А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С тех пор нынешняя мать Агния заняла первое место в своём свете. Три года продолжалось её светское течение, два года за нею ухаживали, искали её внимания и её руки, а на третий она через пятые руки получила из Петербурга маленькую записочку от стройного гвардейского офицера, привозившего ей два года назад букет от покойного императора. В этой записочке было написано только следующее: «Судьба моя решена самым печальным образом. Не жди меня и обо мне не справляйся: это только может навлечь на тебя большие неприятности. Следовать за мной ты не можешь, да и это только увеличило бы твои страдания. Возвращаю тебе твои клятвы, прошу тебя забыть меня и быть счастливою сколько можешь и как можешь. Блаженства, которое я ощущал два года, зная, что любишь меня более всех людей на свете, достанет мне на весь остаток моей жизни, и в холодных норах ужасной страны моего изгнания я не забуду ни твоего чистого взора, ни твоего прощального поцелуя.
Твой до гроба князь А.Т.»
Анна Николаевна Бахарева в этом случае поступила так, как поступали многие героини писаных и неписаных романов её века. Она томилась, рвалась, выплакала все глаза, отстояла колени, молясь тёплой заступнице мира холодного, просила её спасти его и дать ей силы совладать с страданием вечной разлуки и через два месяца стала навещать старую знакомую своей матери, инокиню Серафиму, через полгода совсем переселилась к ней, а ещё через полгода, несмотря ни на просьбы и заклинания семейства, ни на угрозы брата похитить её из монастыря силою, сделалась сестрою Агниею. С летами все это обошлось; старики, примирившись с молодой монахиней, примерли; брат, над которым она имела сильный умственный перевес, возвратясь из своих походов, очень подружился с нею; и вот сестра Агния уже осьмой год сменила умершую игуменью Серафиму и блюдёт суровый устав приюта не умевших найти в жизни ничего, кроме горя и страдания. Мать Агнию все уважают за её ум и за её безупречное поведение по монастырской программе. У неё бывает почти весь город, и она каждого встречает без всякого лицезрения, с тем же спокойным достоинством, с тою же сдержанностью, с которою она теперь смотрит на медленно подъезжающий к ней экипаж с двумя милыми ей девушками.
Сбоку матери Агнии стоит в почтительной позе Марина Абрамовна; сзади их, одною ступенькою выше, безответное существо, мать Манефа, друг и сожительница игуменьи, и мать казначея, обе уже пожилые женщины. Наверху же крыльца, прислонясь к лавочке, стояли две десятилетние девочки в чёрных шерстяных рясках и в остроконечных бархатных шапочках. Обе девочки держали в руках чулки с вязальными спицами.
– Какой глупый человек! – проговорила разбитым голосом мать Манефа, глядя на приближающийся тарантас.
– Кто это у тебя глупый человек? – спросила, не оборачиваясь игуменья.
– Да Арефьич.
– Чем он так глуп стал?
– Да как же, не пускать.
– Ничуть это не выражает его глупости. Старик своё дело делает. Ему так приказано, он так и поступает. Исправный слуга, и только.
Старухи замолчали, няня вздохнула, тарантас остановился у крыльца перед кельею матери Агнии.
Глава пятая.
Старое с новым
– Тётя! это вы, моя милая? – крикнула, выпрыгивая из тарантаса, Лиза Бахарева.
– Я, мой дружочек, я, – отвечала игуменья, протянув к племяннице руки.
Обе обнялись и заплакали.
– Ну, полно, полно плакать, – говорила мать Агния. – Хоть это и хорошие слезы, радостные, а все же полно. Дай мне обнять Гешу. Поди ко мне, дитя моё милое! – отнеслась она к Гловацкой.
С этими словами старуха обняла Женни, стоявшую возле Лизы, несколько раз поцеловала её, и у неё опять набежали слезы.
– Славная какая! – произнесла она, отодвинув от себя Гловацкую, и, держа её за плечи, любовалась девушкою с упоением артиста. – Точно мать покойница: хороша; когда б и сердце тебе Бог дал материно, – добавила она, насмотревшись на Женни, и протянула руку стоявшему перед ней без шапки Никитушке.
– Довёз, старина, благополучно?
– Благополучно доставил, матушка Агния Николаевна, – отвечал старик, почтительно целуя игуменьину руку.
– Ну и молодец.
Игуменья погладила Никитушку по его седой голове и, обратясь к рыжей девушке, таскавшей из тарантаса вещи, скомандовала:
– Экипаж на житный двор, а лошадей в конюшню. Тройку рабочих пусть выведут пока из стойл и поставят под сараем, к решётке. Они смирны, им ничего не сделается. А мы пойдёмте в комнаты, – обратилась она к ожидавшим её девушкам и, взяв за руки Лизу и Женни, повела их на крыльцо. – Ах, и забыла совсем! – сказала игуменья, остановясь на верхней ступеньке. – Никитушка! винца ведь не пьёшь, кажется?
– Не пью, матушка Агния Николаевна.
– Ну, отпрягши-то приходи ко мне на кухню; я тебя велю чайком попоить; вечером сходи в город в баню с дорожки; а завтра пироги будут. Прощай пока, управляйся, а потом придёшь рассказать, как ехалось. Татьяну видел в Москве?
– Видел, матушка.
– Ну что?
– Ничего, матушка, живёт.
– Ну, с Богом, управляйся да приходи чай пить. Пойдёмте, детки.
С чистенького крылечка игуменьиной кельи была дверь в такие же чистенькие, но довольно тесные сени, с двумя окнами по сторонам входной двери. В этих сенях, кроме двери, выходящей на крыльцо, было ещё трое дверей. Одни, направо, вели в жилые комнаты матери Агнии. Тут была маленькая проходная комната вроде передней, где стоял большой платяной шкаф, умывальный столик с большим медным тазом и медным же рукомойником с подъёмным стержнем; небольшой столик с привинченной к нему швейной подушечкой и кровать рыжей келейницы, закрытая ватным кашемировым одеялом. Далее шла довольно большая и очень светлая угловая комната в четыре окна, по два в каждую сторону. Здесь стояла длинная оттоманка, обитая зеленой шерстяной материей, образник, трое тщательно закрытых и заколотых пялец, ряд простых плетёных стульев и большие стенные часы в старинном футляре. В этой комнате жили и учились две сиротки, которых мать Агния взяла из холодной избы голодных родителей и которых мы видели в группе, ожидавшей на крыльце наших героинь. Девочки здесь учились и здесь же спали ноги к ногам на зеленой шерстяной оттоманке. Рядом была комната самой Агнии. Это была очень просторная горница, разделённая пополам ширмами красного дерева, обитыми сверху до половины зеленою тафтою. За ширмами стояла полуторная кровать игуменьи с прекрасным замшевым матрацом, ночной столик, небольшой шкаф с книгами и два мягкие кресла; а по другую сторону ширм помещался богатый образник с несколькими лампадами, горевшими перед фамильными образами в дорогих ризах; письменный стол, обитый зелёным сафьяном с вытисненными по углам золотыми арфами, кушетка, две горки с хрусталём и несколько кресел. Пол этой комнаты был весь обит войлоком, а сверху зелёным сукном. Затем шёл большой зал, занимавший средину домика, а потом комната матери Манефы и столовая, из которой шла узенькая лестница вниз в кухню.
Мать Агния ввела своих дорогих гостей прямо в спальню и усадила их на кушетку. Это было постоянное и любимое место хозяйки.
– Чай, – сказала она матери Манефе и села сама между девушками.
– Давно мы не видались, детки, – несколько нараспев произнесла игуменья, положив на колени каждой девушке одну из своих белых, аристократических рук.
– Давно, тётя! шесть лет, – отвечала Лиза.
– Да, шесть лет, друзья мои. Много воды утекло в это время. Твоя прелестная мать умерла, Геша; Зина замуж вышла; все постарели и не поумнели.
– Зина счастлива, тётя?
– Как тебе сказать, мой друг? Ни да ни нет тебе не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг на друга, то мирятся. Ничего не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько, что другая в двадцать лет не успеет.
– Сестра вспыльчива.
– Взбалмошна, мой друг, а не вспыльчива. Вспыльчивость в доброй, мягкой женщине ещё небольшое зло, а в ней блажь какая-то сидит.
– А он хороший человек?
– Так себе.
– Умный?
– Не вижу я в нем ума. Что за человек, когда бабы в руках удержать не умеет.
– Так они несчастливы?
– Таким людям нечего больше делать, как ссориться да мириться. Ничего, так и проживут, то ругаясь, то целуясь, да добрых людей потешая.
– А мама? папаша?
– Брат очень состарился, а мать все котят чешет, как и в старину, бывало.
– А сестра Соня?
– С год уж её не видала. Не любит ко мне, старухе, учащать, скучает. Впрочем, должно быть, все с гусарами в амазонке ездит. Болтается девочка, не читает ничего, ничего не любит.
– Вы, тётя, все такие же резкие.
– В мои годы, друг мой, люди не меняются, а если меняются, так очень дурно делают.
– Отчего же дурно, тётя? Никогда не поздно исправиться.
– Исправиться? – переспросила игуменья и, взглянув на Лизу, добавила: – ну, исправляются-то или меняются к лучшему только богатые, прямые, искренние натуры, а кто весь век лгал и себе и людям и не исправлялся в молодости, тому уж на старости лет не исправиться.
– Будто уж все такие лживые, тётя, – смеясь, проговорила Лиза.
– Не все, а очень многие. Лжецов больше, чем всех дурных людей с иными пороками. Как ты думаешь, Геша? – спросила игуменья, хлопнув дружески по руке Гловацкую.
– Не знаю, Агния Николаевна, – отвечала девушка.
– Где тебе знать, мой друг, вас ведь в институте-то, как в парнике, держат.
– Да, это наше институтское воспитание ужасно, тётя, – вмешалась Лиза. – Теперь на него очень много нападают.
– И очень дурно делают, что нападают, – ответила игуменья.
Девушки взглянули на неё изумлёнными глазами.
– Вы же сами, тётечка, только что сказали, что институт не знакомит с жизнью.
– Да, я это сказала.
– Значит, вы не одобряете институтского воспитания?
– Не одобряю.
– А находите, что нападать на институты не должно.
– Да, нахожу. Нахожу, что все эти нападки неуместны, непрактичны, просто сказать, глупы. Семью нужно переделать, так и училища переделаются. А то, что институты! У нас что ни семья, то ад, дрянь, болото. В институтах воспитывают плохо, а в семьях ещё несравненно хуже. Так что ж тут институты? Институты необходимое зло прошлого века и больше ничего. Иди-ка, дружочек, умойся: самовар несут.
Лиза встала и пошла к рукомойнику.
– Возьми там губку, охвати шею-то, пыль на вас насела, хоть репу сей, – добавила она, глядя на античную шейку Гловацкой.
Пока девушки умылись и поправили волосы, игуменья сделала чай и ожидала их за весело шипевшим самоваром и безукоризненно чистеньким чайным прибором.
Девушки, войдя, поцеловали руки у Агнии Николаевны и уселись по обеим сторонам её кресла.
– Пойди-ка в залу, Геша, посмотри, не увидишь ли чего-нибудь знакомого, – сказала игуменья. Гловацкая подошла к дверям, а за нею порхнула иЛиза.
– Картина маминого шитья! – крикнула из залы Гловацкая.
– Да. Это я тебе все берегла: возьми её теперь. Ну, идите чай пить.
Девушки уселись за стол.
– Экая женщина-то была! – как бы размышляла вслух игуменья.
– Кто это, тётя?
– Да её покойница мать. Что это за ангел во плоти был! Вот уж именно хорошее-то и Богу нужно.
– Мать была очень добра.
– Да, это истинно святая. Таких женщин немного родится на свете.
– И папа же мой добряк. Прелестный мой папа.
– Да, мы с ним большие друзья; ну, все же он не то. Мать твоя была великая женщина, богатырь, героиня. Доброта-то в ней была прямая, высокая, честная, ни этих сентиментальностей глупых, ни нерв, ничего этого дурацкого, чем хвалятся наши слабонервные кучера в юбках. Это была сила, способная на всякое самоотвержение; это было существо, никогда не жившее для себя и серьёзно преданное своему долгу. Да, мой друг Геша, – добавила игуменья со вздохом и значительно приподняв свои прямые брови: – тебе не нужно далеко искать образцов!
– Вы так отзываетесь о маме, что я не знаю…
– Чего не знаешь?
– Я очень рада, что о моей маме осталась такая добрая память.
– Да, истинно добрая.
– Но сама я…
– Что ты сама?
Девушка закраснелась и застенчиво проговорила:
– Я не знаю, как надо жить.
– Этой науки, кажется, не ты одна не знаешь. По-моему, жить надо как живётся; меньше говорить, да больше делать, и ещё больше думать; не быть эгоисткой, не выкраивать из всего только одно своё положение, не обращая внимания на обрезки, да главное дело не лгать ни себе, ни людям. Первое дело не лгать. Людям ложь вредна, а себе ещё вреднее. Станешь лгать себе, так всех обманешь и сама обманешься.
– Да как же лгать себе, тётя?
– Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья ещё что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых Бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
– Вы, тётя, на неё нападаете, право.
– Что мне, мой друг, нападать-то! Она мне не враг, а своя, родная. Мне вовсе не приятно, как о ней пустые-то языки благовестят.
– Вы же сами не хвалите её мужа.
– Так что ж! не хвалю, точно не хвалю. Ну, так и резон молодой бабочке сделаться городскою притчею?
– Да если он дурной человек, тётя?
– Ну, какой есть, – сама выбирала.
– Можно ошибиться.
– Очень можно. Но из одной-то ошибки в другую лезть не следует; а у нас-то это, к несчастию, всегда так и бывает. Сделаем худо, а поправим ещё хуже.
– Да в чем же её ошибки, за которые все так строго её осуждают?
– В чем? А вот в слабоязычии, в болтовне, в неумении скрыть от света своего горя и во всяком отсутствии желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать её сносною и себе и мужу.
– Это не так легко, я думаю.
– И не так уж очень трудно. Брыкаться не надо. Брыканьем ничему не поможешь, только ноги себе же отобьёшь.
– Извините, тётя; вы, мне кажется, оправдываете семейный деспотизм.
– В иных случаях, да, оправдываю.
– В каких же это, тётя, случаях?
– Например, во всех тех случаях, где он хранит слабых и неопытных членов семьи от заблуждений и ошибок.
Девушка немного покраснела и сказала:
– Значит, вы оправдываете рабство женщины?
– Из чего же это значит?
– Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали, в иных случаях деспотизм; а четверть часа тому назад заметили, что муж моей сестры не умеет держать её в руках.
– Ну так что ж такое?
– Это значит оправдывать рабство женщины в семье.
У Лизы раздувались ноздри, и она беспрерывно откидывала за уши постоянно разбегавшиеся кудри.
– Нет, милая, это значит ни более ни менее как признавать необходимость в семье одного авторитета.
– Ну да. Признавать законность воли одного над стремлениями других! Что ж это, не деспотизм разве?
– Ничуть не деспотизм.
– А что же? Что же это такое? Я должна жить как мне прикажут?
– Отчего же не так, как тебе присоветуют?
– Да, если это дружеский совет равного лица, а не приказание, как вы называете, авторитета.
– Слушайся совета, так он не перейдёт в приказание.
– А если перейдёт?
– Ну, ты же будешь виновата. Значит, не умела держать себя.
– Этак у вас всегда сильный прав: равенства, значит, нет.
– Равенства нет.
– И это вам нравится?
– Это нравится, верно, природе. Спроси её, зачем один умнее другого, зачем один полезнее другого обществу.
– Природа глупа.
– Ну, какая есть.
– Гм! Это ужасно.
– Что это ужасно?
– Повиноваться, и только повиноваться!
– Нет, не только: можно жить, и любить, и делать других счастливыми.
– Все повинуясь!
– Повинуясь, – повинуясь разуму.
– Своему – да; я это понимаю.
– Или другому, если этот разум яснее твоего, опытнее твоего и имеет все основания желать твоего блага.
– А если нет?
– Тогда повелевай им сама.
– Господи! Как странно вы смотрите, тётя, на жизнь. Или будь деспотом, или рабом. Приказывай или повинуйся. Муж глава, значит, как это читается.
– В большинстве случаев.
– И не выходи из его воли?
– Да. Если эта воля разумна, не выходи из неё. Иначе: не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придётся узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных.
– Извините, тётя, что я скажу вам?
– Пожалуйста.
Лиза немного задумалась и, закрасневшись, сказала:
– Вы отстали от современного образа мыслей.
Выслушав это замечание, игуменья спокойно собрала со стола несколько крошечек белого хлеба и, ссыпав их в полоскательную чашку, спросила:
– А ты к чему пристала, глядя на свет сквозь закрашенные стекла института?
– Мы читали, мы говорили тоже, не беспокойтесь.
– Нет: не могу не беспокоиться, потому что вижу в твоей головке все эти бредни-то новые. Я тоже ведь говорю с людьми-то, и вряд ли так уж очень отстала, что и судить не имею права. Я только не пристала к вралям и не рассталась со смыслом. Я знаю эти, как ты называешь, взгляды-то. Двух лет ещё нет, как её братец вот тут же, на этом самом месте, все развивал мне ваши идеи новые. Все вздор какой-то! Не поймёшь ничего. – Приехал Ипполит из университета, – обратилась она к Гловацкой, – ну и зашёл ко мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12