А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он позвал барышень покататься на лодке: воскресенье, чудесный день, на реке масса гуляющих…
– Какая там лодка… – вздохнула Маруся.
– Боже, что за меланхолия! Ну, шары давайте погоняем.
– Крокета нынче не будет, – не отводя глаз от книги, решительно отрезала Ляля.
Посидев немного, так и не сумев наладить разговор, Александр откланялся.
Во дворе он встретил Клементьича. Примостясь на порожке веранды, старик разводил в ведерке серую краску. Резкий запах олифы прочно стоял над усадьбой.
– Что у вас случилось? – спросил Александр. – Все какие-то такие…
– Было дело под Полтавой, – загадочно ответил карлик. – А что да про что – не нам с тобой, кукареку, в ихнюю разнодырицу лезть.
– Да я и не лезу…
Пожав плечами, повернулся, чтобы уйти.
– Эй, Клементьич! – послышался из сада голос Дурова. – С кем это ты? А-а! Санёк! Иди-ка, иди сюда!
Александру нравилось, когда Дуров называл его так: Санёк звучало, как сынок.
Анатолий Леонидович каким-то чудесным образом, как бы витая, пребывал на самом верху довольно шатких подмостков, раскрашивал под дикий камень деревянные ящики «замковых» стен. В холщовой блузе, заляпанной серым, коричневым и черным, он увлеченно орудовал малярным рушником, и дерево чудесно превращалось в камень.
– Ну, как? – спросил.
В старинном замке Джен Вальмор
Чуть ночь – звучат баллады… –
Звучат или не звучат?
– Еще как звучат-то! – засмеялся Александр. – Сроду не догадаться, что всего-навсего – порожние ящики.
Денек вполсвета млел, в серебристой дымке, задумчивый. С реки гитарный звон доносился, смех, всплески весел, обрывки удалой песни про Чуркина-атамана. Разговор начал Дуров.
– Слушай, а ведь я все знаю…
– То есть? – Александр растерялся даже, так неожиданен был приступ. – Что вы имеете в виду?
– Не финти, моншер. И не воображай, пожалуйста, что я стану тебя в чем-то убеждать и уговаривать, нет! Ты взрослый малый, в твои годы Лермонтов написал – знаешь, какие стихи?
– Знаю, «Погиб поэт»… Но что же все-таки вы хотите от меня? – с любопытством спросил Александр.
– А ровно ничего. Только ты вот что мне объясни: ну, собираетесь вы (для тебя это, кстати, довольно опасно, ведь ты поднадзорный), собираетесь, значит, горланите, спорите, выхлебываете два самовара, называете себя социалистами, марксистами или как там еще… так?
– Ну, допустим. Что же вам объяснять?
– Одно-единственное: цель.
– Ну-у… Революция, конечно.
– Правильно. Революция… Ну-ка, дружок, отойди немного, погляди – вот этот камень не пересветлен ли? Не выбивается ли из общего тона?
– Да нет, ничего. Чуть-чуть, может быть, действительно надо притемнить… А то «ореанда» просвечивает…
– Ага, спасибо… Клементьич! Клементьич! Скоро ты там?
– Сичас! – откликнулся, пропел петушок.
– Так. Значит, революция. Эгалите, фратерните и так далее. Это, брат, все понятно, не понятно одно: что это такое?.
– Вы шутите?!
– Ни чуточки. Вот слушай: революция совершилась, шумят знамена, играет музыка, – а как с властью? Будет власть?
– Конечно. Власть народа.
– Правительство?
– Что за вопрос! Разумеется.
– Значит, и государство будет?
Александр кивнул.
– Ну, вот и чудесно! – Дуров энергично орудовал рушником; камень получался старый, ноздреватый. – Вот и чудесно, – повторил, посмеиваясь. – Значит, и я без дела не останусь.
– Простите? – насторожился Александр. – Не понимаю…
– А тут, моншер, и понимать нечего. Нынче я смеюсь над канальей-держимордой, хапугой, взяточником, чинушей, бюрократом… Значит, и в прекрасном будущем придется засучивать рукава: персонажи-то ведь те же останутся. By компрене?
– Да нет, позвольте… Ничего этого не будет!
– А государство-то?
– Государство будет.
– Ну, милочка, значит, и взяточники будут, и казнокрады, и держиморды. А как же? Раз государство…
Пришел Клементьич, принес ведро.
– В старинном замке Джен Вальмор… – размешивая краску, запел Дуров. – Чуть ночь… Так, говоришь, звучит? Ах ты… ниспровергатель! Да ты иди, иди к барышням, – слышишь? Там уже, кажется, оттаяли. Защебетали.
Из открытых окон дома летела развеселая музыка.
– А что, собственно, у вас произошло? – спросил Александр. – Сидят надутые, обиженные какие-то…
– Тссс… – Анатолий Леонидович сделал страшные глаза, приложил к губам палец. – Ничего особенного, моншер. Артисточки мои чего-то меж собой не поделили… Ну их!
Засмеялся, махнул рукой: иди, мол, чего дожидаешься.
Вечером забежал Кедров. Спросил, как с Александром, был ли разговор.
– А как же, – сказал Дуров, – поговорили. Хорошо поговорили.
– Ну и что он?
– Да он-то ничего, остался при своем мнении. А вот я…
– Что – ты?
– Думаю, может, и вправду лучше нам революцию устроить… Тррах! – и вдребезги. А? Ей-богу, отлично!
Кедров так и сел.
4
И вот, ко всему прочему, в двух шагах от дуровского дома объявился ясновидец.
Как челнок сновал по городу, прорицал грядущие события – глад, мор, войну и так далее.
Забегал к барыне Забродской якобы чайку попить, насчет графа Толстого посудачить, направить заблудшую; на кухне у жандармского ротмистра Деболи с кухаркой и дворником беседовал о душеспасительном; показывал письма с горы афонской, в коих именовался «любезным братом во Христе». Не обошел и крестного Ивана Дмитрича, и Самофалова-купчину, и премногие другие почтенные дома.
Был ясновидец в гневе и в ожесточении. Прорицания его вселяли страх, жестокие словеса доходили до брани, даже и непотребной, простите великодушно, – до матерной.
Прорицал разное.
Кое-что – в задний след, если можно так выразиться. Так с мышиным нашествием было: кричал впоследствии, что по его ведь ясновиденью содеялось, но никто не мог припомнить, чтобы он до того хоть какой самый малый сделал намек. А уж после мышиного бедствия – вконец разошелся, стал пророчить пожары, трясение земли и другие стихийные ужасы.
И был сей ясновидец не кто иной, как мужеской Алексеевской обители беспокойный и вздорный чернец Кирьяк.
А складывалось ему всё на руку, это надо признать.
Весною в садах червь завелся и в какие-нибудь две недели так преуспел, что словно осень прошла по улице: на дворе лето, а сады – сквозные, ни листочка, лишь клочья лохматой паутины на ветках деревьев.
Далее: аккурат под дуровской усадьбой люди взялись тонуть, хотя река тут не сказать чтоб особой была глубины, да и текла нешибко, без заверти.
Наконец, вихорь пронесся, случилось, да с градом, во многих домах стекла повыстегал, гусят побил на лугу.
Всё, всё ставил в строку отец Кирьяк, и выходило по его прорицаниям так, что за все беды ответчиком получался не кто-нибудь, а именно новый жилец, комедиянт и фокусник, господин Дуров, незнато откуда взявшийся, многоженец, прелюбодей, у коего в доме лютеранская ересь – раз, птица-баба премерзкая – два, и кобели меж собой разговаривают на немецком языке – это три, значит.
И от сего жильца еще пущие беды-злосчастья ожидают святое место, а как же? – две обители рядом ведь, мужеская и женская, и божьи храмы окрест, а всё – ништо!
Это, вопрошал Кирьяк, как понимать, господа хорошие? Вот нажили себе горюшка… Вот уж, истинно, нажили!
Прорицателей всегда слушают почтительно, если даже не с благоговением. Слушали и Кирьяка, но разно: кто доверительно, с некоторой долей страха, а кто и с насмешкой: толкуй, дескать…
Но вдруг произошел случай невероятный, невообразимый. Происшествие, может быть, так и осталось бы анекдотом, нелепицей, выдумкой, но, будучи запечатлено в сочинении некоего «Старожила» и тиснуто в газетке «Воронежский телеграф», явилось уже как бы страницей истории и укрепилось навеки.
Дело же было в следующем.
В обеденное время, в час пополудни, ежели точней сказать, в трапезную горницу Алексеевского Акатова монастыря вошел небольшой бурый медведь. Взору его представилась картина самая мирная: немногочисленная братия в количестве тридцати двух иноков благопристойно вкушала жидкую овсяную кашицу; юный чернец скучным, но богобоязненным (по-нынешнему выразиться – подхалимским) голосом, стоя за шатким аналойчиком, читал поучительное житие.
Трудно и даже невозможно сказать, что взбрело в косматую башку пришельца, только он угрожающе рыкнул. Страшен, милостивые господа, зверь в лесу, где его, как-никак, ожидаешь, но не во многажды ли страшней он в мирной келье, куда является столь нежданно?
Это, знаете ли, еще помыслить надо.
В ужасе разбежались монахи, а сей, дерзкий, взгромоздясь на стол, принялся пожирать милую его сердцу овсянку. С криком:
– Да что ж это деется, православные! – кинулся отец Кирьяк в полицию. Но – кое добежал, кое то, кое другое, – вот он и сам господин Дуров пожаловал.
Его ведь зверь-то оказался!
И вот сидел, богопротивный сей фигляр, преспокойно ожидая, когда насытится питомец.
Курил папироску «Осман» и чего-то насвистывал.
А медведь тем временем с иноческих мисок овсянку слизывал жарким звериным языком.
И что же?
Полицейскому чину за беспокойство была сунута трешка. Тот схватил ее, глазом не моргнув. После чего посмеялся: эка мишка-шалун!
– Не-ет?! – злобно вскричал Кирьяк. – А про?торя? Проторю кто покроет?
– Сколько? – вынимая кошелек, спросил Дуров.
– Пя… пять целковых, сударь! – пролепетал Кирьяк, заламывая несусветную цену.
– Овес, видно, подорожал? – усмехнулся Дуров и кинул на столешницу золотой полуимпериал. Затем, подумав, добавил рублевик. – Помолись, праведный отче, за раба божия заблудшего Михаилу, – подмигнул и, прицепив на обрывок медведя, удалился.
С минуту стоял непутевый чернец, таращил глаза. А в чувство придя, –
– Кощунствие! – закричал. – Кощунствие! Я, сударь, так дело не оставлю! До преосвященного дойду! До самого обер-прокурора святейшего Синода! До господина Саблера!
Долго еще кричал и плевался вслед, грозя всеми немыслимыми карами.
Таким приключением закончилось шумное воронежское лето.
В начале осени Анатолий Леонидович с Прекрасной Еленой уехали на гастроли.
«Юбилей» смотрелся смешно. Во дворе состоялась генеральная репетиция, на которую были приглашены друзья. Из посторонних присутствовал один лишь крестный мой Иван Дмитриевич. Зашел как художник к художнику – покалякать насчет живописной техники по стеклу, да и засиделся, остался полюбопытствовать.
Гусь Пал Палыч восседал преважно, время от времени кивая оранжевым клювом и благосклонно погогатывая. Он хорошо исполнял свою роль; Тереза возилась с ним около двух недель и добилась всего, что было нужно для сценки: важных своевременных поклонов, длительных пауз и приличного, сдержанного гогота.
Когда показала работу Дурову, тот обнял ее и звонко расцеловал. Она растерялась, покраснела, как девочка, но тут же резко отстранилась, замкнулась, ушла в себя. Слишком звонок был поцелуй, так целуют сестер, дочерей… ах, если бы потише, нежнее… Как прежде.
Уехал Анатолий Леонидович, и в доме стала тишина. Дом как бы задремал, утомленный; снаружи, с улицы, казалось, что все замерло в дуровской усадьбе и сами люди приустали от летних игр и трудов, от шума работы и безделья.
Но это лишь казалось. Жизнь в доме шла, как говорится, своим чередом. Правда, Клементьич стал все чаще прихварывать, все больше лежал, покряхтывал. Годы брали свое, да и что он был без Прони? А тот, как ушел в Тамбов, так словно сквозь землю провалился.
Но кто-то же должен был обихаживать большое хозяйство, править в доме за старшого. Конечно, Тереза Ивановна оставалась хозяйкой, но это ведь в квартире – с детьми, с кухаркой, с Феней. А усадьба? Там строились и строились, и «конца не виделось», как справедливо утверждал Клементьич.
И вот в доме на Мало-Садовой появился господин Клементьев.
Удивительно меняет свое лицо любое жилище, когда в нем поселяется талант – художник, поэт, музыкант. Артист, одним словом.
Не будем говорить о чисто внешних признаках присутствия такого человека в доме (звуки рояля, скрипки, нотные тетради; стены, увешанные живописными этюдами, мольберт, на котором еще не родившееся чудо – серое полотно, хаос первых часов творения, кисти, причудливым букетом расцветшие в обливном кувшине; книги, листы бумаги, исчерканные до неразберихи, до грязи…), – нет, речь пойдет о другом: о самом духе, вдруг воцарившемся в доме, о том труднообъяснимом, невиданном, что – стоит лишь перешагнуть через порог – охватывает вас предчувствием необыкновенной встречи с удивительным, особенным, с тем, чего нет и в помине в иных, более, может быть, красивых и богатых домах.
Чары присутствия таланта?
Конечно. Но как-то так еще обязательно получается, что в таком доме смешные и веселые неожиданности как бы привычно сопутствуют житейскому обиходу самих жильцов.
В полутемной передней, скажем, хоронится от света на верхней полочке вешалки ручная совушка. Вот гость снял пальто, вежливо посморкался и только вознамерился шагнуть в комнату, как на его плечо, бесшумно слетев с вешалки, усаживается сова. «Ах!» – растерянно, испуганно восклицает гость. «Ничего, ничего, – успокаивает хозяин. – Она, имейте в виду, не всякого этак встречает, вы ей просто понравились, вот в чем дело…»
Известны репинские обеды в «Пенатах», с вертящейся двухъярусной столешницей и смехотворной председательской должностью.
В конечном счете ведь и толстовский «колокол бедных», если осмелиться откинуть почти религиозное благоговение перед хозяином, не является ли тонкой пародией на христианское средневековье (утомленный путник звонит у врат обители), – шуткой великого художника?
Или знаменитая «нумидийская конница» Льва Николаевича?
Дух необыкновенности, веселого чародейства всегда царит в домах, где поселяются художники.
Входящего во двор к Анатолию Леонидовичу удивляли павлины, диковинный пеликан, мраморная статуя греческой богини. Позднее – сооруженная вместе с Кедровым огромная, с разинутой пастью голова фантастического обжоры Гаргантюа.
Встретивший гостя Анатошка очень даже просто мог вдруг кинуться на руки и так на руках, кверху ногами, отправиться в дом, чтобы доложить о вашем приходе.
А вы можете изумляться сколько угодно.
Вот в ряду подобных курьезов и произошла забавная встреча малютки-старичка Клементьича с господином Клементьевым. Тут, разумеется, не то было смешно, что в усадьбе появился этот энергичный, деловой человек, приглашенный управлять дуровским хозяйством, а то, что был он саженного роста, громаден, грузен, великолепно, по-распутински, бородат, а фамилию имел ту же, что и карлик.
– Вот уж действительно, – изумленно кукарекнул старичок, – Клементьев так Клементьев! Да из тебя, батюшка, таких вот, как я, Клементьевых, можно, пожалуй, с десяток выкроить… ей-богу, так!
Должность управляющего была по нем.
Он знал цену всему, он был человек положительный. Уверенный в своей правоте и непогрешимости, искренне недоумевал и огорчался – как это другие люди, и очень многие, представьте, обходятся без оценки всего и не имеют в себе положительности.
Человек опытный и дальновидный, он довольно точно угадал, какие заботы ожидают его в доме Дурова. Что там придется ему улаживать, в чем наводить порядок.
Он угадал, во-первых, что при всем богатстве прославленного артиста, при его баснословных гонорарах в доме иной раз каких-нибудь пару целковых сыскать затруднительно.
Во-вторых (исходя из первого), было безошибочно угадано, что тут и обедают-то не каждый день, а все чаще на сухояденье, что бог пошлет – самовар да ситничек с чайной колбасой, какая подешевле, – то есть дело как бы холостяцкое.
Артисты! Ну что ж, он понимал, он и таких видывал.
Поэтому первым делом договорился в лавке у Мозгалева и с мясником на Девичьем рынке – брать на запись в книжку помесячно и более.
Угадывал также непорядки с прислугой: что от рук отбились, что двор неметен, что в печах дров жгут невпроворот, за садом не приглядывают; кирпич, тёс, кровельное железо без присмотра; ночной караульщик спит в садовой беседке, укрывшись для безмятежности овчинным тулупом…
Твердая рука господина Клементьева все враз направила: дворник, сторож, кухарка зашевелились, пришли в движенье; кирпич в сарай перетаскали немедля, штабелек тёса проволокой опутали, закрепили скобами; дрова научились беречь – осенью и осинка сойдет за милую душу, а дубовый швырок – к морозам рождественским, крещенским, сретенским… Зима, она долгонька, бог с ней!
Все превзошел, всего добился новый управляющий, и лишь одно оказалось ему не под силу, одного не мог побороть: дух дома. Какая-то тут была чертовщина в этом доме. Тут словно бы исключалось самое главное – расценка вещей и положительность в жизни. Пребывало же совершенно недопустимое, даже презрительное какое-то отношение к стоимости предмета и к вопросу: а как, пардон, в порядочных домах?
На сей последний вопрос семейство, живущее в доме, начиная с Терезы Ивановны и кончая малолетним Анатошкой, всем своим поведением отвечало решительно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20