А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В публике раздались понудительные возгласы. Я медлил, ощущая в себе необъятный страх, который, однако, при приближении бешеного зверя пропал совершенно, и я с какою-то бессознательною отвагою набросился на него.
Трах! И – осечка.
Поторопился и промахнулся. Бык заревел и кинулся было на меня. Его тотчас же сбоку кольнули накаленной железной пикой. Он повернулся, и я благополучно спасся от неминуемой смерти.
Толпа гудела. Она предвкушала удовольствие увидеть меня растерзанным, даже замерла на мгновенье, но увидя меня невредимым, разочарованно зашикала.
В этот момент кто-то мне шепнул, что я не исполнил обычая, не сказал приветствия президенту. Только тут я опомнился, отыскал глазами его персону и по-русски произнес обычную фразу:
– Господин президент, за ваше здоровье убиваю быка!
Он махнул платком. Музыка заиграла. Голоса народа слились в один непонятный гул. Я вновь смело вступился в борьбу с разъяренным зверем и на этот раз быстро прикончил его.
Народ что-то кричал по моему адресу. Он высказывал удовольствие. Женщины бросали мне платки, веера: это, по-местному, высший знак благоволения».
Шапито корчило от хохота.
Новый номер русского клоуна заставлял смеяться все ярусы – от богато отделанных золотом и бархатом лож до горластой поднебесной галерки. Тысячи людей, знатнейшие дамы, их кавалеры, чопорные, затянутые во фраки идальго; фабричные мастеровые в пропахших машинным маслом робах; уличные певички, черные от загара погонщики скота, разносчики газет и мороженого – все, все без исключения уравнивались, все воедино сливались в смехе.
Под частый звон колокола на манеж бурей врывался огромный рыжий козел. С разбегу, остановясь в центре так, что передние ноги по щетки зарывались в песок, он грозно потряхивал бородатой головой, озирался, ища противника.
– Тор-ре-а-дор, сме-е-ле-е-е…
При звуках бессмертной музыки, как бы в великолепном ее сиянии, лучами прожекторов выхваченный из мрака, на арене появлялся он, веселый волшебник и чародей…
И начиналось небывалое представленье.
Этот номер готовился давно. Как черновик, как первоначальный набросок Дуров показал козлиную корриду еще в Петербурге. Пародия была принята холодно. Знакомый нам Б. Б., тогда еще молодой, безвестный репортер грошовой газетенки, отозвался о номере с козлом довольно равнодушно. Козлиная коррида успеха в столице не имела. Но чего ж вы хотите? Петербург не Мадрид, прелесть веселой шутки, непонятной, неоцененной, повисла в мглистом воздухе северной столицы.
Но здесь, в Испании!
И особенно теперь, когда он воочию увидел этот сумасшедший праздник солнца, горячей плоти, сверкающих одежд участников… Когда на своем лице ощутил вблизи душное дыханье разъяренного зверя, – здесь любая, самая малая черточка в поведении матадора, его жест, улыбка, нелепый, воинственный скок козла, наученного свирепым бычьим повадкам, – вся шутка эта вызывала хохот, аплодисменты, восторженные крики: браво! браво!
Мосье Алегри подсчитывал невиданные барыши.
3
Господи, до чего же мила Россия!
Ведь вот так же, как и сейчас, двое суток мчался поезд по австрийским, по немецким землям, те же как будто лесочки, пригорки мелькали за окном вагона, и реки, и облака, и будки дорожные… ан нет, не те!.. Польские фольварки пошли, деревеньки, болотники, осиннички, кудлатые ветлы, халупы, крытые гнилой соломой, дырявые ветхие плетни, тощие мужики в чудных белых холщовых свитках, в худой обужонке, а то и вовсе босиком, – вроде как поближе, помилее сердцу сделалось, а все не то…
И лишь когда однажды утром, на какой-то станции, прогуливаясь по дощатой платформе, увидел вдруг молодые березки, натыканные возле домов; на грязной, с зеркальными колеями дороге (всю ночь, видно, сыпал дождь) увидел расхлябанную телегу, влекомую ребрастой лошаденкой, скрипящую и бренчащую колымагу, наполненную орущими пьяными мужиками; услышал эти крики и погибельный матерок, хриплое рычанье ливенки, – вот тогда радостно застучало сердце: Россия… Россия… Россия! Отечества сладкий дым. Родной дом. Желанное, милое место.
Разумеется, не пьяная ватага матерщинников, не грязь на дороге развеселили – нет, но русские небеса, русская речь, плясовой колокольный трезвон, березки возле домов: был праздник, троица. В светлый праздничный день ступил Анатолий Леонидович на родную землю.
Одно немножко смущало – вежливая холодность Бель Элен по отношению к его восторгам. Глядя в окно, он радостно вскрикивал: «Посмотри, посмотри, Еленочка, какая прелесть!» – «Где? Где? – не понимала она. – Какой прелест?» Прелестью оказывалась огромная бабища в ярчайшей, с глазастыми розанами шали, увешанная снизками домашних калачей, вынесенных на продажу к поезду.
– Да вон же! – восхищался Дуров. – Экая былинная богатырша! Амелфа свет Тимофевна!
Елена Робертовна равнодушно смотрела в золотую лорнетку, силилась понять, чем восхищался ее Т о л ь я, в чем тут прелесть, – и не понимала.
– Ах, это… – произносила разочарованно.
– Экая немецкая чушка! – сердито, сквозь зубы бормотал Дуров.
А через минуту забывалось неприятное чувство – и снова восторги от встречи с милой Россией, по которой соскучился, как по родимому дому. И вот так, в радостном волнении, в какой-то неизъяснимой детской приподнятости, весело балагуря с соседями по купе, охотно знакомясь со всеми, готовый обнять каждого, нигде не останавливаясь, проехал до самого Воронежа.
На вокзале их встретили Клементьич и Проня.
– Что барыня? Что дети? – расцеловав обоих, спросил Анатолий Леонидович.
– Слава богу, слава богу, – цыплячьим, петушиным голоском пропел карлик. – Все строимся, кукареку, и конца не видать.
Увешанный чемоданами Проня – «Будя брехать-то, – буркнул в бороду. – Как это не видать?»
– Ты его, Ленидыч, не слухай… Козявка! К успенью, самое позднее, в дом войдешь. А живность – хоть сейчас вези – закута в лучшем виде, и стойла, и клетки, прямо – ах!
Цирк, одним словом… Ей-право, цирк!
Вышли на вокзальную площадь. Солнышко. Воробьи. Извозчики. Галки над часовней.
– Ах, славно! – зажмурился Дуров. – А, Еленочка? Домой, ты понимаешь, домой приехали… И будем тут жить навечно!
Она с любопытством оглядывалась. Лошади, лошади, лошади. Бородатые мужики в синих кафтанах, похожих на длинные юбки. Запах конюшни и жареных пирогов. Крендель над вывеской пекарни. Пыльные тополя… Навечно? Ну, нет… Это Тереза пусть навечно живет в этой ужасной дыре, а она, Бель Элен, с ее молодостью, с ее именем, с ее…
Она не знала, как еще и возразить.
Она еще многого не знала. И самое главное, того, что именно ей придется прожить в Воронеже не год, не два, а более двух третей столетия, пережив Анатолия Леонидовича почти на пятьдесят лет…
Нет, не две соперницы встретились в этот день, а две артистки. Две участницы одного великолепного представления. И нечего им было делить между собою и не из-за чего ссориться. Будь они русскими, может быть, все вышло бы иначе. Но… старшую звали Тереза Штадлер, младшую – Елена (Элеонора) Гертель.
Они обнялись и немножко поплакали. «Будем его беречь и любить», – шепнула старшая. «Да, да!» – закивала молодая.
– Поплачьте, поплачьте, – сказал Дуров. – Это хорошо.
Наскоро перецеловал детей и, сопровождаемый верным личардой – Клементьичем – зашагал на Мало-Садовую.
А там штукатуры распевали «Ивушку зеленую». Там веселый сквозняк гулял по обоим этажам; на заляпанных мелом полах выступала пахучая сосновая смола. И просторная зеленая земля с голубою рекой и зеркальными озерцами обозревалась с верхней веранды на многие версты.
– Ах, чудесно! – вскрикнул Дуров. – Ну, веди, Клементьич, показывай…
В глубине двора новой кирпичной кладкой краснело приземистое строение. Через распахнутые воротца виднелись стойла с кормушками, тускло поблескивали металлические сетки клеток. Это было помещение для животных и птиц, артистов дуровского цирка.
– Чем не гранд-отель! – хихикнул Клементьич. – Хватит нам по чужим-то квартерам горе мыкать…
– Ну-у! – только и сказал Дуров.
Как малютку, поднял карлу высоко, звонко, в обе морщинистые щечки расцеловал.
– Вот уж верно говорят: мал золотник…
Клементьич сиял, радовался, что угодил. Для него Анатолий Леонидович после господа бога первое место занимал на грешной земле. Сказал бы: умри, Клементьич! – и, не задумываясь, отдал бы крохотную свою душу, только б угодить повелителю.
Пахнущий речной свежестью, Проня пришел. Босой, в холщовой чистой, с красными ластовицами рубахе, с еще не просохшей бородой-лопатой, расчесанной волосок к волоску. Присев на порожек веранды, вынул из бездонного кармана малую баночку с изображением некой девы и надписью «Ралле и К0»; открыв ее, зачерпнул изрядную щепоть, нюхнул шумно, с удовольствием.
– Пользительная вещь, – помотал головой, отчихавшись. – В грудях легкость и глаз вострит.
– Дай-ка, – попросил Дуров, пристраиваясь рядом.
– Ну, стал быть, посидим перед дорожкой…
Не спеша, аккуратно, как и все делал, Проня принялся обуваться. Чистую онучку встряхнул, обернул ножищу; новенькими лаптями постучал друг о дружку, прежде чем надеть.
– То есть как это – перед дорогой? – удивился Дуров. – Про какую дорогу толкуешь, парень?
– Иттить надумал Ленидыч, – сказал Проня. – Засиделся тут с вами… Хочу, брат, в Танбов податься, туды, слышь, борцы нонче сбираются. А дом, ежли, скажем, твой – так теперь и без меня присмотришь, он ить, почесть, готовый…
– Ах ты, бродяга! – рассмеялся Дуров. – Ну, вали, вали, что с тобой сделаешь… Вот на-ка, держи, спасибо тебе, друг…
Протянул Проне две сотенные бумажки.
– Да ты что! – Богатырь решительно отстранил руку Анатолия Леонидовича. – Нешто ж я за деньги? Я ж те, как другу…
– Не обижай, Проня!
– Бери, бери, – молодым петушком пропел Клементьич. – Пригодится в дороге-то. По дружбе ведь, кукареку…
– Ну, разве что так, – согласился Проня.
В конце лета тысяча девятьсот второго года дом, сияющий свежей покраской и чисто-начисто вымытыми окнами, был готов совершенно, и дуровское семейство сделалось постоянными воронежскими жителями. К числу скольких-то тысяч «мужеска и женска пола», подсчитанных при последней переписи, город Воронеж увеличился на восемь человек.
В новом доме полагалось отслужить молебен, окропить стены святой крещенской водою. Но Анатолий Леонидович, не зная об этом обычае, отнесся к нему легкомысленно.
– Э, подумаешь, пустяки какие! Терпеть не могу поповского духу!
– Ну уж нет, – решительно возразил Клементьич. – Терпи не терпи, пожалуйста, дело твое, а тут изволь, подчиняйся обычаю, зови попа…
– Ну, черт с ним! – махнул рукой Дуров. – Давай, действуй.
Церемония оказалась длинной и скучной. Плешивый попик читал-бормотал бесконечный акафист; затем пучком мяты, оставляя на новых обоях черненькие точки брызг, окропил стены и мебель. – Дуров стоял во главе семьи, торжественный и строгий, как требовал обычай, с сияющей звездой Парижской Академии искусств на лацкане сюртука, – важный барин, провалиться на этом месте, статский генерал!
Когда подходили к кресту, попик, вероятно оценив величественность хозяина, его великолепную звезду, смешно шаркнул сапогом и сказал:
– Будьте любезны-с! – а уж потом протянул крест дамам.
– Лютеранки, батя! – весело подмигнул Дуров.
– Ничего-с, – ласково сказал попик.
Затем был обед, и хлопали пробки цимлянского. Тереза Ивановна радушно угощала:
– Битте… Кушайт пирожка…
Так начался воронежский период жизни Анатолия Леонидовича. Пришел конец бродяжничеству, наступала новая, не похожая на прежнюю жизнь. Дом был записан на Терезу Ивановну. Письма адресовались: Мало-Садовая, дом Т. И. Штадлер. Его высокоблагородию А. Л. Дурову.
И тут оказалось вдруг, что у него накопилось невероятно много вещей. Страсть к собирательству еще в детстве зародилась: то почтовые марки, то серебряные пятачки, то конфетные фантики. Вечно чем-то увлекался, что-то искал и радовался, если находил, любовался новым приобретеньем. Такая страсть его и взрослого не оставляла, но теперь это уже не фантики и не перышки были, а причудливая мебель, посуда, оружие, народные художества. Так на Кавказе у жуликоватого осетина купил старую шашку редкой, искусной работы, будто бы принадлежавшую Шамилю. В Туркестане поразили богатые седла и чеканка на медных блюдах – и, не торгуясь, купил и посуду, и конскую сбрую. В глухой деревеньке Коротоякского уезда отыскал целый сундук старинных бабьих нарядов – кокошники, кофты, плахты, сарафаны. Жадность коллекционера накапливала вещь за вещью, но не было своего пристанища, и их приходилось хранить в домах друзей, в чужих кладовках и сараях. Теперь, собранные в собственном доме, вещи поразили своим количеством: черт возьми! Да ведь это – музей! «Так вот, – подумал он, – вот для чего воронежский дом и усадьба!»
Вспышка озаренья – и он увидел, как все устроится. Не хранить же, в самом деле, собранное за многие годы вот так, взаперти, по углам дома, в гостиной, в зальце, в кабинете! Как же не показать свои редкости, свое интереснейшее собрание землякам-воронежцам! Но для этого требовались еще какие-то постройки или уж, на худой конец, пристройки к дому, где можно было бы широко, просторно разместить музей… Да, вот именно – музей. А? Слово-то, слово какое!
Сказал о своей затее друзьям. Кедров так и взвился, кинулся его обнимать: «Чертушка! Так ведь это же великолепнейшая страница в истории города! Располагай нами, мы твои неизменные друзья и помощники!»
С Семеном Михайловичем засели за чертежи. На бумаге возникло новое интересное сооружение: сквозь буйную карандашную пачкотню, в лохматой неразберихе эскиза вырисовывалось нечто вроде средневекового замка или, сказать вернее, развалин живописных – с зубчатой башней, со стрельчатыми готическими окнами… Диковинный павильон предназначался для выставки редкостей – картин, посуды, оружия.
Закончив работу во дворе и саду – беседки, заборы, деревянные ступеньки спуска к реке, – пришли плотники: «Конец, хозяин, принимай поделку, готовь расчет…»
– Э нет, голубчики! – воскликнул Дуров. – Тут, ребята, вам еще работы да работы!
И вот все по второму кругу пошло.
Извечно тихий уголок Воронежа вдруг наполнился шумом. За высоким дощатым забором раздавались крики, звонкое чмоканье крокетных шаров, веселый девичий смех. Голоса придаченских, репнинских бабенок, работавших в саду, зазвенели песнями и шутейной перебранкой. Топоры перлёвских плотников снова затеяли целодневный перестук. Работа шла, не стояла: там рубили летнюю кухню, там, на обрывчике, возводили небольшую площадку с точеными балясинами – высокое место, чтоб на вечернем тихом закате чайку попить, полюбоваться просторной далью заречья… А на полугоре игрушечный замок день ото дня вырастал по щучьему веленью…
Все эти привычные человеческие звуки работы и безделья время от времени заглушались иными, непривычными: словно со ржавых гвоздей отдирая доску, истошно ревел осел; парусно хлопали огромные крылья носатой неведомой твари, и кто-то не то скрипуче крякал дурным голосом, не то подкашливал, дразнился, озоровал. Петухи и гуси в расчет не шли, зато гомон полдюжины собак – от густого, басовитого брёха до пронзительной, припадочной визготни, – тревожил, подымал окрестных дворняг, и уж тут такой содом начинался, что хоть святых, как говорится, выноси.
Однако месяц-другой, и улица, ее собаки, ее обыватели попривыкли, да и гомон на дуровской усадьбе сделался потише. Все входило в колею привычки. Дуровский дворник по утрам шуршал метлой, закуривал трубочку, калякал с соседом: «Какие-то ночью дюже шумели на реке, с пьяных глаз, поди…» – «Слыхал, – лениво отзывался сосед. – Придаченские гуляли…»
Тереза Ивановна провожала кухарку на рынок, и та шла не спеша, с частыми остановками, то и дело зазываемая любопытствующими хозяюшками: правда ль, что для дуровских собак особый повар стряпает? Да как же это в доме две барыни живут, одного мужика делят? Да неужто ж обе немки, лютеранки и в русскую православную веру креститься не желают?
Кухарка на вопросы отвечала не сразу, жеманно, важничая; зазванная, кое-где чинно-благородно выкушивала чашечку чая с крендельком.
Вскоре окрестные жители знали всю подноготную дуровского дома. Перевранное, приукрашенное, расцвеченное фантазией рассказчиков и пересказчиков, житие Анатолия Леонидовича создавалось горожанами заново, превращалось в затейливую сказку, где чудеса творились, где хозяин колдовски оборачивался чуть ли не самим чертом, как в опере, недавно игранной в летнем театре Семейного собрания. Где зверь и птица меж собою будто бы изъясняются обязательно на немецком языке, а русского нипочем не понимают, где…
Выдумкам не было пределов.
Но главное, однако, оказывалось в том, что все привыкли к новым удивительным жильцам, примирились с их необыкновенностью и, если не полюбили их, то и злобы на них не держали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20