А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И слышу - середь стонов и хрипов Фейзулла зовет: "Друг, сюда иди! Зарезал меня ш-шайтан..." Лежит мой Фейзулла, а изо рта кровь пеной клокочет. "Шабаш, друг!.. Все кончал... Народ убежал - ладно... Парнишку спасал - добро... Живой ты рад я... Тур ков мы разбил - такой русский солдат храбрый... ладно делал... Прощай, друг!.." И умер Фейзулла. Оттащил я его к яме. Парнишка скорчился там, ни живой ни мертвый... Вынул я его, посадил на землю, а Фейзуллу в яме похоронил под камнями. Так наша битва и кончилась. А я с парнишкой назад подался горами и лесами. Вот вам и неверный, вот и Мухамед!.. А для меня он - святой человек, в сто раз лучше иного христианина. Для спасения людей и меня и этого вот паренька - жизни не пожалел...
Мать вся тряслась, уткнувши лицо в мочку кудели, а бабушка плакала и стонала на печи. Дед не рассердился ни на мать, ни на бабушку. Должно быть, и на него рассказ Володимирыча подействовал своей трогательной силой. Он только поучительно произнес:
- Жертва вечерняя... Мир живет одним праведником.
Блаженны праведницы, ибо они наследят землю.
И вдруг хозяйственно распорядился:
- Ну, нечего тут... тары да растабары... Ужинать надо.
Бабы, собирайте на стол!
X
Как старший в семье, отец подражал деду в обращении с братьями, с мамой, со мною. Он делал вид, что не замечает матери, как и меня, но кричал на нее, как на скотину:
- Настасья, принеси квасу! Проворней! Кому говорят?
А она хлопотала в чулане с бабушкой, или валила охапками солому на пол для топки на завтрашний день, или, прозябшая, подурневшая от мороза, приносила не одну пару ведер из колодца.
- Сейчас, Фомич... Матушка велит муки принести...
Он свирепо орал:
- Кому говорят!..
И когда она кротко и безгласно ставила кувшин на стол и рядом с ним жестяной ковш, он угрюмо командовал:
- Аль не знаешь, что налить надо?
Она дрожащими руками наливала в ковш квасу и от страха выплескивала его на стол.
А иногда, в часы обид и озлобления против деда или братьев, отец бил ее походя.
И ночью не раз слышал я, как он шептал ей виновато:
- Разве это я бью? Обида бьет. Моготы нет... Убежал бы на край света... Я - как батрак у отца-то! Хуже работника: слова не скажи. Скоро к барину в кабалу пошлет. Володимирыч-то правду говорит...
Мать всхлипывала и молчала.
- Разделиться бы, что ли... - тосковал он. - Аль на сторону... Отец раздела не даст. Поеду в извоз. Может, бог даст, перехвачу деньжонок... приторгую по дороге, как батюшка...
- Умру я, Фомич, - шептала мать, глотая слезы. - Всю себя до капли истратила. Всем угоди, всем поклонись, всем покорись... Чай, сердце-то у меня, как уголь, почернело.
- Терпи. Дай срок, весной на Волгу уйдем.
- Господи, помоги! Не оставь, пресвятая владычица, в лихой печали... Пожалей ты меня, Христа ради...
А утром я видел в ее глазах и в глазах отца затаенную надежду.
Отец любил читать вслух и поражал своим чтением Цветника, Пролога, Псалтыря, но читал с запинками и, пользуясь тем, что славянской речи не понимали, а слушали ее как что-то таинственно-мистическое, уродовал слова, пропускал трудные титлы. Как-то Володимирыч долго слушал его чтение, крякал, гмыкал, сердито шевелил усами и бачками и вдруг спросил:
- Погоди-ка, Вася. Ты чего это читаешь-то?
Отец опасливо взглянул на него исподлобья.
- Как это чего? Правило, яко не подобает к еретикам приобщение имети в молитвословии и ядении, в питии и любви.
- Не пойму я как-то ничего у тебя...
- Значит, не дано тебе.
- Эх, Вася, Вася! Всякое слово, ежели оно сказано от ума, должно быть понятно и бородачу и ребенку. В слове, Вася, - весь человек. А ведь ты читаешь слово-то божье в поучение людям. Как же я могу принять это поучение, ежели оно для меня - тарабара?
- Не дадено тебе, - упрямо и строго повторил отец. - Ты другого ветра.
- Верно, Вася: другого я ветра. Мой ветер меня встретил, погонял и приветил. И лжу я скоро примечаю. Лжу ты прочитал. А лжа твоя - от норова.
Отец почему-то закатывал глаза и говорил одно и то же с злой настойчивостью и упорством. А Володимирыч добродушно усмехался и, не отрываясь от овчины, легко, ласково журил отца:
- А норовишься ты потому, что мозги у тебя промозгли. Упрямство, Вася, от лени и слепоты. Чего ты на своем веку видал? Двор свой да поле. Чего ты испытал, какие края, каких людей встречал? Никаких! Какие муки принимал? А Расея большая, людей в ней всяких - не пересчитать, а городов - как гороху на току... Походишь по разным сторонам, поглядишь и ахнешь: господи, сколько задано человеку работы, чтобы устроить свою жизнь по-человечьи! А вот глохнет человек-то... как ты вот...
- Нам, Володимирыч, дан от бога один закон, выполняй его и не умствуй, - упрямился отец, раздражаясь.
- Какой же это закон? Закон, сказано, как дышло, куда сунь, туда и вышло. Вот слова свои ты прочитал, а они без мысли. Ну-ка прочитай-ка еще хоть одно твое правило.
Дай-ка я послушаю.
Отец самоуверенно читал, спотыкаясь на трудных словах:
- "Елико же есть от иже к согрешающим приобщения пакость... Мал квас все смешение квасит. Аще же от иже вобыченных согрешающих такова есть пакость, что подобает глаголати от иже о бозе злословящих..."
- Ну, поясни мне, Вася... Вложи мне в понятие сии квасные словеса. Что это, такое? Слово за словом поясни.
Ну, к примеру, какая мудрость в этом месте: "от иже вобыченных согрешающих пакость..."?
Слушая этот спор, все относились к Володимирычу недружелюбно. Как он, мирской человек, табашник, может оспаривать у отца привычную для всех его привилегию быть истовым храмотеем в семье? Как ои может, чужой для правой веры, постигнуть священную мудрость древнего Писания? И все ожидали, что отец опрокинет Володимирыча, поразит его непререкаемой истиной начертанных в книге слов. И отец чувствовал на себе ожидающие глаза домашних и усмехался в бороду. Он поискал пальцами нужные слова, вдумчиво поднимая брови и шепча что-то непонятное.
- А вот это и есть о таких еретиках, как ты: в обычае ты имеешь пакость - слово божие устами злословящих пакостишь.
Володимирыч не обиделся, а настойчиво привязывался к отцу и, не спуская с него глаз, требовал:
- Тут сказано не "в обычаях", а "вобыченных". Чего это значит? Толком скажи, по-человечьи.
- Тут эдак написано от Василия Великого.
- Пускай написано... Вижу, что какой-то грамотей, как ты же, написал по-печатному... а ты по-иашему скажи.
Отец в затруднении молчал. Я впервые увидел, как он побледнел: он сам не понимал того, что читал, и не мог ответить Володимирычу, который совсем уничтожал его своим молчаливым ожиданием и острым взглядом.
Дед сердито отозвался с печи:
- Деймоны! Это во что вы обратили слово-то божее?
Не слушай его, Васянька, он тебе наплетет, трубокурный бес.
Но отец уже захлопнул книгу и вылезал из-за стола. Он молча, не глядя ни на кого, надел шубу, папялил шапку и вышел из избы.
Не приходил он долго. Когда же ввалился в избу вместе с холодным паром, я увидел, что лицо у него распухло. Он разделся, зло взг.ншул на мать и ряв,кнул:
- Не видишь, дьявол? Давай воды!
И неожиданно засмеялся. И мне казалось, что у него смеется одна борода.
- На кулачках дрался... Кум Ларивон, долгорукий бес, измолотил.
А когда мать налила ковшом воду в глиняный рукомойник, который висел на веревочках над лоханью, отец ни с того ни с сего ударил ее с размаху. Она охнула и, защищаясь от него локтями, стала падать на колени. Он выхватил у ней ковшик и замахнулся им, но в этот момент Володимирыч подскочил к нему, схватил сзади за обе его руки, заложил их за спину и, прихрамывая, потащил назад.
А бабушка разгневанно крикнула: - Дурак окаянный! Розорва тебя возьми!
Отец бешено рвался из рук Володимирыча, корчился, пыхтел, храпел, но был беспомощен: Володимирыч тянул его назад медленно, заботливо, принуждая его пятиться за собою. Никто не улыбался, точно перед ними совершалось какое-то колдовское действо.
Отец задыхался: - Пусти-и!.. Брось, говорю!..
Но Володимирыч все тянул и тянул его за собой молчаливо и вдумчиво.
Мать лежала на кровати, уткнувшись в рухлядь, и у нее тряслись плечи. Ковшик валялся на полу, и его никто не поднял. Дед наблюдал с печи, опираясь на локти. Видно было, что он тоже встревожен. Бабушка будто одна поняла, в чем смысл этого хождения назад шаг в шаг, и у нее уползали брови на лоб. Потом лицо ее плаксиво сморщилось, и вся она рыхло затряслась в беззвучном смехе. Катя держала за нитку веретено, а оно крутилось в ее руках, задевая за подол сарафана. Она не смеялась, но, должно быть, переживала большое наслаждение. Она подмигнула бабушке и отмахнулась. Бабушка подняла ковш и ушла в чулан.
Я сидел около матери, обнимая ее, и ощущал, как она дрожит вся от судорог. Я смотрел на отца, который прижимался лопатками к груди Володимирыча, и видел, что он уже не помнит себя. Борода у него торчала кверху, зубы скалились. Егорушка сидел за столом и щелкал наперстком.
Дед вдруг озабоченно спросил с печи:
- Это ты чего делаешь, Володимнрыч?
- Гляди, усмиряю строптивых.
Когда отец ослабел, сгребая солому валенками, Володимирыч быстро поставил его на ноги.
- Вот так-то, Вася. Нехорошо человеку ронять себя перед людями. А ежели чуешь, что сам перед собой унизился, не взыскивай с других, а только с себя. А взыщешь - не расплатишься.
Отец одурело переминался с ноги на ногу и шатался: так и казалось, что он вот-вот грохнется на пол.
- Нельзя, Вася, силу на слабых показывать. Сила солому ломит, но ведь эта сила - не сила. Ты тут не силу свою выявляешь, а зло свое срываешь на беззащитных. Ежели ты сильный, так силу свою на сильных испытывай. Нищий перед богатым не похвалится, а слабый и перед калекой трус. Ты вот кошку бьешь, жену больную истязаешь, а людям тошно глядеть на тебя. Слабый всегда в обиде, а сильный - в гордости. Я - старик, тело мое мозжит от ран, а вот измотал я тебя. Внушаю, Вася, тебе: при мне ты свою Настю пальцем не трог. Ее слеза дороже твоей судьбы. Умрешь от ее слезы. А обидишь - в ногах у ней будешь валяться. Я, Вася, человека умею, как хороший швец, двадцать раз перекроить. Помни!
Он сходил в чулан, принес воды и вылил в рукомойник.
Ковшик отнес опять в чулан и, ,стоя у рукомойника, ласково, но сурово приказал:
- Иди-ка, Вася, умойся!
Отец очухался, сразу как будто проснулся и оглянулся на Володимирыча. И стыд и ненависть дрожали в его лице. Он послушно и молча умылся.
Володимирыч, обнимая отца, вел его к столу, как больного, и глаза его играли весельем и лаской. А отец шел рядом с ним и сконфуженно улыбался.
XI
В избу на ночь приносили большие охапки соломы.
Я любил зарываться в пышные золотые вороха и кувыркаться в них. Солома вкусно пахла солодом. Вместе со мною прыгали и ягнята и сорили орешки. Подходил рыжий лопоухий теленок и смотрел на нас глупыми глазами, растопырив ноги.
Отец сидел перед лавкой и чинил обувь или сбрую. Дед лежал на печи или вил веревки. Швецы щелкали наперстками и ножницами. Иногда они пели какую-нибудь задумчивую песню или Володимирыч рассказывал разные истории о своем солдатстве или как живут люди в разных местах России. Я гулял по лавке, хватал у отца шило и сверлил им стену или охотился за тараканами. Тараканы одурело удирали от шила, а я настигал их и пригвождал к стене. Прогулки мои по лавкам кончились навсегда после того, как я споткнулся и упал на шило. Я не помню, как это случилось, но говорят, что шило вонзилось мне в бровь, и, когда мать подхватила меня на руки, шило торчало над глазом толстым черенком и сидело крепко. Мать крикнула раздирающим душу голосом и не знала, что делать. Отец вскочил со стульчика, схватил черенок и выдернул шило. После этого я долго ходил с разбухшим глазом. Шрам над бровью остался у меня на всю жизнь.
Днем я убегал на улицу, когда взрослые спали после обеда, а вечером, после ужина, с отцом и дядьями уходил на бугор, где собирались мужики, парни и девки попеть и поплясать под гармонью. Весь же день мы с Семой работали по двору - сгребали навоз, давали корму скотине, гоняли ее на водопой, отбрасывали снег от ворот, вязали жгуты из соломы для топки, вили из кудели веревки, сучили дратву, читали нараспев Псалтырь и учились писать и скорописью и по-печатному, чтобы четко и красиво переписывать книги.
Это в нашей семье считалось душеспасительным делом.
Даже дед не отрывал нас от этого занятия из уважения к нашему подвигу. А мы часто пользовались этой его слабостью, чтобы отлынить от нудной работы по двору, и старательно выводили буквы, бормоча малопонятные слова Писания. Дед богобоязненно вздыхал, творил молитвы и поощрял нас с Семой:
- Чище пишите, чище! Слово в слово... чтобы не отличить, а то бог взыщет.
А когда он надевал засаленный полушубок и выходил из избы, мы переглядывались с Семой и фыркали, как озорники. Смеялся и Егорушка. Володимирыч подмигивал нам и говорил:
- Бросьте мозги-то себе забивать, ребятишки. Лучше делайте, что вам по душе. Ты бы, Сема, на одном поставе и толчею приспособил. Ну-ка, неси сюда мельницу-то, мы с тобой сообча покумекаем.
Сема сразу же загорался и, задыхаясь от волнения, сообщал:
- А я толчею-то уж делаю. Мне вот хочется еще насос привязать. Привяжу насос - он и будет поршнем воду наверх толкать. Будет толкать, а вода-то по лунке на огород польется.
Он радостно смеялся, и в глазах его искрилось лукавое удивление. Он лез на полати и подавал мне оттуда сложную постройку: избу из лутошек настоящий сруб, большое водяное колесо сбоку с колодцами, с гаузом, с колесами и шестернями внутри. Я принимал это сооружение как драгоценность и гордился, что держу его в своих руках, что я тоже участник этого замечательного дела: ведь я помогал Семе готовить венцы из палочек, строгал дощечки и учился у него сверлить дырочки в ободьях колес и вбивать шипы. Сема самозабвенно работал над мельницей много дней, но постройка не была закончена: она была еще без крыши и без дверей. Для нас с Семой это были самые упоительные часы, и мы забывали все на свете. И когда мы прерывали свой труд при окрике деда, мы с сожалением смотрели на чудесное наше деяние и грустно прятали его на полати. Но дедушка сам с интересом следил за работой Семы. Однажды он взял в руки мельницу, которая была величиной с четыре Псалтыря, и внимательно осмотрел ее и снаружи и внутри. - Плотничать будешь, Семка. С докукой к Архипу Уколову аль к Мосею-пожарнику не пойдем, коли нужда будет в плотнике. Делай, коли время есть. На базар в Славкино поеду - продам. Деньги и за баловство платят.
Я хныкал и громко клянчил:
- Не надо, дедушка, продавать. Мы ее на речку поставим. Муку молоть будем.
- Чего ты понимаешь? - усмирял он меня. - Рупь-то дороже побалушки.
Сема тоже грустнел от соображений дедушки. Ведь дед не знал и не чувствовал наших творческих радостей и неудач. Он слишком дешево ценил наш труд и наши искания.
Володимирыч чувствовал нас хорошо. Он не соглашался с дедом и доказывал:
- Тут не рупь дорог, а умишка да охотка. Гляди-ка, сколь здесь труда-то да выдумки затрачено. Парнишка-то не о рубле думал, а душой да сердцем кипел - по-новому все устроить. А это дороже денег стоит.
Дед не понимал Володимирыча: он отмахивался от него и смеялся.
- Ты как маленький, Володимирыч. Побалушки - игрушки, а дело рук просит. Время-то попусту в хозяйстве нельзя тратить. Заместо этих побалушек ребятишки-то сколь навозу бы на усадьбу вывезли... Нам копейка сама с потолка не упадет, а копейка-то - десяток гвоздей...
Дедушка был человек практический. Каждый в семье должен оправдать себя: каждую крошку хлеба и взрослыеи ребятишки должны окупить да еще принести выгоду. Вот почему мы с Семой были под строгим надзором деда и отца, и для нас всегда находилась работа. На улицу мы убегали только в то время, когда дед залезал на печь и храпел там или уходил из дому по каким-нибудь делам, недоступным нашему разуму. Единственный бездельный день, освященный обычаем, желанный для нас, - это было воскресенье или двунадесятый праздник. Мы тогда наслаждались свободой, но и в эти дни по утрам мы обязаны были ходить в моленную на длинное стояние, а вечером - к всенощному бдению до звезд.
Мы с Семой очень любили и Володимирыча и Егорушку. Они никогда не отгоняли нас от себя, а всегда с приветливой готовностью калякали с нами, как с ровесниками.
Егорушка часто выходил с нами на двор и с увлечением играл в козны. Он достал где-то свинец, расплавил его в печке и вылил в биток. Разбивал он козны на расстоянии двадцати шагов и, к нашему изумлению и зависти, ни разу не промахнулся. Я горячо приставал к нему, чтобы он научил меня этой меткости, а он смеялся, довольный своим мастерством, и с удовольствием показывал, как надо держать биток, как взмахнуть рукой, куда метиться, и советовал:
- Ты, Федя, не торопись, а рассчитывай. Сначала не будешь попадать. Ловкость да сноровка - от привычки.
А привыкать и добиваться надо долго. Не выходит - бей и беи, покамест не добьешься. Я тоже вон шить-то не сразу выучился - и руки иглой колол, и ножницами резался, и овчину портил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51