить только о рыбной ловле? Больше ничего не хочешь знать? Неужели в твоей жизни не осталось места безрассудству?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23