А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я очутилась среди каких-то развалин; отсюда ничего не было видно, кроме неба. Вскоре она отвела меня обратно в мою тюрьму. На этот раз мне дали поесть гороховой похлебки и пшенной каши.
Так прошло два дня. На третий в каморку ко мне посадили еще одну девочку, года на два старше меня. Бог знает откуда увез ее обманом Карим. Как она, бедная, плакала! Но для меня ее появление было счастьем: когда она выплакалась, я нашла в ней собеседницу.
Она была дочкой лавочника. Звали ее Рам Деи, и жила она в какой-то деревушке недалеко от Ситапура. В темноте я не могла разглядеть ее. Но когда на следующий день, как обычно, открыли окно, она увидела меня, а я ее. Рам Деи оказалась очень хорошенькой, тоненькой девочкой с приятным светлым цветом лица.
На четвертый день ее забрали из нашей темницы, и я опять осталась одна. Я провела в этом доме еще два дня, а на третий, поздно вечером, пришли Дилавар-хан с Пиром Бахшем и увели меня с собой. Светила луна. Мы пересекли какой-то пустырь, миновали базар, потом вышли на мост. Река волновалась, дул холодный ветер, я вся дрожала. За мостом был другой базар. Отсюда мы свернули в узенький переулок и шли по нему так долго, что у меня устали ноги. Потом мы опять вышли на какую-то торговую улицу. Здесь двигалась густая толпа, пробиться через которую было нелегко. Наконец мы остановились у дверей одного дома.
Мирза Русва-сахиб! Вы догадались, что за торговлю вели на этой улице? Здесь помещалась та лавка, где стали торговать моей честью… Мы были на Чауке, а в доме, к которому мы подошли, я обрела все, что мне было уготовано в мире: бесчестье и славу, позор и известность, гордость и стыд. Перед нами открылись двери дома Ханум-джан.
В глубине коридора была видна лестница. Мы поднялись по ней и, обогнув по балкону внутренний дворик, вошли в просторную комнату Ханум-джан.
Вам, наверное, случалось видеть Ханум. В ту пору ей было лет пятьдесят… Что за великолепная была старуха! Правда, слишком смуглая, однако любые наряды удивительно шли к ней, несмотря на ее полноту. Другой подобной женщины я не знала. Волосы на висках у нее уже поседели, но очень ее красили. Ее белое кисейное покрывало было выбрано с исключительным вкусом; коричневые полушелковые шаровары бросались в глаза – такие они были широкие; толстые золотые браслеты плотно охватывали руки у кистей; простые, в виде колец, серьги в ушах стоили множества изысканных украшений. Бисмилла – ее дочь – цветом и чертами лица, да и всем обликом, очень походила на мать, но ее изяществом похвастаться не могла.
Даже сейчас Ханум возникает в моей памяти точно такой, какой я увидела ее в тот первый день. Она сидит на ковре перед тахтой. Горят свечи под абажуром в виде лотоса, большая расписная шкатулка с бетелем открыта; Ханум курит хукку. Перед нею танцует какая-то смуглая девушка (то была Бисмилла-джан).
Когда мы вошли, танец прекратился. Все, кто был в комнате, удалились.
– Это та самая девочка? – спросила Ханум Дилавара-хана.
Очевидно, они уже сговорились.
– Да, – ответил Дилавар-хан.
Ханум-джан ласково подозвала меня и усадила рядом с собой. Потом, приподняв мою голову, посмотрела мне в лицо.
– Хорошо! Вы получите столько, сколько я обещала. А как насчет другой девочки? – спросила она.
– С той уже дело сделано, – ответил Пир Бахш.
– За сколько продали?
– За двести.
– Что ж, неплохо. А куда она попала?
– Одна бегам купила ее для своего сына.
– Та была хороша! За нее и я дала бы двести. Ты поторопился.
– А что я мог поделать? И так и сяк уговаривал шурина, да он не послушался.
– Эта тоже недурна собой, – вмешался Дилавар-хан, – да и вам ведь она понравилась.
– Девочка как девочка…
– Ладно, какая есть, вся перед вами.
– Ты вправе хвалить свой товар, – сказала Ханум и позвала: – Хусейни!
Вошла толстая смуглая женщина средних лет и стала перед хозяйкой.
– Слушай, Хусейни!
– Что прикажете, госпожа?
– Принеси сундучок.
Хусейни вышла и вернулась с сундучком. Ханум открыла его и положила перед Дилаваром-ханом кучку монет. Потом уже я узнала, что за меня отдали сто двадцать пять рупий. Часть их, как говорили, пятьдесят рупий, отсчитал для себя Пир Бахш и завязал в свой платок. Остальное ссылал себе в кошелек подлый Дилавар-хан. Оба попрощались и вышли, В комнате остались Ханум, бува Хусейни и я.
– Хусейни, – начала Ханум, – а не кажется тебе, что для такой девчонки это чересчур дорого?
– Дорого? Я бы сказала, дешево.
– Нет уж, никак не дешево! Ведь мордочка-то у нее совсем простенькая. Аллах ведает, чья она дочь. Ох, что-то теперь с ее отцом-матерью? Кто знает, где подцепили ее эти разбойники? Бога они не боятся! Бува Хусейни! Мы с тобой ни в чем не виноваты. Божья кара падет на них, подлецов; а с нас-то что спрашивать? Они все равно ее продали бы – не здесь, так в другом месте.
– Госпожа, да ведь у нас ей будет неплохо! Или вы не слыхали, каково достается служанкам у благородных хозяек?
– Как не слыхать! О таких случаях до сих пор поминают. Говорят, госпожа Султан Джахан служанку свою до смерти засекла, когда застала ее за болтовней с хозяином.
– Такие хозяйки что хотят, то и делают. Да покроются они в судный день вечным позором!
– Вечным позором! Этого мало – их бы в адский котел надо…
– Хорошо бы! И поделом им, злодейкам, – согласилась бува Хусейни и добавила просительным тоном: – Госпожа! А девочку-то отдайте мне. Я ее воспитаю. Она будет ваша, а я ей только послужу.
– Ну что ж, воспитывай.
Все это время бува Хусейни стояла. А тут подсела ко мне и завела разговор:
– Дочка! Ты откуда?
– Из Банглы, – ответила я, заливаясь слезами.
– Где это Бангла? – спросила бува Хусейни у Ханум.
– Эх ты! Ребенок ты, что ли? Банглой Файзабад называют, – ответила та.
– Как звать твоего батюшку? – продолжала Хусейни, обращаясь ко мне.
– Джамадар.
– Не приставай к ней, – укоризненно проговорила Ханум. – Откуда девочке знать его имя? Она ведь еще маленькая.
– Ладно. А тебя как зовут? – спросила Хусейни.
– Амиран.
– Нам это имя не нравится, девочка, – сказала Ханум. – Мы будем звать тебя Умрао.
– Слышишь, дочка! – подтвердила бува Хусейни. – Откликайся на имя Умрао. Когда госпожа скажет: «Умрао!» – отвечай вежливо: «Да, госпожа!»
С того самого дня меня и называют Умрао. Впоследствии, когда я уже сделалась танцовщицей, меня стали величать Умрао-джан. Ханум до своего последнего вздоха звала меня просто Умрао; бува Хусейни – Умрао-сахиб.
Бува Хусейни увела меня к себе в комнатку, вкусно накормила, угостила сластями, вымыла мне лицо и руки и уложила спать рядом с собой. В ту ночь я увидела во сне своих родителей. Снилось мне, что отец вернулся со службы. В руках у него кулечек со сластями. Братишка мой играет. Отец вынимает и дает ему кусочек сладкого, потом кличет меня, а я будто в соседней комнате. Мама на кухне. Я увидела отца, и вот бросаюсь к нему на шею и со слезами рассказываю обо всем, что со мной приключилось.
Во сне я разревелась навзрыд. Бува Хусейни разбудила меня. Я открыла глаза и что же вижу: нет ни нашего дома, ни большой комнаты в нем, ни папы, ни мамы. Я плачу на груди у бувы Хусейни, а она вытирает мне глаза. Теплится ночник. Гляжу – по лицу старухи катится слеза за слезой…
Бува Хусейни оказалась очень доброй женщиной. Она была со мной так нежна, что я спустя каких-нибудь несколько дней уже позабыла своих родителей. Да и не мудрено! Как было не забыть? Во-первых, помнить о них было не в моей воле, во-вторых, «на новом месте новые мысли». Да и чего только у меня теперь не было! Самая лучшая пища, какой мне раньше и пробовать не случалось; платья, какие никогда и не снились; три девочки-подружки, Бисмилла-джан, Хуршид-джан и Амир-джан, с которыми я играла, – все это у меня было. Да еще целый день песни и пляски, сборища и зрелища, празднества и прогулки – чего мне оставалось желать? Каких других удовольствий?
Мирза-сахиб! Вы скажете, что, значит, я совсем бессердечная, если так скоро забыла родителей, увлекшись играми и плясками. Но хоть лет мне было еще немного, все же я, едва войдя в дом Ханум, словно почуяла сердцем, что придется мне теперь провести здесь всю жизнь.
Так новобрачная, входя в дом свекра, уже понимает, что здесь она не минутная гостья, а пришла сюда навсегда, чтобы все перенести и умереть тут. В дороге я натерпелась такого страху от проклятых разбойников, что у Ханум почувствовала себя, как в раю. Возвращение к родителям казалось мне чем-то совершенно несбыточным, а когда знаешь, что твое желание не может исполниться, оно остывает. Хотя от Лакхнау до Файзабада всего сорок косов, мне в то время казалось, что это бесконечно далеко. У детей свои представления, не такие, как у взрослых.
3
Нет, не дано человеку жить только горем своим.
Время проходит неслышно, горе уходит за ним.
Мирза Русва-сахиб! Вы ведь, наверное, помните дом Ханум? Какой он был большой, сколько в нем было комнат! И в каждой обитали воспитанные ею танцовщицы. Бисмилла – дочка Ханум – и Хуршид были моими ровесницами; они еще не считались танцовщицами. Но, кроме них, в доме жили десять – одиннадцать девушек. Каждая из них занимала отдельную комнату, имела своих слуг, свою обстановку. Все они были одна другой краше, все увешаны драгоценностями, всегда принаряженные, в богатых одеждах. Другие танцовщицы и по большим праздникам не видят таких нарядов, какие мы носили в будни. Дом Ханум казался мне обителью пери – куда ни загляни, только и услышишь, что смех и шутки, пение и музыку. Я тогда была еще маленькой девочкой, но ведь женщины проницательны от природы, и я уже чуяла свое предназначение. Видя, как поют и танцуют Бисмилла и Хуршид, я приходила в восторг и в свою очередь невольно принималась напевать про себя и приплясывать.
В ту пору началось мое обучение. У меня нашли способности к музыке, да и голос мой оказался неплохим. Когда я усвоила гаммы, мы перешли к простейшим мелодиям. Учитель мой начал с самых основ. Он заставлял меня заучивать на память различные мелодии и требовал, чтобы я их без конца повторяла. А мне смертельно надоедало исполнять их по всем правилам и всегда хотелось петь по-своему.
Сначала учитель (не дай бог душе его устыдиться!) не обращал на это внимания. Но вот как то раз, исполняя одну мелодию в присутствии Ханум, я, как всегда, принялась своевольничать. Учитель не поправил меня. Ханум велела мне повторить. Я опять спела так же, как в первый раз. Учитель снова не обратил на это внимания. Глаза у Ханум сердито сверкнули. Я взглянула на учителя – он утвердительно кивнул. Тут уж Ханум не стерпела.
– Господин учитель, что же это такое? – упрекнула она его. – Так петь не годится. Я вас спрашиваю, правильно она поет или нет?
– Не совсем.
– Так что ж вы ее не остановили сразу?
– Как-то внимания не обратил.
– Не обратили внимания?! Я нарочно заставила ее повторить, а вы все равно словно воды в рот набрали. Вот как вы учите девочек! Да спой она сейчас так же перед знающим человеком, он бы мне в глаза плюнул.
Учитель смутился и промолчал, но в душе затаил обиду. Наш старый учитель считал себя знатоком пения, да так оно действительно и было. Вмешательство Ханум его очень задело.
В другой раз, и опять при Ханум, я спросила учителя, как надо петь одно место, и он ответил мне неточно.
– Хан-сахиб! – возмутилась Ханум. – Сохрани боже! Сказать такое при мне!
– А что?
– И вы еще спрашиваете: «А что?» Да разве так можно петь? Попробуйте-ка сами!
– Да, вы правы, – признал учитель, едва начав.
– Так! Вот вы и посудите! Сами поете одно, а девочке говорите другое. Может быть, вы просто хотите меня испытать? Хан-сахиб! Конечно, я женщина не слишком одаренная. Хвастать не буду, голоса у меня нет, но чего только я не слышала вот этими своими ушами! Я тоже училась не у кого попало. Вам, верно, знакомо имя мияна Гулама Расула? Так зачем же вы так поступаете? Если вы чем-то недовольны, говорите прямо, а не то уж, простите, я устроюсь как-нибудь по-другому. Извольте не портить своих учениц.
– И не буду, – сказал учитель; встал и ушел.
Несколько дней он у нас не появлялся. Ханум сама стала давать нам уроки. Но вот наконец учитель прислал посредника в лице своего халифы; последовали взаимные извинения, и примирение состоялось. С тех пор учитель стал все объяснять нам правильно, а если не мог объяснить словами, то сам показывал, как надо петь. Ханум он ставил невысоко. Но я всю жизнь не могла решить, кто же из них больше знает: Ханум или учитель, – ведь от нее я узнавала много такого, чему учитель не умел, а, может, и не хотел обучить меня как следует. Несмотря на все свои обещания, он все-таки не объяснял того, чего я не понимала. И вот я постепенно привыкла спрашивать у Ханум после его ухода обо всем, в чем сомневалась или что, как мне казалось, он разъяснил недостаточно хорошо. Ей это было очень приятно; а свою дочь, Бисмиллу, она постоянно корила. На ту было потрачено много труда, но она не усвоила ничего, кроме самых простых мелодий и песен, да и на них у нее едва хватало способностей. А у Хуршид совсем не было голоса. Одарив ее красотой пери, природа дала ей горло, звучавшее словно надтреснутая флейта. Но танцевала она довольно сносно и старалась добиться успеха, а потому ее выступления ограничивались одними лишь танцами. Конечно, она могла спеть несколько простеньких песенок, но разве это можно было назвать пением?
Среди воспитанниц Ханум своим умением петь выделялась Бегаджан. Некрасива она была до того, что не дай бог встретить такую к ночи: лицо – черное, как сковородка, рябое, сплошь изрытое оспой; глаза красные; расплывшийся нос вдавлен посередине; губы словно опухшие; зубы как у лошади; сама толста сверх всякой меры и к тому же мала ростом – люди в шутку прозвали ее слонихой-карлицей. Но голос у нее был замечательный, и она знала все тонкости искусства пения. Я старалась перенять у нее как можно больше. Как только мне удавалось проникнуть к ней в комнату, я тут же начинала приставать:
– Сестрица! Спой мне, пожалуйста, гамму.
– Ну, слушай, – соглашалась она и начинала: – Сари-га-ма-па-дха-ни…
– Я так не улавливаю; повтори каждую ноту отдельно.
– Э› девочка! Чересчур много захотела! Почему не спросишь у своего учителя?
– Сестрица, милая, объясни лучше ты!
– Саааа-риии-гаа-маааа-паааа-дхааа-нии… Запомнила?
– Ой! – притворялась я огорченной. – Не успела! Повтори еще раз.
– Уходи, больше не стану!
– Я уйду, только сперва повтори.
– Ну вот, только больше не приставай, – говорила она, спев гамму снова.
– Теперь запомнила. А еще спой мне три старинных гаммы, – снова просила я.
– Хватит! Беги-ка прочь! Придешь завтра.
– Ну ладно. А сейчас споешь что-нибудь просто так? Я принесу тамбур.
– Что тебе спеть?
– Что-нибудь из Дханасари.
– Ну слушай:
Пока я с милым не увижусь,
я мыслями к нему стремлюсь;
Пока я милым не натешусь,
с тревогой я не расстаюсь;
Сгораю, словно в лихорадке,
то горько плачу, то смеюсь.
Всем, кто мне путь к нему укажет,
я низко в ноги поклонюсь.
Воспитанниц Ханум обучали не только пению и танцам – для них была устроена школа грамоты, которую вел маулви. Я, как и все наши девочки, училась в этой школе. Как сейчас вижу я этого маулви – его просветленное лицо, коротко подстриженную белую бороду, скромную суфийскую одежду, большие перстни с сердоликом и бирюзой, четки с ладанкой, в которой хранилась щепотка святой земли из Кербелы (на ладанку он опирался лбом, когда клал земные поклоны), трость с изящным серебряным набалдашником, хукку с коротким мундштуком, коробочку с опиумом. Как он любил шутить – легко, остроумно! Он отличался редкостным постоянством: его связь с бувой Хусейни, начавшаяся совершенно случайно в незапамятные времена, продолжалась до сих пор. А бува Хусейни, та считала его своим мужем перед богом и людьми. Отношениям этих стариков могла бы позавидовать молодежь.
Маулви был родом откуда-то из-под Зайдпура. Там у него, по божьей милости, были земля, дом, жена, дети, но сам он как приехал в Лакхнау учиться, так тут и остался и с тех пор ездил домой, вероятно, не более двух-трех раз. Впрочем, многие из его близких сами приезжали сюда, чтобы повидаться с ним. Время от времени он получал деньги из дому; десять рупий ему платила Ханум – и все это переходило к буве Хусейни; она заботилась о его пропитании, о хукке и опиуме; она была его казначеем; она заказывала ему одежду. Сама Ханум очень ценила маулви-сахиба, а потому и к буве Хусейни относилась с уважением.
Вы уже знаете, что бува Хусейни взялась меня воспитывать. Поэтому маулви-сахиб обращал на меня особое внимание. Мне неудобно самой говорить, какого мнения он был обо мне, – это может показаться нескромным, – но занимался со мной гораздо больше, чем с другими девочками. Я была просто неотесанной чуркой какой-то, а он сделал меня человеком. Это ему я должна кланяться в ноги за те чрезмерные почести, которые мне потом воздавали в кругу благородных и знатных людей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24