А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сироткина не занимала вражда поколений, тем более сейчас, когда он наслаждался поражением отца, но и беспокоился, как бы того не хватил удар. Для Сергея Демьяновича, который прожил жизнь в одной эпохе, а заканчивал дни в совершенно другой, называвшей прежнюю никудышней, эта проблема, напротив, стояла остро, для него в некотором роде был мучителен вопрос о духовном наследстве. Он хотел бы оставить после себя что-то памятное. Покорный веяниям времени, он не мог не признать вместе с новой эпохой, что прежняя в самом деле была никудышней, однако признать, что таковой была и его жизнь, ему не хватало духу. Стало быть, имело место что-то заслуживающее внимания и в той эпохе, коль она вместила в себя его судьбу. Вот этой робкой, интимной, нарочито неясной и вялой философии он и мечтал воздвигнуть какой-нибудь простенький памятник. А сын мешал. И злые мысли о сыне, не похожие на обычную вздорную раздражительность, овладели им.
В ярости он поднял кулаки над своей головой. Он возмущался потому, что его ждало небытие, а не долгая познавательная жизнь, за которую он научился бы новым мыслям и чувствам. Но чем выше он возносил кулаки, тем меньше и комичнее становились они в глазах сына. И старик, поняв это, опустил руки и снова поник. Его мучило сознание, что все, чем бы ни занимались люди, можно высмеять, объявить бессмыслицей, однако люди не Бог весть как страдают от такого порядка, а вот он почему-то очутился в особом положении и вынужден-таки страдать.
Однако он привык считать себя человеком ответственным и потому не мог отделаться молчанием. Необходимость ответа привязывает к жизни - как жуткое и непреложное изъявление воли Бога или дьявола. А если нет слов, умри. И как если бы для того, чтобы в самом деле вдруг не умереть, не утратить всякую жизненность и нужность, старик вскочил на ноги, хотя перед тем ему казалось, что он не поднимется уже никогда. Он с нездоровой торопливостью подбежал к письменному столу, достал из ящика пухлую пачку листков с каким-то напечатанным на скверной машинке текстом и лишь после этого взглянул на сына, повернул в его сторону красное злое лицо.
- Это? - спросил Сироткин, кивая на листки с видом человека, который о многом догадался гораздо раньше, чем получил зримые свидетельства.
- Да... - Сергей Демьянович, как пьяный, ошалело глотал воздух и все поправлял на шее несуществующий воротник.
Сироткин с недоверчивым изумлением взял в руки пачку, повертел, небрежно полистал.
- Рассказы?
В беспорядке вздохов и покашливаний он не без труда различил утвердительный ответ.
***
Прочитав рассказы, Сироткин застенчиво передернул плечами, дивясь их наивной романтичности. И пыткой не вырвали бы у него признание, что отец талантлив, гениален, а мир, воспетый его лирой, на редкость самобытен, исполнен значения. Но в сумерках, лежа на кровати в уютной комнате, которая видела его детство, он внезапно ощутил острую теплоту и памятность для него этого жилья и уже с гораздо большим вниманием и чувством подумал о забавных, невинных литературных опытах одинокого и вздорного старика. Это, однако, не предвещало вывод о талантливости отца. Положим, все, что он делает, и впрямь исполнено значения, самобытно. Но талантливым, на взгляд Сироткина, пристало называть юношу, подающего надежды, а гениальным - разве что сурового и мудрого старца с развевающейся седой бородой и пророческим жаром в глазах; стало быть, отец перезрел для первого и не дотянул до второго. Случилось так, что его рассказы делают неплохую заявку на вступление под сень литературы, а сам он как-то не вписывается, не вышел форматом. И Сироткин усмехнулся на неудачу отца, легко объяснимую и, в общем-то, закономерную.
Без внутреннего сопротивления, словно в свободном парении, он думал о том, как хорошо, что не оскудела русская земля дарованиями и что даже в безвестной глуши встречаются самобытные явления духа. В отличном настроении, овладевшем им, сияющим центром вздымалась мечта когда-нибудь собрать со всех углов талантливых и бедствующих, дать им все необходимое, чтобы они без помех работали для роста духовного величия отечества. Что это, как не еще один путь к святости? Можно быть духовидцем. Можно собирателем земли русской. От него зависит только одно: сделать правильный выбор.
А отцу сказать в утешение было нечего. Рассказы хороши, да жизнь не задалась. Поэтому Сироткин решил нежную прелесть упражнений родителя в изящной словесности оставить как бы своим внутренним, тайным переживанием, а в муки и сомнения его существования не вмешиваться, предоставив ему разрешать их по собственному усмотрению. Он вернул отцу рукопись и пренебрег его тихим вопросительным бормотанием, а вечером уехал, под каким-то благовидным предлогом сокращая визит. В бессонном пути, трясясь на верхней полке переполненного вагона, среди одуряющего храпа и вони, он обдумывал и будто смаковал то удивительной обстоятельство, что в далекой глуши, в лесах и болотах, в старом деревянном доме живет седой и крикливый чудак, который между легкомысленными затеями пописывает неплохие рассказцы, и этот чудак - его отец. Отступал в непроглядную бездну пространства городишко, а Сироткин не спал, думал об отце и гордился им, горделиво и патетически удивлялся ему.
Вряд ли кому-либо известно об этих писательских потугах, и только сыну старик сказал в трудную минуту разлада, проговорился, чтобы защитить себя от несправедливых, может быть, упреков. Сироткину было приятно сознавать, что он посвящен в печальную тайну одинокого человека, затворника и мечтателя. Вернувшись домой, он с порога окунулся в атмосферу усталости и раздражения, виновниками которой были жена и даже дети, ради чьей сытости он и предпринимал колоссальные усилие труда. Он почувствовал в себе неуживчивого, бредового человека, одержимого манией свободы. Дети были еще слишком малы, чтобы он захотел всерьез и о чем-то значительном беседовать с ними, а Людмила, грубая мужиковатая баба с огромным отвисшим задом, внушала отвращение, - круглая и толстая, напряженная и вечно сердитая, она постоянно служила ему напоминанием, что под нею, как под могильной плитой, похоронены его виды на блестящую женитьбу. Все нетерпелмвей становилось его желание отвлечься на другую женщину. И он уже полагал, что если не сердцем, то разумом, и в высшем смысле, отвергает возможность для себя карьеры, любви к близким, отданной семье жизни, потому что все это, по свидетельству опыта, сулит лишь тупики, ведет к обману или самообману. И только странная, неясная дорога, на которую увлекает стихия чувств, внезапных порывов, необдуманных решений, еще прельщает его, хотя это, возможно, не что иное как дорога последних судорог его бытия, дорога агонии. Уже казалось ему, что его здоровье подорвано тяжким трудом ради благополучия семьи, а потому его последнее веселье, пусть даже в некотором роде разнузданное, не будет воспринято как аморальное, ведь он обречен на быстрое умирание, на скорый физический конец, отчего же и не взбрыкнуть напоследок? Важно было только почувствовать, что он так или иначе до конца сохранит в чистоте моральный облик, а сам конец его будет красив какой-то дикой, мрачной красотой. Подразумевавшаяся теперь в будущем положительность порадовала и ободрила его, он развеселился, а оттого ему стало легче находить положительное и в самом намерении изменить жене. Он получил глубокую и сокровенную убежденность, что хорошее, доброе, чистое лежит отнюдь не у него под носом, не дома, не в лоне семьи, а вне, в стороне и не может быть достигнуто без отчаянного стремления и особых усилий. Хорошее сосредоточенно в Ксении; или в Кнопочке; и оно раскроется в них с его приходом. Еще дальше на этом полигоне, где испытываются добрые силы человечества, расположен отец, он фактически недостижим, но тем больше хорошего и полезного скрыто в его существе. Чтобы как-то выразить почтение к старости, не заслужившей быть игрушкой, Сироткин избавился от найденного Червецовым черепа, выбросив его на помойку.
Он жил надеждой, но сторона его жизни, повернутая к семье и особенно к Людмиле, была замутнена тоской. Мучаясь и негодуя, Сироткин купил вина и заперся в своей комнате. Но целительное одиночество не удавалось, ему нужен был внимательный и пылкий собеседник, который нашел бы его положение ужасным и все же не безнадежным, и он отправился к Марьюшке Ивановой. В душе, страдальчески и обновления ради замиравшей при каждом шорохе прелестных женских ножек, неумолимо готовилась драма, и каждый человек, в том числе и Марьюшка Иванова, мог быть внезапно выведен ею на залитую светом юпитеров сцену, мог быть решительно задействован, использован в каких-то самых неожиданных целях и видах. Он словно намеревался копить отныне людей, а не деньги.
Он сознавал, что, выпив вина и вырвавшись из тягостного одиночества, в которое было погрузил себя, он, собственно говоря, выходит на хищную охоту, устремляется в безумную погоню за некой таинственной и неуловимой незнакомкой. Однако Марьюшка Иванова, с которой он, пребывая в нынешнем болезненном и возвышенном состоянии, не отказался бы, конечно, переспать, как женщина никогда по-настоящему не занимала его воображение и казалась даже смешной. Он всегда отзывался о ней с беспечной иронией: похожа на обезьянку. И вместе с тем он шел к ней так, словно между ними уже все оговорено и решено. Он шел и думал о том, что, может быть, прелесть и правда новой, уже завладевающей им жизни проявятся вернее, если он не Ксению или Кнопочку сделает жертвой своего обаяния, а себя принесет в жертву - пусть даже такой нелепой и трагикомической особе, как Марьюшка Иванова. А ведь и для нее небесполезна была бы его самоотверженность. Лицемерие Марьюшки и Назарова несносно! Они изворачиваются и лгут, перед всем белым светом пытаясь представить свою интрижку как дело чистой дружбы. Но Сироткина не проведешь. Он прольет свет истины на их затеи, на их делишки, он явится и вырвет Марьюшку Иванову из гнездовища порока, лжи, блуда. Ему по душе заниматься подобными вещами. Он внесет свет в жизнь Марьюшки... она увидит свет в конце тоннеля; он войдет в ее деревянный домик, и она без слов поймет, какую истину он пришел ей возвестить.
Ему виделось, что некто, окутанный тенью, грациозно пляшет в угрюмом вечернем воздухе и на блюде, стараясь поднять его повыше, преподносит ему Марьюшку Иванову, которая лежит, свернувшись калачиком, и спокойно сносит всю эту странную процедуру. Марьюшка Иванова подремывает, сладко жмурится на тонком блюде, и он возьмет как конфету, он сорвет как розу ее гибкое, змеиное и не вполне еще состарившееся тело. Приближаясь, чтобы сделать это, он еще издали посылает ей воздушные поцелуи. Марьюшка Иванова пребывает во власти Назарова, который выдумывает, что ему негде жить, и платит за постой потаенным трудом своего мужского начала. Интересно, посвящена ли в эту тайну Кнопочка? Сироткин не удивится, если да. Но там, где злые силы душат Марьюшку Иванову и заставляют ее быстрее чахнуть, не последнюю скрипку играет и Кнопочка. Назаров пришел к простой и емкой форме обращения с Марьюшкой: он приказывает, что ему приготовить на обед да какую рубашку выгладить, он ее господин, а она ему служит верой и правдой. Кнопочка для порабощения подруги избрала другую тактику, более гибкую и сложную и не менее плодотворную. Кнопочка укладывается на диван, черты ее бледного лица заостряются, глаза от печали ничего не видят перед собой, она тяжко вздыхает и ждет, когда Марьюшка прибежит к ней спрашивать, чем может быть полезна. И никакой выгоды для себя бегущая во весь дух Марьюшка Иванова не преследует. Она знает, что Назаров безумно влюблен в Кнопочку и на ней, Марьюшке Ивановой, никогда не женится. Однако Назаров, малый изворотливый и ненасытный, пользуется ее прелестями, в этом Сироткин убежден, чтобы они там ни твердили о чистоте своих отношений. Думая о Назарове, Сироткин скрежетал зубами. Есть люди, от которых нельзя не отмахнуться в ужасе и негодовании. Кнопочка, та всего лишь эгоистичная, злая дурочка, сумевшая поработить Марьюшку Иванову, а в известном смысле и самого Назарова; и когда Сироткин помышляет вступить в ней в связь, в нем, стало быть, звучат отголоски какого-то древнего, оттесненного в темные уголки души мазохизма. Впрочем, мазохизмом было и желание нынешнего вечера отдать во власть Марьюшки Ивановой, ведь отдаться предстояло существу забитому, обманутому, и некая неумолимая сила гнала его к этому лишь для того, чтобы завтра еще одна ненависть поселилась в его сердце. Господи, как жутко! страшны подобные эксперименты! Но у него словно не осталось права на выбор, душа опередила его, устремившись к неясной цели, и он лихорадочно бежит за ней. Да, он возжелал тихого, безропотного, совершенно сглаженного единения с той самой Марьюшкой Ивановой, которой проходимцы заморочили голову, рассказывая о святости царящей между ними дружбы. Они обещают бедняжке взять ее с собой в свою жизнь. Взять с собой! Что же это означает? А то, что Марьюшка Иванова где-то, возможно, что и в собственном доме, будет жить при них, прислуживать им, исполнять за них всю грязную работу, а они будут рассуждать, как славно жить одной семьей и как стало им всем хорошо. Ловко придумали! Бедняжка разве что в редкие минуты просветления ума понимает всю вздорность подобных идей и их опасность для ее свободы, а в сущности она, кажется, склонна думать, что именно в такого рода совместной жизни, в бескорыстном служении близким ее идеал и счастье.
***
Днем в городе жаркий, липкий воздух срастался с человеком, как возраст, как болезни, но по вечерам в его внезапно обостряющейся прохладе чувствовалось отстранение, и в таком воздухе улица, куда свернул Сироткин, пролегавшая среди пыльных деревьев, почти высохших луж, обветшавших заборов, горделивых оград, куцых домишек, пышных и загадочных особняков, выглядела таящей в себе густую и глубокую жизнь. Здесь жила Марьюшка Иванова. Выпивший еще дома вина на дорожку Сироткин возвысился до горьких и жалостливых размышлений о бедах людей. Жуткая, как водоворот, жалость к незадавшейся жизни Марьюшки Ивановой, его любимицы, затягивала его, и он, шагая по вечерним деревянным улицам мимо низеньких домиков и глухих заборов, думал о тоске и неправильности человеческого существования. Конечно, мировой разум готовил человеку совсем другую жизнь, но кто-то совершил подлог, кто-то исхитрился обмануть человека, и этот злой гений, склонивший ветхих людей к грехопадению, не перестал до сих пор преследовать род людской. Сироткин в эту сверкающую холодом безумия минуту нащупывал натурального и едва ли не комического в своей натуральности дьявола в плотных и зловеще колышущихся опухолях и болячках жизни.
Он шел и видел вдали, за домами, за вздернутыми с тупой наставительностью заводскими трубами, живой лес, а может быть, только отражение далекого леса в чистой белизне облаков. Он знал, что там дьявола нет. Есть сферы такой напряженной чистоты и красоты, что даже всесильному ловцу душ не дано к ним пробиться, зато людям не заказан доступ туда, по крайней мере некоторым, избранным. И Сироткин среди этих избранных. Он и ушел бы сейчас в лес, когда б не надобности, влекущие его к Марьюшке Ивановой.
Однако сила благодати, которую он бережно и страстно нес в дом подруги, вдребезги расшиблась о клыкастую хитрость обстоятельства, которое он мог бы и предугадать: у Марьюшки гостили Назаров и Кнопочка. Гнусное и циничное постигалось в этих двоих. Мир перевернулся вверх дном. Крылья огромной, фантастической мельницы завертелись перед глазами Сироткина, и он тщетно пытался поразить их копьем. А краешком глаза он видел (и краешком ума запоминал на будущее, которое ведь будет за ним), что Марьюшка Иванова стоит в прохладной тени мельницы и безмятежно усмехается в пространство, мимо его благородных усилий спасти ее.
Она обитала в жалкой избе, разделенной на мелкие и темные клетушки; к этой мертвой натуре, оживляемой только возбужденным и тщательным хозяйствованием Марьюшки Ивановой, примыкал ухоженный садик. Все ей удавалось, и такой женщине нужен был муж, который гордился бы ее безукоризненной умелостью. Она вздохнула, и Сироткин понял и оценил по-достоинству ее вздох. Бедная женщина устала от гостей, сегодня она не верит, что жизнь под одной крышей с Назаровым и Кнопочкой принесет ей счастье. И все же ее горевание не вызвало сочувствия у нового гостя. Ее угрюмость казалась ему направленной против него лично, уже выходило, что она отказывается радушно принимать и развлекать его, выходило, что ее знаменитое гостеприимство имеет, в сущности, довольно четкие пределы и вряд ли целесообразно до бесконечности испытывать ее терпение. Против кого же, если не против него, это направлено?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53