А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Меня же с работы выгонят! Позвольте, я уж лучше полежу дома. Ну, позвольте..." Но участковый врач - краснолицый, бровастый и, судя по всему, крепко пьющий мужчина - так глянул на Боброва, что тот сжалился и мигом стал маленьким, как ребенок.
- Значит, так... Если ещё раз возникнете с фразой "Какая больница? Разве можно?", я вызову "скорую помощь", погружу вас в неё и отправлю прямиком в палату. Без заезда домой. Понятно? - решительно заявил врач.
- Понятно, - согласно кивнул несколько опешивший от такого железного напора представителя "самой гуманной профессии в мире" Бобров.
- Вы поймите, сердце у вас износилось настолько, что может остановиться в любую минуту, сосуды произвестковались - их надо менять метрами, целыми метрами, - краснолицый доктор энергично вздернул указательный палец, - в почках уже не камни, а булыжины, их надо дробить, растворять, размягчать... не знаю, что надо делать, в больнице вам скажут! Так что не играйте больше в поддавки со своим здоровьем, я не хочу за вас отвечать... Либо вы едете в больницу сами, либо я вас отправляют туда силком. На "скорой". Либо - либо, выбирайте... третьего не дано.
- Поеду сам.
- Хорошо. - Врач остыл так же быстро, как и раскалился, заполнил типовую бумажку - направление в больницу, не глядя протянул её Боброву: - В регистратуре поставьте печать и - с богом! Следующий! - рявкнул он по-фельдфебельски басовито, прошибая своим голосом дверь, и верно ведь, прошиб - облезлая дерматиновая дверь перед Бобровым готовно распахнулась, на пороге появилась тощая девица в потертых черных джинсах.
Бобров пропустил её, вышел, подслеповато глянул в длинный конец коридора, где кучками напротив дверей сидели люди, посмотрел свои руки желтоватые, с болезненной влагой, проступившей из крупных пор, затяжно вздохнул.
Был Бобров инженером, специалистом по городскому хозяйству, хорошо знающим свое дело, а вообще-то являлся тем самым винтиком, на который никогда не обращают внимания, но без которого всякая большая сложная машина вдруг начинает прокручиваться вхолостую. Он ещё раз вздохнул - расстроенный был, сунул в карман направление, подписанное краснолицым эскулапом, и поехал домой - надо было собирать вещи и ничего не забыть, чтобы в больнице чувствовать себя человеком. Не то ведь забудешь кипятильник или бритву - и все, уже полуголодный ходишь, без промежуточного, между обедом и ужином, чая, и неряшливый, как разбойник-волосан, вытаскивающий в подъездах газеты из почтовых ящиков...
Жены дома не было - она работала в коммерческой структуре, делающей деньги из воздуха, часто задерживалась, случалось, приходила домой нетрезвая, пахнущая табаком, мужским одеколоном, коньяком, ещё чем-то деньгами, что ли, дважды вообще возвращалась под утро, с припухлым красивым лицом - Людмила выглядела много моложе своих лет, в ней текла далекая янычарская кровь. Один из её предков, бравый запорожский сечевик, привез себе "коханую" из-за моря, из Турции, - такие женщины до семидесяти лет остаются тридцатилетними, а потом разом сдают, превращаясь в рухлядь. Возвращаясь домой под утро, Людмила вызывающе щурилась на Боброва, ожидала, что тот начнет упрекать.
А он ничего не говорил, молча открывал жене дверь и уходил в свою комнату.
Однажды она ему бросила со странным сожалением:
- Ты даже слова резкого сказать не можешь, а уж уда-арить... - Жена замолчала, подыскивая нужное определение, и, видать, подыскала, но не высказала его вслух, лишь сощурила презрительно глаза и вздохнула.
Да, в ней вон через сколько времени проступила заморская кровь, цыганская таинственность, вороватость - и это было, как было и странное желание ощутить боль от крепкой мужской руки. А Бобров не мог причинить боль, он вообще не мог ударить человека.
- Эх, ты! - добавила жена в тот раз, хотела отодвинуть Боброва в сторону, но он резко, по-солдатски, на одной ноге развернулся и ушел к себе - прямо из-под руки ушел, такое осталось у жены впечатление.
Дальше - хуже. Жена иногда задерживалась нарочно - никто её нигде не задерживал, ведь она была хоть и красива, но уже не та смазливая девчонка, на которую, как на сладкую ягоду, слетались разные любители "клубничного промысла" - у неё и лицо обвяло, и губы пошли морщинками, и глаза из сочных, зеленых, будто у лешачихи, превратились в блекло-бутылочные, мутноватые. И вновь повторялось старое: жена, пахнущая табачным дымом, водкой, с размазанной помадой на губах, мятая, улыбалась, глядя на Боброва в упор, ожидая, что муж в конце концов взорвется, но муж не взрывался, лишь запирался у себя в комнате, этим все и заканчивалось.
Зарабатывал Бобров раз в шесть меньше жены, хотя без его мозгов, без его рук в Москве бы в тоннелях никогда не просыхала вода, а в дождливые дни и в пору таяния снега эти подземные прогалы можно было бы вообще одолевать лишь на катере - тонули бы не только легковушки, тонули бы и огромные грузовики, из кранов на кухнях текла бы навозная жижа, а из туалетов нельзя было бы спустить дерьмо. Но что делать, раз время пришло такое, когда мускулы банковского охранника стали стоить дороже мозгов профессора, а ловкость умеющего хорошо обманывать палаточника ценится ныне выше честности врача и производственной хватки инженера.
А если брать разные накрутки, премиальные, отпускные, "пайковые", "дорожные", "обеденные" и прочие прибавки, то заработок Людмилы был не в шесть, а в шестнадцать и даже в двадцать шесть (и такое случалось) раз выше заработка инженера Боброва.
У них была дочь Лена - милое существо, заставляющее сердце отца останавливаться от теплого восторга. Но вот подошел возраст, и Лена стала другой, а Бобров её другой никак не воспринимал, она для него все оставалась ребенком. Он не представлял, что дочку будут хватать волосатые бесцеремонные лапы порочных юнцов. Он надорвал себе душу, оберегая её от посягательств, рассчитывал на благодарность дочери, но достиг обратного. Дочь, повзрослев, отшатнулась от отца - встала на сторону матери. Мать была ей ближе, чем отец, и это было понятно: Боброву не удалось обмануть природу.
И все равно людей ближе, роднее, чем Людмила с Ленкой, у него не было. Он никогда не сможет сказать резкого слова Людмиле не потому, что благодаря чужой, очень злой воле стал практически её иждивенцем, лишним человеком, которого она кормит, а раз кормит, то, значит, имеет право определять, как ей жить, с кем жить, наставлять мужу рога или нет, и так далее; не потому, что у него слабая воля и сам он - червяк, лишенный внутренней твердости, а потому, что любит их. Людмилу любит, а Ленку, дочку... Очень любит!
Если бы не любил, не прощал бы жене её художества, мигом порвал бы, разменял бы квартиру, либо, надавав ей по щекам, ушел к другой женщине. В их громоздкой, имеющей свои пункты во всей Москве конторе работало немало одиноких женщин, заглядывающихся на него, опрятного привлекательного мужчину. И уж наверняка, если бы он обратил внимание на какую-нибудь из них, у него не было бы проблем...
Квартира встретила его проволглой тишью, теплом, запахом женского "парфюма" - духами, пудрой, кремами пропиталась не только прихожая, но и гостиная - центральная комната с круглым раздвигающимся столом, предназначенным для обильных и шумных застолий. Бобров улыбнулся тихо, но улыбку обрезала резкая боль, он даже скорчился от нее, втянул сквозь зубы воздух, стараясь погасить её или хотя бы остудить, но боль не проходила.
Посмотрел на часы - времени у него было в обрез: лишь покидать в сумку одежду да собрать кое-что из туалетных принадлежностей: бритву, одеколон, мыло, зубную щетку с пастой, а потом на метро - и мчаться бог весть куда, на московскую окраину. Впрочем, кого-кого, а Боброва окраиной не испугаешь, он здесь бывал столько раз, что и сосчитать невозможно.
Хоть и думал он, что прощание с домом пройдет "всухую" - не прошло, виски у него заломило от тоскливой боли, на глаза навернулись слезы. Бобров не сумел удержать их, сел на стул, притиснул руки к голове.
Какой бы худой ни была жизнь в доме, в семье - это была его жизнь. Им созданная, им поддерживаемая. И какой бы хорошей ни была жизнь в больнице, как бы ни старались врачи, нянечки - забота их все равно будет дежурной, как всякая забота посторонних людей, и больничное "хорошо" обязательно будет хуже домашнего "плохо".
Вздохнув, он глянул на часы. Время его истекло. Бобров вытер кончиками пальцев глаза и написал записку: "Людмила! Леночка! Меня положили в больницу. Это на Каширском шоссе, недалеко от станции метро "Каширская". Все произошло внезапно. Номера палаты я ещё не знаю. Очень жду вас. Приходите ко мне, навестите... Мне без вас плохо. Целую вас..."
Прочитав текст, он добавил внезапно задрожавшей рукой: "Я вас очень, очень, очень люблю!"
У двери он не выдержал, прислонился к косяку всем телом, раскинул руки в стороны и расплакался. Больница его страшила, он никогда не лежал в больнице. Иногда навещал заболевших сослуживцев, приятелей, родных - это было выполнением долга, не больше. Что же касается сослуживцев - то долга профессионального, цехового, партийного или какого ещё там?..
Через минуту Бобров с изменившимся, каким-то окаменевшим лицом закрыл дверь квартиры и, горбясь, вяло шаркая ногами, будто старик, зашагал в сторону метро.
Звонить из больницы домой было бесполезно, телефоны-автоматы - а их установлено по одному на этаже, - жадно глотали жетоны, каждый из которых, между прочим, стоил полторы тысячи рублей. Редким счастливцам, правда, удавалось дозвониться, - но для удачи надо было наменять жетонов как минимум на среднюю зарплату. Бобров был не из тех, кто мог себе позволить такие траты.
Первая ночь для него была мучительная. Бобров всегда плохо спал на новом месте, ворочался, часто просыпался, а тут сна вообще не было, было лишь забытье, схожее с одурью, и все равно коротенький сон он увидел. Во сне он пришел домой к своему закадычному товарищу, позвонил в дверь, а тот дверь не открывает, спрашивает с той стороны: "Это кто? Юра?" - "Нет". "Володя?" - "Нет". - "Серега?" - "Нет". - "Кто же тогда?" - "Роман". "Роман? Нет, такого я не знаю". - "Это же я, Роман, Роман Бобров!". - "Не знаю такого", - равнодушно ответил из-за двери приятель и дверь так и не открыл.
Очнувшись ото сна, разлепив глаза, Бобров вспомнил, что приятель этот умер восемь лет назад. Внутри у него что-то судорожно сжалось, холодный колючий пузырек медленно пополз вверх к горлу, там лопнул, причинив Боброву боль.
- Как же так? - спросил он себя, подвигал вялыми влажными губами, приподнялся на широкой и плоской, как аэродромное поле, больничной кровати. - Почему именно к нему я пошел в гости? И куда, а? На тот свет!
В окне виднелись деревья, освещенные мертвенно-желтыми фонарями, шоссе, по которому мела кудрявая, сухая поземка - машин в этот ночной час не было. Еще проглядывали далекие угрюмые корпуса - то ли завод какой, производящий галоши для космоса либо нательные рубахи для личного состава Вооруженных сил России, то ли жилые дома новой конструкции и предназначения - для одиноких стариков и старух, которые свои квартиры сдали московской мэрии, то ли что-то еще. Угрюмость проступающих сквозь прозрачную ночную тьму корпусов удручала, Бобров немо шевелил ртом, глядя за окно, потом поглубже вздохнул и спиною повалился на кровать.
- Нет, так с ума сойти можно, - прошептал он, - это совершенно определенно.
Сосед его по палате - востроносый человек с небритыми щеками и крупным, как булыжник, кадыком, храпел, словно паровоз, тащивший за собою полсотни вагонов. Спастись от могучего храпа можно было, только переместившись отсюда километров на двадцать, но куда мог переместиться из больницы Бобров? Он сжал зубы, снова вгляделся в метель, медленно поднимающуюся в ночной темноте, за окном. Как все-таки отличается пейзаж ночной от пейзажа дневного! Деревья, например, днем были совсем другими. Под больничными окнами рос старый яблоневый сад - когда-то давно, в сталинские времена, здесь было, видать, большое хозяйство, показательный подмосковный колхоз или совхоз. Стволы яблонь - разлапистые, искривленные, с крупными ветками, создавали какой-то странный покой и домашность, сонное тепло; ночью же в искривленных, растворяющихся в темноте ветках таилось что-то злое, опасное, готовое вцепиться в человека, ухватить его за одежду, сучком выцарапать глаза...
Бобров почувствовал, что темнота перед ним влажно поплыла, на глаза навернулись слезы. Он сморгнул их, всхлипнул и вдруг услышал, что храп соседа резко оборвался. Сосед повернул в сторону Боброва голову, блеснул в темноте белками глаз. Прокашлявшись спросил у Боброва:
- Ты не куришь, сосед?
- Нет.
- И я не курю. А вот чего-то курить хочется.
Бобров сглотнул слезы, запил их водой из больничной кружки, стоявшей на тумбочке, спросил:
- Что, так тошно?
- Тошно, - не стал отрицать сосед, - так тошно, что...
- И мне тошно, - признался Бобров, - очень тошно.
- Дома эта проблема снимается легко, дома есть друзья, телефон, телевизор, коньяк, пиво в холодильнике, а что есть здесь?
- Только тоска, - сказал Бобров.
- Ну, не только... Есть ещё боль, есть надежда - у всякого, кто серьезно болен, есть надежда, есть слезы, есть радость - всего полно!
- А мне кажется, что, кроме тоски, ничего уже нет.
- У тех, кто попадает в больницу, первые дни всегда черные, настроение - ни в дугу. А потом - ничего, потом проходит... Приедут домашние, привезут каких-нибудь пампушек с повидлом, супца из птицы-курицы, фотографии, на которых запечатлены приятные миги, и все - кривая ползет вверх...
- Домашним я так ничего и не сумел объяснить - не видел никого перед отъездом. Записку оставил, но что записка...
- Верно, записка - не живой человек, но все равно - знают, где ты. В общем, жди и надейся, - сосед похлопал по кровати ладонью, зевнул, надейся и жди! - Перевернулся на другой бок и через минуту рядом с Бобровым вновь залязгал железными сцеплениями мощный грузовой состав, бешено захрипел, напрягаясь из последних сил, паровоз: по части храпа его сосед, наверное, не имел себе равных в мире.
Утром Боброву стало хуже, его тело словно бы наполнилось жидким железом, перед глазами в горячечной рыжей мгле забегали шустрые электрические букашки, он с трудом разлепил глаза, облизал сухим, наждачно жестким языком губы и позвал:
- Сосед! А сосед! - Голоса своего Бобров не услышал, да и не было голоса - лишь слабенькое сипение, движение воздуха в воздухе, а не голос, сосед на зов Боброва никак не среагировал. Бобров перевалился на бок и ладонью постучал по металлической боковине кровати.
- Ты чего? - забормотал сосед, встрепенувшись на кровати. Сел, помотал лохматой головой. - Плохо, что ль?
- Плохо, - пожаловался Бобров, - позови врача!
- Чего ты там шепчешь, я не слышу, - откашлялся сосед. - Сейчас пригоню врача.
Свесил ноги с кровати, поймал ими старые кожаные тапочки, вслепую нащупал клюку, без которой не рисковал покидать палату, и выбрался в коридор. Минут через пять он вернулся с привлекательно-тоненькой, будто яркое тропическое деревце, докторшей, которую Бобров уже видел, но в силу её возраста отнесся к ней с меньшим доверием, чем отнесся бы к иному плешивому старичку, практикующему ещё с довоенных времен.
- Что с нами случилось? - ласковым голосом поинтересовалось "деревце".
- Плохо, доктор, - беззвучно выдохнул Бобров, - слабость. Очень слабо себя чувствую.
Он думал, что эта миловидная девушка не услышит его, но она все услышала, выдернула из кармашка халата стетоскоп, приставила черную холодную бляшку к груди Боброва. Потом померила давление.
- Давление пониженное, пульс тоже пониженный, - сказала она. - Упадок сил. - Голос её приобрел успокаивающий оттенок. - Ничего страшного. То же самое было и с вашим соседом по палате. А сейчас мы его привели в норму. Как, Королев? - Бобров впервые узнал, что фамилия мирового рекордсмена по храпу - Королев. - В норме вы у нас или не в норме?
Тот басовито пробухал кашлем в кулак, стараясь не сбить юную медичку с ног своим могучим, хорошо отстоявшимся за ночь внутренним духом, ответил готовно:
- Еще в какой норме!
- У нас почти все больные такие - вначале упадок сил такой, что человек не может самостоятельно сходить в туалет, а потом ничего, потом потихоньку-полегоньку начинается подъем сил. Лекарства делают свое дело.
Докторша говорила ещё что-то, но Бобров уже не слушал её, он жевал губами, безуспешно силясь перебить её, болезненно морщился, захватывал ртом теплый воздух хорошо нагретой палаты - больницу топили отменно, но и этот теплый воздух казался ему холодным. Наконец докторша замолчала, наклонила к Боброву свое юное, пахнущее хорошим кремом и духами лицо - настолько юное, не тронутое временем, что Бобров чуть не расплакался: а ведь он когда-то был таким же, как это "деревце", но потом все отлетело куда-то под житейскими ветрами, жестоко раскачивающими его ствол, и единственное, что у него пока есть - сегодняшний день, настоящее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38